Текст книги "Калигула"
Автор книги: Олег Фурсин
Соавторы: Манана Какабадзе
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 28 страниц)
Асклепий благословил, не случалось больше! И, однако, он знал, что судачили о болезни его бесконечно. Высказывали лицемерные сожаления, и тут же лгали, лгали о том, что он безумец.
– Подумайте только, он собрался ввести своего Быстроногого в сенат! Грозится дать коню гражданство, найти ему среди нас место. Ну, не безумец ли, и под кем мы ходим!
– Да, я слышал. Говорит, с мечом пойду на вас, отцы сенаторы! Говорит, оттачиваю свой клинок, и приду, рано ли, поздно ли… Может, с конем и придет, болен он, болен, говорю истину…
Вот приблизительно так судачили. Но сам-то император прекрасно знал, что не безумие лежало в основе кривотолков. Он-то помнил, о чем говорил, зачем, с кем, почему!
Об Инцитате действительно говорил. О том, что конь его – благороден. И родословная чище иной патрицианской, и благородства в нем больше, чем у казнокрада-сенатора. Будь его, Калигулы, воля, он предпочел бы встречаться в сенате с Инцитатом, нежели с ослами, что порочат, его, Калигулы, имя…
И о мече говорил. Когда готовился к речи в сенате, не спал ночь. Вот и сказал, что обнажает клинок, отточенный ночным бдением. А что такого: разве отменили в Риме риторику? Высокое искусство речи, поставленной, логически выверенной, украшенной цветистым оборотом иной раз, иной раз упрощенной до простонародной, если необходимо? Из благородных искусств более всех привлекало Калигулу красноречие. Вдохновленный примером дяди своего, Клавдия, молодой император засел было даже писать книгу, учебник по риторике…
Калигула хотел дать своим чиновникам право отправлять правосудие единолично. Марий и Сулла воевали между собой главным образом для того, чтобы решить, кому будет принадлежать это право – сенаторам или всадникам! Прихоть глупца могла лишить этого права как одних, так и других: странное окончание спора, который зажег пожар во вселенной! Безумец, совершенный безумец…
Император стремился восстановить комиции[290]290
Комиций (лат. comitio, от лат. comeo – схожусь, собираюсь) – народное собрание в Древнем Риме. Было три вида комиций: куриатные комиции – собрания патрициев по куриям, восходящие к родовому строю; центуриатные комиции – собрания по центуриям, объединявшим и патрициев, и плебеев по принципу имущественного ценза; трибутные комиции – собрания всех граждан по территориальным округам – трибам. Выросли из сходок плебса, где избирались народные трибуны и плебейские эдилы.
[Закрыть], отмененные Тиберием. Чем занимались комиции ранее? Да всем понемногу, например куриатные: утверждали кандидатуры высших магистратов, – консулов, преторов, ряда других, – вручали им верховную власть. Утверждали завещания, приговоры по уголовным делам, усыновления, вступления в род или смену рода, ежемесячное объявление календаря, а также решали ряд второстепенных, но сакральных вопросов. Все это перешло по наследству сенату, а теперь могло быть отнято…
Он велел вновь публиковать «отчеты о состоянии державы», что было введено Августом и отменено Тиберием, то есть рассказывал каждому желающему о расходах государственных. Он изгнал из Рима людей, известных половыми извращениями, и с трудом дал себя уговорить, чтоб не топили их в море. Сколько было среди них сенаторских мальчиков?… Кто же это считал? Поставщиков живого «товара»?
Из сословия эквитов, всадников, он изгнал немало лиц, запятнавших себя проступками.
О, конечно, сенаторы могли называть Калигулу безумцем, и было им его за что ненавидеть…
Их было много, и ненавидели они многогранно. И если одни корили его за манеру управлять, другие за непомерную любовь к сестрам, третьи за расточительность, четвертые…
Четвертые корили его за отношение к бабушке, Антонии. О, Калигула многое мог сказать им в ответ. Если бы они говорили с ним, не шепчась за спиною, стремясь убедить мир и себя самих в том, что он и здесь проявил свое безумие. Но «безумие» пришло с болезнью. А бабушка умерла раньше, бедная. Он пришел к власти весной, бабушка умерла осенью. Как жаль, какая боль, очевидная, кажется, всем… и такая ненужная! В сердце Калигулы новый шрам. Он успел немного, чтоб порадовать: дал ей все привилегии, что были у Ливии Августы. Она была так счастлива, не передать. И так счастлива, следуя рядом, стремясь обучить его управлению государством. У нее было это право: много лет она была богатейшей женщиной Рима. Ей когда-то дали земли отца, Марка Антония, у нее было много клиентов и в Риме, и из Греции, Египта. Она умела править…
Не по ее ли просьбе раздал он все, что причиталось по завещанию Ливии? Не по ее ли требованию раздавал деньги народу? И о комициях он мог не вспомнить, когда бы ни она…
Он знал: она умерла счастливой. Может быть, пожила бы еще, если бы не сбылись все ее сокровенные мечты. Если бы надо было еще страдать рядом с внуком, беречь внука, бороться за его будущее. А так – все сбылось, все выполнено, все обретено. Она умерла счастливой, он знал это. Отошла тихо, во сне, и, говорят, с улыбкой на устах…
Патриции говорили: несчастной. Сенаторы говорили: в разладе с Калигулой. Особо ненавидевшие говорили: а уж не он ли причиной? Ведь даже не почтил присутствием похороны.
