Текст книги "Калигула"
Автор книги: Олег Фурсин
Соавторы: Манана Какабадзе
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 28 страниц)
И ее лицемерно спрашивали, хочет ли она этого брака, не может ли она отказаться от него?!
Девушка поискала глазами мать. Та стояла в стороне, молча, и глаза ее были прикованы к мраморной мозаике пола. Она взглянула на братьев, Цезари – что Нерон, что Друз, – испуганно отвели глаза…
Калигулы не было почему-то рядом. Мелькнула мысль: «Если б о Друзилле шла речь, брат был бы здесь. Он не оставил бы ее в этой чужой, шумной, такой равнодушной толпе».
Даже в тринадцать лет, если ты не совсем глупа, можно вдруг четко осознать: ты предана, ты продана родными и близкими…
Даже в тринадцать лет иногда понимаешь, что ты – жертва.
О добровольном принесении себя в жертвы еще не могло быть и речи. Она не созрела для этого, она не могла и не хотела! Ребенок, девочка, избалованная сознанием превосходства своей семьи над всеми остальными. Убежденная также и в том, что в собственной семье это превосходство может принадлежать лишь ей.
А она еще не до конца понимала, на что ее предали в тот миг!
И поскольку она не дала ответа на вопрос, нет ли препятствий к браку, распорядитель поторопился продолжить:
– Ты не отвечаешь? В таком случае, мы пойдем дальше, предполагая, что если девушка не сопротивляется открыто, значит, она согласна!
Гней Домиций Агенобарб испытал на себе вполне, что такое нелюбовь к себе этого семейства. До последних дней своих сочувствовал Тиберию. Радовался тому, как погибла Агриппина-волчица, как закончили дни свои щенята-Цезари. С Калигулой вот при жизни Агенобарба не вышло, но если там, куда Агенобарб ушел, действительно есть хоть какая-то жизнь, надо думать, что и там смерть шурина его порадовала немало. Он помнил этот случай!
Великолепная октафора[49]49
Октофора (от лат. octo – восемь) – древнеримские носилки, которые переносили восемь рабов, обычно употреблялись только богатыми женщинами (патрицианками или куртизанками).
[Закрыть], поднятая на плечи восьми сирийцев, разодетых в канузийское сукно[50]50
Каназиум (лат. Canusium) – город в Апулии, на р. Ауфиде, основан греками, по преданию – Диомедом. В античные времена славился производством знаменитого на всю римскую империю сукном.
[Закрыть], плыла над вечерней римской толпой. Плотные кожаные занавески опускались с выгнутой крыши лектики[51]51
Лектика (лат. lectica, от lectus – «ложе, постель» – в Древнем Риме носилки, паланкин, на котором рабы несли своего хозяина по улице. Также – домашнее ложе с изголовьем, на нем отдыхали, читали и писали.
[Закрыть]. Занавески были плотно задернуты, их владелец надежно укрыт от взоров. Впрочем, толпа римская, которую сейчас раздвигали во все стороны лектикарии-сирийцы, крепкие, сильные, нагловатые на вид рабы, каждый из которых стоил хозяину лектики не менее полумиллиона сестерциев, не сомневалась в том, что в ней восседал на мягком ложе Луций Домиций Агенобарб. Кто же не знал эту лектику! Чей взор она не раздражала?
Необходимость передвигаться по улицам разросшегося Рима быстрее, чем пешком, для многих богачей и должностных лиц признавалась городом бесспорно. Надо, так надо, что же тут поделаешь. Тем более, что укрепленные на ассерах-шестах обычные носилки были всегда вровень с головами сограждан; выгляни из-за занавесок, разгляди знакомого или друга, расцелуй его, приветствуя, будь наравне с ним, да и со всеми, кто рядом. Но эта октафора, это седалище огромное, громоздкое, которому надо уступать дорогу, этот вызов общественному мнению, вздыбленный на плечи лектикариям! Нет никакой необходимости плыть на горбу у восьмерых сразу, презрительно взирая на людей поверх голов; лишь тщеславие и неуважение к людям, что ходят пешком, могут быть причиной иметь лектику-октафору. Рим, изначально свободный, Рим, изначально равноправный, подспудно возмущался, когда богач возвышался над ним этим способом… и совал в нос каждому свое богатство и свою изнеженность…
Куда несли сирийцы своего хозяина? К дому Альбуциллы, конечно, римлянки знатной, но с дурной репутацией. Белокожая, черноволосая, черноглазая, высокая и статная, и распутная, распутная! Жена Сатрия Секунда, одного из друзей временщика, Луция Элия Сеяна. Тот занят постоянно, правитель его развлекает множеством дел. Альбуцилла скучать не будет. Если не сама порадует посетителя, так найдутся другие. Saltalrices, fidicinae, tubicinoe, все эти танцовщицы-куртизанки, играющие на флейте и на лире… и на Приапе[52]52
Приап – античный бог плодородия и совокупления; его священным атрибутом был фаллос (прим. верстальщика).