Юпитер свидетель: да как он мог! Сами они безумцы, говорившие!
Он уже был Великим понтификом[291]291
Вели́кий понти́фик (верховный жрец) (лат. Pontifex Maximus – букв. «Великий строитель мостов») – высшая жреческая должность в Древнем Риме, была пожизненной. Со времен Августа сан и должность Великого понтифика постоянно соединялась со званием императора. А Великий понтифик не мог находиться в помещении, где были трупы, и прикасаться к ним.
[Закрыть], он не мог видеть смерть, и он не настолько безумец, чтоб нарушить законы великого Рима в той их части, на которой Рим стоял испокон века! Даже ради бабушки, она первая не поняла бы и не приняла такое!
Были и пятые. Пятые не давали ему покоя, обсуждая его семейную жизнь. Он молчал, если языки касались имен Орестиллы[292]292
Ливия Орестилла (лат. Livia Orestilla), либо Корнелия Орестилла (лат. Cornelia Orestilla), иногда – Корнелия Орестина (лат. Cornelia Orestina; ок. 20 – не ранее 40 гг. н. э.) – вторая жена императора Калигулы, в 37 году.
[Закрыть] или Паулины[293]293
Лоллия Паулина (лат. Lollia Paulina; около 15–49 гг. н. э.) – третья жена Калигулы, в 38 году.
[Закрыть]. Что ему до этих глупых баб.
Одна с радостью побежала с собственной свадьбы к нему, воспылавшему желанием. Видел он ее взгляды исподтишка, не к жениху обращенные. Удовлетворил цезарь желание, свое и новобрачной. Говорить им после было не о чем, страсть прошла. Кстати, и у нее тоже, как у него, а вот стремление поучать и вмешиваться в дела, ее не касавшиеся, государственные, росло и множилось. И Друзиллу она ненавидела! Вот уж повезло в свое время Пизону, что невеста ушла. Надоела она и Калигуле, выгнал.
О красоте другой весьма был наслышан, вызвал Публия Меммия Регула издалека с его плебейской женою…[294]294
В начале 30-х годов Лоллия Паулина вышла замуж за Публия Меммия Регула, консула-суффекта 31 года. В 35 году Тиберий назначил его легатом Македонии, Ахайи и Мёзии. Брак с Лоллией Паулиной для него был вторым, имя первой его жены неизвестно. От первого брака у него был сын, Гай Меммий Регул. В конце 37 года Калигула, прослышавший про красоту Лоллии Паулины, вызвал Публия Меммия Регула с женой в Рим. Там он заставил их развестись, и в начале 38 года сам взял её в жены. Брак длился около полугода, после чего Калигула развёлся с Лоллией Паулиной, обвинив её в бесплодии. Лоллии Паулине было запрещено выходить замуж за кого бы то ни было, хотя Публий Меммий Регул до февраля 39 года находился в Риме и был готов вновь на ней жениться
[Закрыть] Что и говорить, Лоллия была прекрасна. Но не вышло из них Августа и Ливии.[295]295
Октавиан влюбился в Ливию с первого же взгляда, когда она была ему представлена в 39 году до н. э. Он развёлся со своей второй женой Скрибонией в тот самый день, когда она родила ему дочь, Юлию Старшую. Тогда же Тиберий Клавдий был вынужден развестись с Ливией, которая была на шестом месяце беременности. Презрев все традиционные условности (римляне не могли жениться менее чем через определённый срок после развода), Октавиан и Ливия сыграли свадьбу. На свадьбе присутствовал и её бывший муж, как отец её детей. На момент свадьбы Ливии было 19 лет, Октавиану – 24 года.
[Закрыть] Купидон заспался, что ли, или стрелу пожалел. Не сумел Гай Лоллию полюбить, а как хотелось! Он потом, как ее отпустил, долго вспоминал. То прекрасное чувство ожидания любви, какое испытал, пока ехали они с мужем. Ту надежду, что его согревала. Что касается Лоллии, стремление ее быть женою принцепса было куда более сильным, чем любое другое. После смерти Калигулы она повела борьбу за место рядом со следующим принцепсом; ей было все равно, кто принцепс. Важно было быть женой. Пожалеем о Лоллии Паулине?! Тем более, она проиграла!
А что не дал им сойтись с мужьями и возлюбленными потом, так это плохо… но так объяснимо по-человечески! Еще чего! Станут обсуждать, сравнивать! Как будто вообще может быть сравнение с ним, Калигулой, в чем бы то ни было. Достанет им и того, что были его женами. Пусть утешаются.
А вот Милония Цезония… Он не терпел разговоров о ней. Женщина, что ласкала его своими круглыми, полными руками, звала мальчиком своим, дитятком, была ему дорога. Она ничего не просила и не хотела. Просто дарила тепло, просто была рядом. Она его любила, он это чувствовал, и наслаждался тем, как любила. Он брал от нее и то, чего не захотела дать Агриппина. И то, чего не могла бы дать Друзилла…
Обвиняют Калигулу в смерти будто бы множества из числа патрициев и сенаторов. Но вот начинают считать «по головам». Смотрят списки тех, кто входил в жреческие коллегии его времени. Из года в год четыре года одни имена. Никто не выбыл. «Сливки» общества того времени. Те, ради имущества которых он якобы казнил без счета. Они, сенаторы и патриции, только живые, вопреки россказням сплетников последующих времен.
Обвиняют Калигулу в смерти людей, по обету поклявшихся умереть, если выздоровеет принцепс от страшной болезни.
Странно: он никого не тянул за язык, не водил ничьей рукою. Он лежал в бреду и лихорадке, сражался за жизнь, как мог. Были люди, которые давали письменные клятвы биться насмерть ради выздоровления больного или отдать за него свою жизнь. Оба эти обещания были известным в Риме ритуальным актом. В храм посвящалась письменная табличка с обещанием лишить себя жизни, если боги снизойдут и исполнят просьбу молящего, или стать гладиатором, биться насмерть…
О да, впервые римляне вознесли обеты ради одного лица за исцеление Помпея Великого[296]296
Гней Помпей Великий (лат. Gnaeus Pompeius Magnus; 29 сентября 106 до н. э. – 29 сентября, 48 до н. э.) – римский государственный деятель и полководец, трижды консул Римской республики, член триумвирата.
[Закрыть], до того они давались за победу в бою, за процветание общины и страны в целом, когда нависала над Римом угроза. Верноподданнические обеты появились поздно; Цицерон считал их неискренними, притворными, звал проявлением лести и угодничества. Но с утверждением в Риме принципата они стали обычным явлением! Не Калигула их придумал, не он их и давал!
Трудно представить себе, чтобы выздоровевший Калигула лично отбирал в храмах таблички с именами, разыскивал людей, которые клялись, призывал их к ответу…
Верно другое: от исполнил свой долг как Великий понтифик.
При добровольном обречении себя на смерть кого-либо из граждан Рима он обязан был присутствовать на церемонии; pontifex возглашал известную формулу – praeire verba. Обрекший себя на смерть стоял перед ним в тоге-претексте. Покрывшись с головою тогой, взявши себя за подбородок. А он, Калигула, жрец римского народа, подсказывал слова, которыми можно было обречь себя смерти во спасение другого. Призывал богов преисподней…
Рим считал, что закон может быть суров. Но Рим чтил законы!
Был-де Калигула плохим политиком; ради возвеличения самого себя устроил волнения в Иудее: велел поставить свою статую в бесконечно дорогой иудеям Храм. Но вот же документ, письмо легату Петронию, в связи с волнениями в этой стране: «Если ты уже успел воздвигнуть мою статую, то пусть она стоит; если же ты не успел еще сделать это, то не заботься более о том. Я не интересуюсь более постановкой статуи». Если это не попытка устранить намечающийся конфликт, пусть даже с ущербом для собственного самолюбия, то что же?
Он был человеком, вокруг которого неизбежно копятся: клевета, ненависть… Зависть, тайные происки и подлое предательство, гнусные махинации, оскорбления, ложь.
Он был человеком, который все это впитывал. Вольно или невольно. Неизбежно было ему, стоящему во главе этого трудного мира, меняться. И не в лучшую сторону.
Он был человеком с истерзанной душой. Он рано потерял близких, и терял их без счета. Все, кого он любил, покидали его. Он был одинок.
Он был человеком, которого поразила болезнь. От нее не знали лекарства в его времена. С ней сражались, ибо он был первым лицом в государстве, и впрямь не на жизнь, а на смерть, лучшие лекари его времени. Но бой был неравным. Болезнь не отступала.
И, наконец, он был человеком, в руках которого сосредоточилась самая большая, самая огромная власть в мире…
Так чего можно хотеть от Калигулы? Поставьте себя на его место, хотя бы на мгновение! И если возобладает разум, а не эгоизм, – ужаснитесь.