[Закрыть]… bonae meretrices[53]53
Bonae meretrices (лат.) – куртизанки, достигшие высшего уровня и совершенства – благородные распутницы. Они также были танцовщицами, пели, умели играть на флейте, кифаре, являлись уважаемыми персонами. Имели привилегированных (постоянных) любовников, amici, оказывали влияние на моду, искусство, литературу.
[Закрыть], высокого полета прыгуньи!
Альбуцилла знает более половины женщин Рима, а кого она не знает и не принимает, кому она не покровительствует, те Гнею Домицию не интересны. Не стоят и разговора!
Гнею Домицию предпочтительней те, кого называют togatae; те, кто вместо стыдливой столы, доходящей до пяток, носят короткую тунику и тогу с разрезом впереди. Это одежда лупы, женщины, продающейся за деньги. А Гней Домиций из тех, кто не скрывает любви к деньгам и к тому, что на деньги покупается!
Октафора достигла нужного дома. Сирийцы осторожно опустили хозяина на землю. Дом Альбуциллы на Авентине, с видом из окон на Тибр – роскошное и гордое жилище. Надо только перейти на другую сторону от Тибра, потому что хозяйка дома обедает не в одиночестве. И множество носилок, пусть не таких, как у Гнея Домиция, пусть проще, но! занимают место у дома, и сирийцы поставили лектику на другой стороне улицы.
Агенобарб сошел с носилок. Предварительно взглянул на себя в ручное зеркальце из полированной бронзы, остался весьма доволен собой. Лицо еще не оплывшее, несмотря на годы, лоб высокий, пусть и за счет поредевших волос над ним, да это не беда, нос орлиный, с горбинкой… Неплох, даже хорош, можно сказать, что уж там, вполне еще хорош собою мужчина! Достал флакончик из оникса, в котором заключен был аромат пестумских и фазелийских роз, надушился. Расправил тогу, одернул тунику под ней…
Он ступил на мостовую, намереваясь идти к дому. Он улыбался. И жизнь улыбалась ему, любимцу императора Тиберия, члену коллегии арвальских братьев[54]54
Арвальские братья (лат. Arvāles fratres, «братья пахари» от лат. arvum – пашня) – древнеримская коллегия 12 жрецов, считавшаяся одним из самых древних и священных учреждений. В обязанности её входили молитвы богам о ниспослании урожая и процветании общины граждан. Должность братьев была пожизненная – ни ссылка, ни плен не лишали их этого звания. Предание говорит, что у Акки Лавренции, супруги Фаустула и приемной матери Ромула, было 12 сыновей. Когда один из них умер, его заменил Ромул, образовавший с своими приемными братьями коллегию Fratres Arvales. Уже символ в виде венка из колосьев служит ясным доказательством, что назначение братства заключалось в служении богине земли и земледелия, называвшейся Деа Диа.
[Закрыть], будущему мужу Агриппины Младшей, внучки императора Тиберия…
И тут пришла нежданная беда для Гнея Домиция, всего лишь невинно переходящего улицу к дому Альбуциллы. Навстречу абсолютно счастливому и довольному человеку, откуда ни возьмись, как бы ни из тех самых носилок, которые помешали возле дома остановиться, появились молодые люди.
Группа из четырех-шести человек, не успел сосчитать бедняга Агенобарб. Одеты во что-то вроде пенул,[55]55
Пенула (лат. paenula) – это узкий плащ без рукавов, который застегивался спереди (по виду схожий с современным пончо). Иногда пенулы были также с рукавами или по крайней мере с отверстиями, в которые просовывались руки. Материалом для этого плаща, если его надевали в путешествие или на работу, служило грубое толстое сукно или шерсть; иногда пенулу шили из кожи. Это была и мужская, и женская одежда, которую надевали иногда даже поверх тоги.
[Закрыть] с накидками, закрывающими лицо. «Жарковато в пенуле», – успел подумать Агенобарб. «Да и не похожи они на городскую чернь, какие-то они другие», – мелькнула мысль. А потом стало не до мыслей.
– Бей сладострастника! – выкрикнул один из молодых.
– Козлам – за козочек! – добавил другой…
И полетели в Агенобарба яйца. На рынке у Эмилиевого моста купленные в большом количестве. Это выяснилось потом, когда Агенобарб поднял на ноги всю городскую когорту[56]56
Кого́рта (лат. cohors, букв. огороженное место) – главное из тактических подразделений римской армии. Сohors urbana – когорта римской городской стражи, созданная императором Августом для борьбы с преступностью.
[Закрыть]. Первое шлепнулось прямиком в область высокого лба, столь ценимого хозяином. Куриное яйцо на вид такое легкое, безобидное, но если швырнуть его с размаху, да попасть в голову, удар может быть ошеломляющим. А растекающееся вонючее содержимое, когда яйцо тухлое, прояснению в мозгах отнюдь не способствует…
Следующее угодило прямиком в нос, в любимую горбинку. А дальше Агенобарб уже не помнил. Он стоял, ошеломленный и ошельмованный, окрашенный в ярко-оранжевые и желтые цвета куриного желтка и белка, расстреливаемый со всех сторон, беззащитный!
Рабы-сирийцы могли бы помочь; только раб, он раб и есть. Рабу приказать надо, да еще коснется ли он карающей дланью римского гражданина, если просто приказать… тут угрожать надо! В доме Альбуциллы не сразу расслышали, а уж тем более не увидели из-под навеса да повозок того, что случилось со славным представителем рода Домициев. Плебейского рода, ставшего патрицианским не столь давно, согласно закону Сения[57]57
Отец Гнея Домиция Агенобарба, Луций Домиций Агенобарб, выдающийся военачальник времен Августа, удостоенный триумфа, консул 16 г. до н. э. В том же году получил патрицианский статус согласно закону Сенния.
[Закрыть], при жизни отца нынешнего Домиция. Стоящего теперь на берегу Тибра в бело-желтой, вонючей тоге, с жалко воздетыми к лицу руками…
Когда из дома соблазнительной Альбуциллы выбежали-таки люди, когда сирийцы очнулись от сомнений и колебаний своих, потому что Гней Домиций Агенобарб обрел наконец голос, чтобы начать осыпать их бранью и призывами к помощи… Словом, к этому времени гнусные мальчишки в пенулах уже унеслись ветром, бежали где-то вдали, хохоча во весь голос.
Гней Домиций Агенобарб, пребывающий в гневе, пытался, конечно, поначалу найти управу на обидчиков. Рraefectus urbi, начальник городской стражи, даже провел расследование. Небезуспешное, кстати. Задачка у него была не самой сложной. Имена тех, кто был скрыт под накидками пенул, известны всей стране. Возможные наследники власти Тиберия, Нерон Цезарь и Друз Цезарь. Их брат, Гай Юлий Цезарь. Не слишком дружная троица обычно, вечные соперники; нетрудно догадаться, что свело их вместе, в сей раз, таких неуступчивых и непримиримых. О браке Гнея Домиция и Агриппины говорили много; Рим судачил, Рим удивлялся выбору, Рим сожалел о девочке, отданной на растерзание старому негодяю. Несколько друзей семейства, тоже не из последних фамилий в Риме. Патриции, два сенаторских сынка… Городской префект счел свое знание бесполезным. Так и объяснил Агенобарбу:
– Все знают, и ты знаешь – кто. А что с этим делать? Мальчишеская выходка. Только двое имеют тоги взрослого, да и те – все же мальчики еще. И какие мальчики!
Префект присвистнул даже от осознания недосягаемости тех, кого наказать следовало.
Гней Домиций Агенобарб скрипел зубами в бессилии. Он понимал: чем меньше народа узнает, тем лучше. Сделать и впрямь ничего нельзя, не того полета он птица, чтоб состязаться с императорскими наследниками. Да и родня они, а со дня на день жди, породнятся еще крепче…
Он давал себе слово, что Агриппина, став его женщиной, узнает на себе всю сладость его мести. Девушка в Риме считалась viri potens, «в состоянии принимать мужчин», с двенадцати лет, а Агриппине тринадцать!
Ему ли бояться мальчишки, носящего дурацкое имя Сапожок! Который успел прошипеть ему: «Попробуй только ее обидеть! Она – наша!». И было это тогда, когда уже вели за руки невесту двое мальчиков, а третий нес перед ней факел из терновника, зажженный от огня на очаге в доме Агриппины. И несли за ней прялку и веретено, как напоминание о женских занятиях в доме мужа. И прохожим бросали орехи как знак плодородия, чтобы обильным было потомство новой семьи. «Наша», подумать только!
Агенобарб любил к тому времени некоего юношу, чье имя скрывал, но это не помешало ему взять Агриппину силой. Ему вообще ничто не мешало быть таким, как он был. Не мешало делать то, что ему было по вкусу. Тиберий дал ему девочку в жены, а в придачу родство и деньги. Почему бы не использовать одно, и другое, и третье, когда само плывет в руки? В другой раз может не повезти так, как в этот…
Агриппина споткнулась на пороге комнаты мужа. Объяснения Эглеи, они вспомнились ей, но немногого же они стоили! Разность их полов, необходимость подчиняться желаниям мужа… Сами эти желания, столь же непонятные… Эглея, рассказывая, помнится, все таращила глаза, упирала на необходимость подчиняться. Но кому? Рыхлому этому? И зачем? Агриппина страшилась, в ушах звенело, в глазах стоял туман. И ее тошнило, как от зеленого винограда, и даже хуже. Потому как к винограду она привыкла, и ничуть ее не тошнило давно! Но когда, и кто же из детей Германика выказывал свой страх? Она держала голову высоко, а слезы, закипавшие в глазах, сдерживала усилием воли на уровне век!
– Давай-ка сбросим эту дурацкую тряпку, в которую тебя укутали, и посмотрим, какая ты на самом деле, – грубовато сказал муж. И еще более грубо сорвал с нее фламмеум.
Агриппина ойкнула, ткань, удерживаемая пряжкой, соскользнула с плеча. Пряжка расцарапала кожу, и, кажется, в кровь. До того ли ей было, чтоб проследить?