Глава 18. Любимая сестра. Листопад
Он не знал, что значит нежность, что значит – радость сердца, когда любишь. Впервые это пришло к нему, когда появилась на свет Друзилла. У него уже была одна сестра, Юлия Агриппина, которую, в отличие от матери, звали Младшей. Но к моменту ее рождения Калигула был слишком мал, чтоб воспринять девочку как родное существо. Она поначалу раздражала его, пожалуй, как ненужный объект, отвлекающий от него внимание родителей. А потом ее вовсе отправили в Рим, к прабабке Ливии Августе. Потому для Гая все случилось в первый раз…
Мать была неуклюжей и толстой, живот ее был пугающе велик. Что это может означать, Калигула не знал. Он старался вертеться повсюду, только бы подальше от нее – от ее окриков, да и тяжелой руки тоже.
В день, когда родилась Друзилла, избежать общения с матерью не удалось. К полудню у женщины начались боли. Она была тревожна, и если не напугана – как такое можно сказать об Агриппине! – то, уж, по меньшей мере, волновалась. Дабы не переживать еще и по поводу вечно снующего по лагерю Калигулы, попросила найти мальчика. Абитарвий[297]297
Абитарвий – современный Кобленц (от лат. Confluentes – сливающиеся). Впервые римские войска достигли этих мест под руководством Юлия Цезаря в 55 г. до н. э., где и построили мост через Рейн. Позже, во время военной кампании по завоеванию Германии, Друз основал здесь военный лагерь, под именем «Castellum apud Confluentes» – «Укрепление возле слияния рек».
[Закрыть], заложенный Германиком лагерь у слияния рек, был еще весьма невелик. Бревенчатый дом из трех небольших комнат, где жила семья полководца, знали все. Вмиг нашли Калигулу на берегу.
Поначалу все складывалось неплохо. К матери его не пустили. А он и рад! Она всегда найдет, как допечь. Да сегодня он, купаясь, потерял свой сапожок в воде. Пока сочинят новый, будет он босой на ногу. Мать непременно заметит. А это грозит неприятностями. Холодно уже, осень прохладная в этом году, жалуются все. Мама запретила купаться. А мальчику что эта осень? Он другой не помнит, и для возни в Рейне вполне подходящее время года всегда…
Может, полы одежды подсохнут, когда позовут к родительнице. В любом случае передышка! Калигула присел на пол, вытащил из кармана небольшой нож. Подарок Фламинина. Меч ему дают только во время занятий с кентурионом. А в остальное время пусть будет нож, тоже оружие. Германик, подумав, разрешил. Были придуманы строгие правила, которые мальчик обещал выполнять. Вот, например, здесь, в доме, бросать нож в бревенчатые стены и двери запрещалось однозначно. На улице, в деревья, которые были помечены кружками Фламинином, можно, но с оглядкой на проходящих мимо. В остальное время лучше держать нож в складках одежды. Правда, можно пользоваться ножом во время еды, отрезать куски мяса, например. Но это совсем глупо, никакого интереса…
От нечего делать мальчик стал вырезать в стене свои инициалы. Этому его научили легионеры; всего три буквы, но какие! Так они говорили, а Калигула прислушивался.
К матери в комнату забегали бабки, няньки с горшками, от которых шел пар. Что там могло быть? Он не знал, но вскоре стал понимать, нечто ужасное. Агриппина начала стонать, вначале едва слышно, но потом все громче и громче. Потом пришел черед откровенно животных криков, полных боли. Ребенок прервал свое немудреное занятие с ножом, сжался в углу. Он не знал, как долго продолжалось страшное. А что страшное, не сомневался. Стала бы кричать его мать, если бы не страшное! Ему было жаль Агриппину, он даже намеревался пройти к ней в какое-то мгновение. Но его остановили, не дали маме помочь, сказали, что там, в комнате, ему не место… Что женщины справляются с этим удачно без вмешательства мужчин много-много лет, и помочь маме он не сумеет…
Когда крики смолкли, невыразимое облегчение охватило мальчика. Оно усилилось при виде лиц женщин. Они суетились по-прежнему, если не больше, но на лицах появилось благостное выражение покоя, умиротворения.
– Все закончилось? Все уже хорошо? – спросил Калигула у одной из пробегающих мимо него женщин, хватая ее за руки, в которых она держала тряпки.
– Закончилось? Почему? – ответила вопросом на вопрос та. – Все только начинается!
И убежала, улыбаясь, в комнату, где раздавался какой-то странный, незнакомый писк. Оставив Калигулу в убеждении, что все хорошо. Прекрасно, только непонятно, почему. Да и не надо, главное, что все обошлось.