Муж впился губами в ее губы. Дыхание его было несвежим. Она успела вдохнуть смрадное, гнилое, и тут же он укусил ее, сильно, до крика. Нижняя губа залилась теплым, солоноватым. И снова его запах, и привкус крови во рту. Руки мужчины, крепкие, жилистые, кажется, повсюду на ее теле. Он разрывает ее одежду, и касается кожи. Повсюду, где никто и никогда ее не касался. Он сжал ей грудь, правую, и прикусил ее губами. Он просунул ей руку между ног, и тискает, тискает…
– Пожалуйста, не надо… Не надо…
Рыжая борода где-то на уровне ее груди. Как можно подчиняться этому? Стыдно, да, но ведь, прежде всего, невыносимо больно. Это не поцелуи, это мелкие, злые укусы кровоподтеками отпечатались на левой груди.
– Мама, – кричала она, – больно! Не трогай меня, не надо, отпусти, больно же, больно!
Крики только распалили его. И, что такое боль, она поняла по-настоящему, когда оказалась под ним на постели.
Что-то разорвало ее изнутри, залило живот нестерпимым, жарким потоком боли.
Только бы это прекратилось сейчас, прямо сейчас, потому что можно умереть…
От того, что там вонзается сейчас во внутренности, нет спасения, лучше, наверно, и впрямь умереть…
Она не умерла, а он все возился на ней, а когда все кончилось, сопровожденное его стоном, ей было уже все равно. Кажется, она и впрямь умерла. Прежней, во всяком случае, уже никогда не возродилась. Даже если это была не совсем смерть…
Муж сказал ей ласковое, оставив истерзанное тело своим… ну тем, что казалось ей ножом или мечом…
– Старик велел мне обязательно лизнуть тебя, маленькая, до или после. А что, я не прочь. Ты мне, пожалуй, нравишься…
И снова смрадное дыхание коснулось ее ноздрей. Он провел языком по ее губам, довольно, впрочем, нежно, не причинив боли. Боли физической, конечно. Потому что иной хватало, и было даже слишком много, слишком…
А когда муж уснул, утомленный трудами, она поднялась. Горько усмехнулась, поняв, как близко была от спасения своего, нащупав его в темноте. Вот же она, греческая амфора, под рукой. Тянулась же к ней, да рыжий ублюдок, ее дядя, был проворней. Что же, времена, как известно, меняются, и для Агенобарба пришло его время. Теперь проворнее будет она.
Калигула был бы доволен. Она повторит его поступок. Отец тоже подтвердил бы право маленькой пчелы ужалить. Он говорил, каждый защищается, как может.
Греческая амфора опустилась с размаха на голову мирно сопящего Гнея Домиция Агенобарба!
Глава 5. Юность. Немилость императора
Жизнь – великая затейница, ревниво оберегающая себя саму разными способами. В разгар бедствий, которыми осыпает она человека, вдруг случаются самые светлые, самые радостные дни в его судьбе. Чтобы контрастом легли они навсегда на душу, чтобы потом, задыхаясь от боли, все же помнил и о том, как может быть хорошо, верил и надеялся, ждал. Чтобы не угасал светильник в душе, называемый нами надеждой. Он и зажигается в сердце самою жизнью, дарящей радость посреди горя…
Немилость императора, войдя в дом Агриппины, поначалу хоть и незваной, неприятной, но все же гостьей, очень скоро сделалась в нем хозяйкой. Злой, неуживчивой и даже жестокой хозяйкой. Не приходилось ей перечить. А те, кто пытался, познали сполна гнев Тиберия. Его тяжелый нрав, его мстительность. Император старел…
Калигула весьма образно представлял себе это. Были у молодого Тиберия в характере трудные черты. Легкая котомка за плечами, а в ней – вспыльчивость, жажда придти к власти, что не принадлежала ему по справедливости, обида на судьбу. Как же, приблизила ко всему, что только могло быть в жизни: к славе, власти, деньгам, а вот ведь, сколько времени не давалось все это ему; и вечный шепот за спиной, и смешки!
Потом все удалось. Не зря сражался и в бою, где проявил незаурядный талант полководца, и на поле интриг. Больше уж никто над ним не смеялся, разве что тайком. Тиберий вошел во вкус неограниченной власти. То, что было в нем хорошим, ужималось, исчезало. Да, и по правде сказать, не щадила судьба императора. Любовь отняли, единственный сын подло отравлен собственной женой, внук погиб…
Зато прибавляло в росте другое. Подозрительность. Ему улыбались, сжимая дрожащие от страха губы. Его любили по приказу. Ему льстили! Он не верил, не мог верить, молодым был еще когда-то, но дураком не был никогда. Легкая котомка за плечами превратилась в неподъемный груз. Император старел.
– Ты знаешь, – сказал как-то юноша Калигула Друзилле, – наверно, ему на плечи взвалили непомерное нечто. Отец никогда не гнул спину. Уж сколько нес, а плечи прямые, я же помню. Тиберий прямо согнулся уже…
– Если я правильно понимаю, Гай, это не просто сравнение, правда? – отвечала умница-сестра. Ты хочешь сказать, что император не справляется. Он не тот, кого власть не портит, кого она не сгибает…
Гай кивнул в ответ, не забыв оглянуться. Они были одни, на воле, вдали от стен, где все могло быть подслушано. Только Мемфий, раб, неслышно крался за ними, вооруженный до зубов. Его можно было не считать, впрочем. Они привыкли к нему, как привыкают к обстановке дома.
– Я даже не знаю, что сказать. Правда, прабабушка Ливия все также хороша, как и раньше? И плечи у нее прямые, а ей ведь тоже давит. И не по праву, ей тоже власти не положено. Ничего ей не делается, она, наверно, вечная. А мама вот сгибает плечи. Ей бы как раз и не надо по твоему правилу…
– Она женщина, как и Ливия. У вас все иначе, не по правилам, хоть бы и верным…
Друзилла смеялась в ответ.
– Ты почерпнул эти понятия о разнице между нами, Гай, в лупанарии? Не красней, я знаю, что ты там бываешь. Говорят, Кора, хозяйка дома, весьма хороша собой и сама? Это так? Хотела бы я сходить туда с тобой. Так что, что нельзя? Я ведь ничего плохого не сделаю, мне бы так, посмотреть только.
Он рассердился в ответ. Весьма нелестно отозвался о женщинах. Которым лучшее в мире занятие найдено давно. Это – выйти замуж, и, желательно, один раз. Уже навсегда. Он же не требует от сестры, как в старину, чтоб она предавалась второму лучшему занятию римской порядочной женщины. Никто же не заставляет Друзиллу прясть!
Сестра почти не слушала. Она улыбалась, пожимала плечами. Потом сказала:
– Возьми меня хоть куда-нибудь с собой, Калигула!
Юноша остановился как вкопанный. Даже рот приоткрыл в изумлении. И было от чего.
Они шли с сестрой с Марсова поля[58]58
Марсово поле – лат. Campus Martius – так называлась часть города Рима на левом берегу реки Тибр, первоначально предназначенная для военных и гимнастических упражнений. Со времени изгнания Тарквиниев здесь проходили военные и гражданские собрания. Как место военных упражнений, поле посвящено было Марсу, который имел в его центре свой алтарь. Этот центр поля остался и впоследствии свободным, под именем собственно Campus, тогда как остальные части поля были застроены.
[Закрыть]. Из амфитеатра.
Частное лицо, Статилий Тавр[59]59
Тит Статилий Тавр (ок. 60 до н. э. – ок. 10 гг. до н. э.) – римский полководец и консул (дважды) времен правления Октавиана Августа. В 29 году на Марсовом поле был построен амфитеатр Статилия Тавра, полностью оплаченный им из его собственных средств.
[Закрыть], называемый в народе «богатейшим», еще при Августе выстроил первый римский амфитеатр. Здание не очень большое, но каменное. И хоть мест зрительских в нем немного, больших игр не устроишь, а все же гладиаторы и зрелища здесь не переводятся.
Тиберий почти лишил город зрелищ вследствие своей нелюбви к ним. Калигула полжизни положил на то, чтобы найти место гладиаторской тренировки, нашел, выпросил прогулку у матери, разрешения взять с собой с сестру. Он отпустил петорритий[60]60
Петорритий (лат. petoritum, от кельт.) – четырехколесная повозка.
[Закрыть], запряженный мулами, домой, и они пошли пешком, чтобы Друзилла могла насладиться прогулкой по городу, а кто бы еще разрешил девушке подобное!
Она же упрекала его в том, что он не берет ее с собой никуда!
– Послушай, родная моя, это уж слишком! Я терпел, а ты съедала глазами Серджоло! Этот урод, прозванный «воздыхателем девчонок», понравился тебе, ты не сводила с него взора! А он, в угоду тебе, быть может, все рассекал воздух гладиусом[61]61
Гла́диус, или гла́дий (лат. gladius) – римский короткий меч (до 60 см.). Позаимствован римлянами у древних жителей Пиренейского полуострова и в дальнейшем усовершенствован. Центр тяжести сбалансирован по отношению к рукояти за счет увеличенного шарообразного навершия (противовеса). Острие имело довольно широкую режущую кромку для придания клинку большей пробивающей способности. Использовался для боя в строю. Опытные легионеры умели им фехтовать, с таким же мастерством, как и рубить, резать или колоть, однако его длина позволяла эффективно вести бой с противником только вплотную.
[Закрыть], все носился по арене! Никакой действительной игры, ничего из тактики боя он не показал, играл только мышцами и представлялся. Для такой, как ты, это самое оно. Но я-то, почему я терпел и смотрел, не вижу причины. Кроме одной: развлечь тебя, и ты же меня упрекаешь!
– Я только прошу, брат! Может, я сойду за юношу, если меня приодеть? И я пойду с тобой к Коре, где ты проводишь много времени, куда больше, чем со мной, – робко предложила сестра.
Произнесенное уже дважды имя держательницы лупанария наконец дошло до ушей Калигулы. Он даже передернулся от возмущения.