Дверь распахнулась, в комнату широким шагом вошел, нет, ворвался, отец. Он спешил к матери, и его никто не задерживал на пороге. Впрочем, он-то наверняка мог помочь любому. Его сильный, его необыкновенный отец мог все что угодно.
Германик, как ни спешил, сына заметил. Вытащил его из угла, звонко чмокнул в макушку.
– Пойдем, – сказал он сыну. – Пойдем к маме, скажем спасибо.
Мельком взглянул Калигула на мать, та улыбалась, хоть и была бледна, и лежала. Среди белого дня, посреди хлопот и забот этого дня, в присутствии других людей, лежала в постели! Это было странно, но ненадолго взволновало мальчика. Поскольку раздался крик. Весьма звонкий, громкий, рядом с матерью.
– Вот и она, – взволнованно произнес отец. – Порадуемся рождению звезды! Я назову ее Юлией Друзиллой, это славное родовое имя, она его достойна!
На взгляд Калигулы, существо, что лежало возле матери, на звезду не походило. Маленькая, сморщенная, красная от натуги, заливающаяся криком Друзилла была ему еще чужой. Отец выправил положение. Он взял девочку на руки, покачал на вытянутых руках. Новорожденная смолкла, быть может, увлеченная новыми ощущениями. Для Калигулы, у которого звенело в ушах от крика и непонятного волнения, не было сомнений, что отец свершил новый подвиг. Он действительно мог все!
Заметив восхищенный взгляд Калигулы, Германик улыбнулся. Он подошел к мальчику, протянул новорожденную сыну.
– Возьми ее, – сказал он. – Правда, она славная? И она твоя. Все эти зайцы, волки, прочая живность, они все норовят убежать в лес. Друзилла, сестра, никуда не уйдет. Если ты сумеешь любить ее и сберечь, она твоя навсегда!
И Калигула принял на руки славную девочку Друзиллу. Из рук обожаемого отца, в присутствии матери. Чтобы любить ее и беречь.
Не всякому мужчине дано сберечь свое счастье. Не всякому и «повезет» найти любимую в сестре своей по крови. Даже если ты император, и можешь все, есть нечто, что тебе недоступно. Потому что твое чувство не разделит та, которую любишь. Потому что не быть сестре женою…
Агриппина качала головой, глядя на своего сына. Хорош он был в одном сапожке, да с мокрым подолом, с пятнами грязи на щеках. Она поняла, что Калигула нарушил ее запрет, к тому же плакал, жалея ее. И по поводу всего перечисленного многое могла бы сказать сыну. Но не сегодня. Сегодня не было сил. Муж присел рядом, она утонула в чувствах своих. Рука к руке, глаза в глаза.
Никто не видел, как мальчик положил сестру на постель, подальше от отца с матерью.
Ему же сказали: «она твоя». Он не мог бы долго держать ее в руках, не мог качать, как отец. Но он прикрыл ее покрывалом. Он укачивал ее, слегка подвигая рукой из стороны в сторону. Он что-то шептал ей, непонятное и ласковое. Сестра молчала, тихо сопела носиком, глазки прикрыты. Значит, все это нравилось ей. Он был как отец для мамы, он был нужен и к месту здесь…
Когда он узнал, когда понял точно, что любит ее? Ох, какая же пропасть пролегла между тем днем, когда родилась Друзилла, и этим! Юношей он убивал, и не раз, тех, кто дерзнул посягнуть на нее. Потом не мог быть с ней рядом, полагалось быть рядом с императором Тиберием. Император женил Калигулу. Император выдал Друзиллу замуж. Луций Кассий Лонгин, муж Друзиллы… Смазливый самовлюбленный дурак! Его убить не пришлось. Как только представился случай, Калигула избавился от него. Горевала ли Друзилла? Наверное, да, но новоявленный к тому времени император Гай Юлий Цезарь, брат, утешил. Он сказал ей:
– С ним у тебя нет детей. Я хочу, чтоб они были. Кто знает, как все сложится. Дети твои, быть может, будут цезарями. Разве это не важно? Разводись!
Дочь Агриппины проснулась в ней. Она сказала в ответ свое «да». Он видел ее глаза в ту минуту; порадовался тихо, что нет в ней любви к Кассию Лонгину. То, чем он ее поманил, было много важнее мужа для нее.
Калигула дал ей в новые мужья Марка Эмилия Лепида. Правнук триумвира Марка Липида и императора Октавиана Августа Друзиллу любить не мог. Он увлекался старшею сестрой Друзиллы, Агриппиной. Сплетни об их связи ходили давно, и Калигула не мог о них не знать. Дать ей мужа, любящего другую! Это был выход для него, так было легче. И все еще он не знал, что сам любит!