– Погоди, дай мне понять! Кто мог сказать тебе это? Неужели Мемфий?
И Калигула, лицо которого запылало гневом, развернулся назад. Конечно, раб следовал за ними все это время. Он-то никогда не оставил бы маленькую госпожу вниманием. Именно он настоял на самой длинной столе, на палле, закрывавшей фигуру девушки до самых пят… Конечно, Друзилла ушла с Калигулой, но юноша догадывался, с кем ее отпустила мать на самом деле! Он злился на verna[62]62
Verna (лат.) – раб, родившийся в хозяйском доме.
[Закрыть] за это, и если Мемфий рассказал Друзилле о лупанарии, то есть причина обрушиться на старого, придумать достойное наказание.
– Уж будто Мемфий ведет со мной разговоры о вас, о хозяевах своих, о мужчинах, – вовремя возмутилась Друзилла. – Агриппина с Гнеем приезжали из Анцио, я виделась с ней. Мама позволила, хоть и неохотно. С тех пор, как сестра покинула нас, она изменилась очень, ты же знаешь, а зятя мама ненавидит до глубины души, родным не считает…
Калигула взял девушку за руку, увлек за собой. Остановившись внезапно посреди улицы, они привлекли к себе внимание. Мемфий сигнализировал им руками и мимикой об этом. Они торопливо пошли дальше по улице. Но все сказанное сестрой заинтересовало Калигулу чрезвычайно, и он продолжал расспрашивать Друзиллу на ходу.
– Как будто я не знаю, что они приехали. Я же видел рыжебородого[63]63
Ahenobarbus. Прозвище фамилии Домициев, полученное ими потому, что у одного из их предков, при объявлении победы римлян над латинами при Регильском озере, под влиянием «великих близнецов», т. е. Кастора и Поллукса, покраснела борода в знак того, что это была истина. Ahenobarbus – означает «с бородой бронзового цвета». Первого мужа Агриппины Младшей, отца Нерона, звали Домицием Агенобарбом.
[Закрыть]. Как всегда, тщательно одет, бородка блестит, расчесана и надушена. А ведь в термах виделись, он еще и не раздевался, мог бы не стараться, все равно уж мыться. И по мне, от него воняет, только не благовониями, мойся он или нет. Как его терпит Агриппина? И что они приехали, зачем?
Друзилла скорчила гримасу. Которая, вероятно, означала: а что еще делать Агриппине, как не терпеть? И откуда мне знать, зачем приехали?
– Ну ладно, только вот что, Друзилла… Почему Агриппина знает, что рыжебородый бывает у Коры? Неужели она должна это знать, ведь она молодая жена, рано еще супругу от нее к волчицам бегать, и уж если это случается, то он бы должен молчать и страшиться ее обиды…
– Он ничего не страшится, – с грустью в голосе отвечала Друзилла. – И, сдается мне, Агриппина тоже. Мама не хочет, чтоб мы виделись, и, может, она права. От Агриппины такое услышать можно! Вот знаешь, ведь не только ты с Гнеем бываете у Коры. Сестра говорит, что видели там дядю. Он хоть и прикрывал лицо, да его тощую фигуру, да глаза его, сквозь прорезь горящие, все равно рассмотрели. Одна из волчиц уронила ему на ногу канделябр,[64]64
Канделябр (лат. candēlābrum «подсвечник») – декоративная подставка с разветвлениями («рожками») для нескольких свечей или ламп. Канделябры возникли в культуре этрусков, у них канделябры были переняты древними римлянами. В древнеримском искусстве конца I в. до н. э. – 50-х годов I в. н. э. был популярен т. н. «канделябровый» стиль.
[Закрыть] а он вскрикнул от боли, да и сказал тут что-то. Голос-то плащом не прикрыть. И потом, кто еще способен сказать женщине, которая ушибла ему ногу, что-то ласковое? А он сказал ей, кажется, так: «Детка, ты удивительна! Если уж роняешь на меня, так бесценное произведение искусства. Я польщен, дорогая. Но постарайся в следующий раз найти что-нибудь легче весом, мне было больно. Боюсь, что ты обронила и нечто другое. Не поможешь, не погладишь?». Ты знаешь, сказал этим своим медовым голосом…
Друзилла слегка покраснела, но улыбнулась при этом. Улыбнулся и Калигула. И высказал вслух удивление:
– Дядя Клавдий? Он? Этот-то зачем, кажется, ему еще не нужно, рано, не созрел; ну, а рыжебородому не нужно уже, старому да вонючему, опоздал…
Вот в таких, да еще самых разных других разговорах, приближались они к дому. К несчастью своему, о котором еще не знали. Им всегда было о чем поговорить. Они не скучали, когда были вместе…
В зимней экседре их дома в это время разыгрывалась драма. Несколько сенаторов одновременно посетили их дом. Тот пергамент, что они вручили Агриппине Старшей, был ее приговором. Пока еще достаточно мягким. Но холодом повеяло, и ощутимо. Ей предлагалось покинуть Рим, ей и наследнику первой линии, Нерону Цезарю. Пока что избрать местом своего пребывания Геркуланум[65]65
Геркуланум (лат. Herculaneum, итал. Ercolano) – древнеримский город в итальянском регионе Кампания, на берегу Неаполитанского залива, рядом с современным Эрколано. Равно как и города Помпеи и Стабии, прекратил существование во время извержения Везувия 24 августа 79 года – был погребён под слоем пирокластических потоков. Согласно мифу, переданному Дионисием Галикарнасским, город воздвиг сам Геркулес. В реальности же, скорее всего, первое поселение на месте Геркуланума основало в конце VI века до н. э. племя осков, предшественников самнитов.
[Закрыть]. Излюбленное место отдыха римской знати, веселый городок на берегу моря. Но что ей, матери наследника, там делать?
Она спросила:
– Это надолго? Я скоро вернусь домой?
Молчание было ей ответом. Никто не смел сказать, что это, вероятнее всего, начало конца. Хотя все, кто вошел в этот дом, где хозяйкой стала немилость Тиберия, предполагали именно это…
– Но, раз это может быть надолго, – сказала растерянная мать, то почему лишь Нерон Цезарь? А другие мои дети?
И стала искать глаза сенаторов, то одного, то другого, но они смущались и отводили взор.
– У меня их много, – вдруг горделиво отметила она, подчеркнув этими словами, что у нее-то много детей, пусть завидует Тиберий…
Ей не отвечали. Ей не было разрешено взять с собой остальных. Сказано, Нерон Цезарь, так оно и будет. Остальные останутся дома. За ними присмотрит прабабушка Ливия, ей не впервой. Сам Германик доверил ей старших детей когда-то…
Когда, предупрежденные рабами из familia urbana[66]66
Familia urbana – рабы, принадлежавшие крупному рабовладельцу, делились на две части, или «семьи»: городская «фамилия» (familia urbana) и сельская «фамилия» (familia rustica).
[Закрыть], ворвались в экседру Калигула и Друзилла, здесь уже не было чужих. Мать не стояла, гордо держа голову, не улыбалась надменно. Не было нужды больше притворяться. И она, сломленная, полулежала на стибадии[67]67
Стибадий (лат. stibadium – от греч.) – кресло, диван или кушетка полукруглой формы.
[Закрыть].
Рядом сидел, надувшись, Нерон Цезарь. В глазах его стояли самые настоящие, но все же непролитые слезы. Еще бы, он прощался с Римом! Как бы ни навсегда…
Друз Цезарь стоял у поставца с посудой, внимательно изучая его содержимое. Напуганная поведением взрослых, Юлия Ливилла пристроилась в ногах у матери, и, вглядываясь тревожно в измученное, разом постаревшее ее лицо, спрашивала:
– Мама, что? Что, мама?
Агриппина не отвечала. У нее не было слов, не было названия для этой новой беды. Лишь ее дети, ее гордость, оставались до сих пор с ней. Надо было догадаться, после того, как ушла Агриппина, что и этих не оставит ей тиран. Что придется проститься и с маленькой, которая теребит ее сейчас напрасно. И с той из дочерей, что была ей опорой все последние времена. И с мальчиками. С тем, что с порога упал ей в ноги, с тем, что не смотрит на нее даже, изучает посуду на полках поставца. Со всеми ними…
Ей трудно давалась ласка. Все, что было отпущено ей богами как женщине, всю свою нежность, все тепло она отдала когда-то Германику. Так ей казалось самой, да так оно и было, наверное. Но только не сегодня. Сегодня она ощутила, всем сердцем, что любила многих. Вот этих, молодых, раздавленных горем и страхом. Тех, кого должна была оставить заботой. Она понимала, что осиротит их своим отъездом.
Рука Агриппины поднялась сама собой. И опустилась на голову Калигулы, обнимавшего ее колени вместе с маленькой Ливиллой. Ее младший сын также был скуповат на ласку, он щедро делился ею только с Друзиллой. Чем не ее, Агриппины, сын, скажите? Сколько она его помнит, одна любовь владеет его сердцем! Но предстоящее расставание, кажется, и ему открыло нечто новое в себе. Что любит он многих, вот мать, например, со всею юношеской страстью, со всем преклонением, что только может жить в сердце сына…
Она ласкала его, перебирала мягкие волосы – впервые, и, скорее всего, в последний раз! Ладонь ее скользнула на плечо, пробежала по предплечью сына. Она вздрогнула, отстранилась слегка, а потом ладонь продолжила путь, и как же ей было знакомо это ощущение…
Руки Германика, покрытые рыжеватым пушком, крепкие мужские руки, были теперь руками юноши Калигулы. Ей стало горько, что не знала она этого. Не знала или не хотела узнать? Все эти годы после смерти мужа она не подпускала детей к сердцу; сделав ежедневной работой заботу о них, она сторонилась их душой. Она боялась терять, и ограждала себя от боли. Напрасно! Теперь их отнимут, и ей уже не успеть, не успеть их согреть!