Он женился сам. Юния еще вспоминалась ему, тепло, ласково, без боли. Он взял в жены на сей раз такую же юную, легкую, даже внешне похожую. Выдал сестру замуж, очень скоро после этого был приглашен сам на свадьбу. Увлекся невестой, взял ее себе, а жениху в качестве откупа было предложено войти в состав коллегии арвальских братьев[298]298
Арвальские братья (лат. Arvāles fratres, «братья пахари» от лат. arvum – пашня) – римская коллегия 12 жрецов, считавшаяся одним из самых древних и священных учреждений. В обязанности её входили молитвы богам о ниспослании урожая и процветании общины граждан. Должность братьев была пожизненная – ни ссылка, ни плен не лишали их этого звания. Предание говорит, что у Акки Лавренции, супруги Фаустула и приемной матери Ромула, было 12 сыновей. Когда один из них умер, его заменил Ромул, образовавший с своими приемными братьями коллегию Fratres Arvales. Уже символ в виде венка из колосьев служит ясным доказательством, что назначение братства заключалось в служении богине земли и земледелия, называвшейся Деа Диа.
[Закрыть].
Ливия Корнелия Орестилла, дочь консула, казалось, могла быть стать ему хорошей женой. Не случилось. Он считал ее пресной. Такой она и была. Чего-то не было в ней: быть может, огня. Того, что был в Друзилле. Отблески которого он видел в Юнии, полюбившей его. Ливия Корнелия Орестилла Калигулу не любила…
День, когда он все в себе разглядел, случился в их общей с сестрой жизни, уже после болезни. Той, что напугала страну. Друзиллу более всех, конечно.
В тот день, когда впервые сказалось его безумие на людях, и он познал свою любовь, он оставил сестру у себя, отнял у мужа. Да, про шепотки в Риме он знал. Дескать, спит молодой император с сестрами, с каждой. Особенно с Друзиллой спит, много и долго. И все же отнял у мужа, оставил у себя. Собственно, пусть думают, что он способен на все. Так оно и есть, и если он хочет сестру, так тому и быть. Почему бы не попробовать и это? Разве не все принадлежат ему в Риме? Захочет, возьмет себе и ее мужа. Каждый из них принадлежит ему, каждый. Он так долго молчал, скрипя зубами, пусть и они поскрипят. Пошепчутся по углам.
Близость сестры отодвигала безумие. Было тепло, даже когда она за стенкой. Ему не снились сны. Она изгоняла кровавые реки из сонного сознания, он спал крепко и подолгу. Ее руки смиряли даже головную боль, боль таяла под ее пальчиками. Совсем не обязательно было тащить ее в постель, как глупы люди вокруг! Просто в течение дня он видел ее. Как она гуляет в саду. Как улыбается. Она смеялась, и, даже не видя этого, только слыша, он обмякал, расслаблялся. Обнимая ее, целуя, он ощущал редкую радость. Вовсе не ту, что приписывали ему; и от этой славы он не отказывался, нет; но мгновения эти несли вовсе не плотскую радость. Она была чиста, как родник в его саду. Она была свежа, весела как птичка. Суровости Агриппины не было в ней, но в минуты раздумья, когда брови на лице сходились, глаза светились особым, мягким светом… Да! Нечто от матери было в ней. А от отца – лучинки легких морщин, бегущие от глаз в стороны…
Он подхватывал ее на руки, кружил, прижимая к себе, целовал все, чего касались губы. Глаза, щеки, упругий, пахнущий земляникой рот. Разглаживал брови, как когда-то это делал отец для матери. Между ними было их детство, и дружба с тех самых времен. Разве он виноват, что она молода, и что хороша, а сам он мужчина, а люди есть люди! Пусть завидуют его всемогуществу, его вседозволенности. Ему можно все!..
Глупы не люди, глуп он сам, пожалуй! Он еще не знал этого.
Смех Друзиллы разбудил его как-то утром. Ее смех в саду, где она любила раскачиваться на устроенных для нее качелях. И это тоже было частью их детства. Походные, наспех сотворенные из веревок и доски качели ушли в прошлое. Для нее изготовлены были нынче другие, красивые и прочные. На цепях, в которых каждое звено равно другому.
Он сам проверял все на прочность, взлетал, касаясь головой небес. Она же не любила высоты, ей важен был ритм, мелькание дерев, лоскутов неба между ними, с землей и травой вперемешку перед глазами. Она баюкала себя на качелях, он же – летал! Не столь важно. Просто любили качели оба…
Но в это утро она не каталась. Был слышен смех, шорох какой-то веселой возни. Он подскочил, надеясь на чудо. Вырвать у жизни несколько мгновений радости, прежде чем на него обрушится Рим всею своею тяжестью. Прежде чем начнут говорить, убеждать, просить, умолять, настаивать!
Наспех одевшись, он выскочил в сад. Она была тут, его радость. С собакой. В белых одеяниях, легкая, тоненькая, казалось, тронь, зазвенит! Волосы рассыпались, искусно созданная прическа погибла. Молодой пес резвился с ней. Поднимал лапы, всем телом бросался на нее, словно пытаясь уронить на землю. Не сразу он понял, что так оно и есть. Она хохотала, отбиваясь. Кричала: «Нельзя, нельзя! Перестань же, ну! Фу! Нельзя этого делать!».
Все так же смеясь, повернулась к собаке спиной, побежала. Ну, как же, от молодого да резвого убежишь…
Калигула похолодел. Догоняя, пес потянул полы ее одежды. Она остановилась на бегу, а пес уткнулся ей в ноги, там, где они соединялись под округлостями зада. Чуть ли не рыча, тыкался он мордой в нее, тянул воздух, принюхиваясь, тащил рвущуюся ткань. Не было сомнений, она была в ежемесячном женском недомогании. Пес учуял в ней самку, суку в течке, и то, что он делал…
Вот он уронил ее все же, толкнув лапами. Завис над ней. Калигула увидел, о! Большая псина, большой, болтающийся внизу меж задних ног, безобразный отросток! Этого достало для безумия!
То, что случилось потом, передавалось из уст в уста тихим шепотом, с оглядкой. Что-то не так с молодым императором, не так. Едва оправился от болезни, речи его все еще странны, поступки тоже, знаете ли, весьма. Сцепиться с псом в дикой, отчаянной драке? С любимцем своим драться, да не в шутку, а всерьез, не до первой крови, а до последнего вздоха? Он рычал и кусал, да нет, не пес же! Все наоборот, это пес обезумел от боли и страха, пытался сбежать! Ведь напавший на него хозяин рвал куски мяса из его тела зубами, во всяком случае, пытался. И бил коротким мечом, и, наконец, удушил собаку своими руками, подумайте! Их с трудом расцепили – окровавленного, изрезанного в лоскуты пса. И хозяина, чья кровь смешалась с песьей и тоже лила ручьями. Собака ведь поняла, что настал последний ее час, пусть не сразу, поначалу надеясь на милость, на шутку, пусть злую, но шутку хозяина! Потом-то тоже дралась, защищая жизнь, да только разве с безумцем сладишь. Безумцем?
А как назовешь еще человека, напавшего на пса?
Говорят, сестра была рядом. Она кричала, пыталась схватить брата за складки разорванных одежд, оттаскивала.
– Гай, не надо, не надо, – кричала, – за что, ну за что? Это была игра, Гай, мы играли…
Еще там, еще в бреду невероятного этого сражения, промелькнула у него череда мыслей, быть может, несвязных, зато все объясняющих: «Я люблю ее. Убийства! Смена ее мужей! Моя неудачная женитьба. Ревность, за которой прячется моя любовь, вот что… причиной всему».
Позже, когда все кончилось, и он, страшась взглянуть на нее, пятился к выходу, еще одна мысль сморщила лицо его в гримасе боли. Она была правдива, эта мысль, до отвращения. «Так она меня не любит. Как угодно, только не так».
А потом, в этой жизни потом, где он уже не мог ее сберечь, случилось все самое страшное. Он отослал ее к мужу. Он не хотел соблазнов, не мог ее обидеть. Когда стало невмоготу от тоски, перестал ссылаться на дела и вызвал снова.
Она сказала ему: «Знаешь, Гай, я ведь беременна. Я так рада. Может быть, я рожу нового цезаря Риму».
Он схватил со стола нож. Все тот же нож, который был ему другом в детстве. Со свистом пронесся нож в воздухе, вонзился в стену. Ручка дрожала еще, а она уже бросилась к нему, обняла: «Что, Гай, что? Ты не рад? Ты не хочешь? Что не так, скажи!».
Скажи ей все… Лепида схватить, обезглавить, немедленно! Можно придумать еще тысячи казней. Что угодно с Лепидом, только бы не терпеть эту боль в сердце!
– Я рад, – сказал он ей. – Только побереги себя. Пожалуйста, побереги себя, и скажи, чтоб тебя берег этот, который… муж. Потому что я его… Я лично отрежу ему все, что делает его мужчиной, если только он посмеет обидеть тебя…
Марк Эмилий Лепид был неповинен в ее смерти. Какая болезнь погубила плод? Отравляя ее кровь, губя ее, разлагался внутри нее ненавистный Калигуле ребенок…
И Калигула, кляня жизнь, себя, свое бессильное всесилие, молча держал ее горящую руку в своей. До самого конца? Да если б он мог!