Она вела свое родословие от всаднического рода Випсаниев. И она была внучкой Августа, а тот был Юлием по крови. И еще, замужем она была за Германиком, а тот был Клавдий…
В жилах ее текла лучшая кровь Рима, и любила она – лучших! Ей не престало склоняться перед судьбой. Ей, что остановила легионы на Рейне, легионы первых в мире солдат, вздумавших вдруг проиграть битву! Кровь Рима закипела в ее венах, понеслась к сердцу, она это ощущала, слышала…
Она мягко отклонила Калигулу, подняла с колен Ливию, отряхнула ей коленки. Кивнула головой Друзилле. Девочка, в отличие от брата, преодолела порыв кинуться к матери. Она стояла в стороне, выпрямившись, с непроницаемым лицом. На дне только глаз можно было прочесть боль, и страх, и неуверенность. Но мать кивнула ей головой, указала на Калигулу взором. Друзилла послушно пошла к брату, тронула за плечо:
– Гай, вставай, – сказала она строго. – Мама уезжает, не время теперь, не плачь…
И Агриппина Старшая сказала им, выстроившимся перед нею, главное. Это был ее маленький легион, и она была легатом легиона[68]68
Легат легиона (лат. Legatus legionis) – командующий легионом. На этот пост император обычно назначал бывшего трибуна на три-четыре года, но легат мог занимать свой пост и гораздо дольше. В провинциях, где был расквартирован легион, легат одновременно являлся и наместником. Там, где находилось несколько легионов, у каждого из них был свой легат, и все они находились под общим командованием у наместника провинции.
[Закрыть], и она уж знала, что сказать!
– Плакать мы не будем, ни один! Дети Германика, что бы ни случилось со мной, помните: Тиберий стар и власть его неправедна… Кто-то из вас, кто, не знаю, унаследует Рим. Но кто-то обязательно, я знаю, я верю, это не может быть иначе! В день, когда это случится, вспомните меня, и всех тех, кто не дожил до этого дня. Вспомните, и почтите память так, как подскажет вам сердце. А потом возрадуйтесь, и я, где бы ни была, услышу вас и возрадуюсь тоже…
Мать уехала, подчинившись воле императора. И потянулись для детей дни, полные тоски. Когда Агриппина была с ними, присутствие ее воспринималось как нечто данное навсегда, порой скучное и раздражающее. Теперь некому было ругать, наставлять, заботиться о насущном для каждого. Им была предоставлена свобода, к которой рвались. А им расхотелось рваться!
Калигула не отходил от грустившей Друзиллы. Теперь уж плакала она, лишенная общества матери и старшей сестры. Ливилла лепилась к Друзилле, тоже плакала. Калигула крепился, помня о необходимости держаться. Он вспоминал расставание, свою слабость, которую полагал постыдной. И все же, знал, что повторись все, он снова уткнулся бы в колени матери и лил бы слезы. Потому понимал также горе Друзиллы. Разделял его с нею, сколько мог. Смеялся, даже если не было сил. Развлекал сестер. Он прекратил свои походы в город. Он простился со всеми забавами.
Поначалу притих даже Друз Цезарь. Его лишили постоянного соперничества со старшим братом. И, как следствие, цели, смысла существования. Что толку в новых одеяниях, если нет возможности потрясти ими брата. Можно загулять до утра на пирушке со старыми общими друзьями, да только те нет-нет помянут брата, да загрустят. Скажут: «Нерон Цезарь не из тех, кто дал бы нам заскучать. Уж он-то придумал бы для нас забаву…»
Прабабушка Ливия не была строга. Пожалуй, несколько… равнодушна к ежедневному, насущному для детей. Возраст давал о себе знать. Головные боли, боли в суставах, мешавшие ей ходить, куда вздумается. А она не любила повозок, не любила носилок и пристального внимания челяди. Она всегда была свободна и независима. Теперь старость, немощь собственная раздражали ее.
– Многое повидала я на своем веку, – вздыхала она. Но кто бы мог думать, что увижу еще и это: свое морщинистое лицо да узловатые пальцы. Это так унизительно: зависеть от собственного тела, которое медлит подчиниться…
Друзилла пыталась возражать. Ей действительно казалось, что Ливия, сохранившая осанку, гордую стать, ясные, полные мысли глаза, по-прежнему прекрасна. Так оно и было, по существу. Она была красивой, но красивой старухой! А ее окружали бюсты и статуи, в которых оживала собственная молодость. Ее былые прекрасные двойники, в которых она себя уже не узнавала…
– Не возражай мне, дорогая, – говорила прабабушка. – Вот проживешь длинную жизнь, как моя, и перестанешь ловить восхищенные взгляды, да если еще оторвут от дел, что были твоими, ты и вздохнешь поневоле. Решать-то мне уже почти ничего не приходится. Когда бы ни это, разве бы вы лишились матери? Не знаю уж, что с вами будет, если меня не станет. Агриппина, она не скажешь, чтоб легкая была невестка. Заносчива твоя матушка, и, пожалуй, не люблю я ее! Да только она вам мать, и не я, а она вам нужна… Мне не до вас уже. Я многих вырастила, устала уж!