Он не мог. Он должен был уйти, не приняв ее последнего вздоха. На то у нее был муж, сестры. Но не он, не брат; ее брат был Великим понтификом Рима. Он уже не должен был быть при ее ложе: болезнь, смерть – не должны быть его уделом. Кто угодно, только не он!
Но «кого угодно» не находилось. Агриппина и Ливилла, обе замужние, первая, к тому же, мать очаровательного, но весьма капризного и бойкого мальчика, не оставляли дома свои заботой в эти дни; воспылали небывалой любовью к семье. Веселого в состоянии Друзиллы было мало; близость смерти томила, пугала сестер. Было тягостно и страшно. Они приходили, конечно. Но желание уйти поскорее от ложа страдалицы было настолько очевидным, что их приходы тяготили Друзиллу. Она мучилась, и брат поспешил отдать приказ…
Приезжал дядя Клавдий. Сидел с нею. Все больше молчал. Размышлял о чем-то, о чем же, если не об этрусках? Разве что о Карфагене. У него мысли все о прошлом. Он в прошлом живет. Очень скоро уйдет туда и Друзилла? Ну, так что, это общий удел…
Лекарь, Ксенофонт? Он и не уходил. Жил в соседнем кубикулуме при атрии. Раздавал указания ее рабыням. А что он еще мог, слуга Асклепия? Вздыхать, говорить ученым языком; утверждать, что все возможное делается. Что-то, несомненно, делалось. Но изгнать из себя плод она не могла. И слабела на глазах, сгорала в лихорадке. Отказывалась есть. С трудом пила. Любое напряжение вызывало одышку и головокружение…
Муж забегал в ее кубикулум ненадолго; неестественным, бодрым голосом предлагал ей крепиться. Просил не огорчать его, и тем более – брата, у которого столько забот и без того. Говорил, что все будет хорошо. И сбегал, явственно сбегал! Даже близость к принцепсу не искупала страх смерти. Всем хотелось быть далеко от этой тягостной картины уходящей молодой жизни…
Кроме Калигулы, впрочем. Он был готов отдать все, чем щедро одарила судьба, все, о чем мечталось когда-то, лишь бы побыть с ней одно только мгновение. Еще одно, еще, еще минутку, еще один ее вздох, еще слово, обращенное к нему. Еще надежды миг, пожалуйста!
Она держалась за руку брата. Это было той нитью, что связывала с жизнью. Никому ее жизнь, кажется, не была столь дорога. Даже ей самой!
Настало мгновение, когда он понял: скоро. Мгновение, когда надо уйти. Таков закон Рима. И сколько бы ни был он суров, но это закон. Принцепс также подчинен ему, как любой другой.
Слезы градом посыпались из глаз. Все, что с ним происходило, было уж как-то совсем немилосердно. Новое горе уже не помещалось в нем; так вода в реке весной не признает границ русла, разливается, губя все живое вокруг. Так вздымалось и рушило все человеческое в нем непомерное, страшное горе…
– Надо идти? – поняла она. – Ты уходишь, Калигула?
Даже простые эти слова дались ей с трудом. Она не сразу их сказала, а в промежутках между вздохами. Голос ее был слаб. Силы оставляли ее. Но она все понимала. И в этом тоже был ужас, непередаваемый словами. И в том, как постаралась она отдернуть, отнять у него руку. И то, как кивнула головой, признавая необходимость его ухода, принимая ее…
– Мера должна быть во всем, и всему есть такие пределы, дальше и ближе которых не может добра быть на свете…
Это произнес вдруг мужской голос за спиной, смутно чем-то знакомый принцепсу. Не строки Горация[299]299
Квинт Гораций Флакк (лат. Quintus Horatius Flaccus; 65 – 8 гг. до н. э.) – древнеримский поэт «золотого века» римской литературы. Его творчество приходится на эпоху гражданских войн конца республики и первые годы нового имперского режима Октавиана Августа. До наших дней дошли все произведения Горация, что является большой редкостью. Это сборник стихов «Ямбы» или «Эподы», две книги сатир («Беседы»). Четыре книги лирических стихотворений, известных под названием «Оды». А также юбилейный гимн «Песнь столетия» и две книги посланий.
[Закрыть], которые Калигула тоже знал, потревожили, а голос! Из прошлого, чем-то неприятного прошлого.
Калигула вскочил на ноги, развернулся резко к вошедшему в кубикулум так неслышно. Это казалось невозможным: проникнуть в дом, стены которого охраняла и претория, и германцы императора, которых страшился Рим, и запоры, крепкие запоры с ключами у верного привратника!
И, тем не менее, не видение посетило дом Лепида. Старый знакомец, грек из термополы в Геркулануме! Глаза, все так же дерзко и молодо светящиеся! То ли насмешкой, то ли, скорее, грустью насмешливой отмеченные…