Текст книги "Барнаша"
Автор книги: Олег Фурсин
Соавторы: Манана Какабадзе
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 43 страниц)
30. Ормус в Иудее
Ормус в очередной раз возвращался от Пилата. Настроение жреца было сумрачным. В общем и целом он признавал в Пилате человека, который подходил для задуманных реформ. Он нашёл его решительным, мужественным. Умным, что немаловажно, и обладающим абсолютным знанием ситуации в стране. В руках у него сосредоточена значительная, более чем достаточная власть. И он сумеет использовать её в полной мере для дела, к которому они призваны. Всё неплохо, всё даже очень хорошо. Кроме одного – он, Понтий Пилат, не тот человек, которым можно управлять. Ему придется объяснять всё до тонкостей, он захочет знать всё и обо всём, и в любом деле прокуратор будет руководствоваться, помимо указаний Ормуса и даже прежде этих указаний, своими представлениями о нужности или ненужности, правильности или неправильности того или иного шага. А это означало возможные срывы его, Ормуса, планов. С этим приходилось смириться, и Ормус приобретал в лице Понтия Пилата нечто вроде начальника. Между тем, он не нашел ключа к его «ба». Душа Пилата была неуловима. Можно ли считать, что он, Ормус, что-либо выиграл в их незримом поединке, когда во время разговора очередной раз, словно невзначай, коснулся руки прокуратора? То, что он видел, всякий раз выбивало из колеи самого жреца. Он задохнулся от гнева, с трудом скрыв от Пилата это чувство за притворным приступом кашля. Ормус каждый раз видел огромного пса, плывущего по волнам моря, за шею пса держался мальчишка – светловолосый, голубоглазый, верный телохранитель, Ант. Он громко хохотал в лицо жрецу, словно издеваясь над ним. Естественно, что Ормус, ведущий с прокуратором важнейший разговор, возмутился. Он мучился, переводя с египетского на варварскую латынь свои стройные, прекрасные, выверенные логические построения. Он старался в это же время прочувствовать самого Пилата и настроить того на подчинение. Он работал, тратя силы собственной души, напрягаясь, и всё для чего – чтобы мальчишка Пилата посмеялся над ним?
Тем не менее, следовало собраться, а не скрипеть зубами, и искать другие пути. Гнев – бессмысленное чувство, пустая трата душевных сил. Только во вред своему телу, а это глупо. Хорошо контролируемый разум всегда готов справиться с гневом. Усилием воли Ормус отвлекся от неприятных мыслей, настраиваясь на созидание, на действие. И тут же убедился в правильности и необходимости этого. Страж Долины Царей почувствовал опасность. За ним по пятам шли двое. Шли крадучись, переулками, видимо, не зная друг о друге ничего. Ночь – верная подруга стража – запахла чем-то, и был в запахе этом аромат благовоний. И воспоминание о темноте египетских ночей. Жрец усмехнулся, поздравив себя с тем, что вышел из претории ночью. Это была предосторожность, и, как оказалось, нелишняя.
Он попытался настроиться на свои ощущения от невидимых в темноте, но воспринимаемых им шестым чувством преследователей. Так, тот, что идет за ним от самой претории, не опасен. Он где-то далеко слева. Явно спокоен, никакого напряжения. Слегка скучает, обязанность проводить Ормуса – явно не самая приятная для него, но долг есть долг. Вероятно, человек Пилата. Следует поблагодарить прокуратора за заботу, но право же, можно ли было поручить охрану кого бы то ни было такому растяпе? Ему же неинтересно, он зевает, просто засыпая на ходу. Ориентируется на его, Ормуса, факел, и держится так далеко, что в случае нападения окажется совершенно бесполезен. Атон великий, неужели он ошибся в Пилате?
Ладно, с этими мыслями можно подождать, а что второй? Ормус напрягся. Этот, справа, очевидно опасен. Наступает на пятки. Готов пустить в ход нож, что прячет в складках одежды, если подберётся поближе. Кому он мешает жить, интересно, и по какой причине? Здесь, в чужой стране, где его деятельность только и начиналась… Местная теократия, Ханан и этот, как же его, Каиафа, покорный и преданный зять? Римляне – те, что не друзья прокуратору и его друзьям, может быть… Больше он никому здесь не нужен, не из Египта же протянулась чья-то рука? Но последнее уж совсем маловероятно, о его миссии там знало всего двое, и те будут молчать, он-то знает.
Но что же может быть нужно всесильному Ханану? Неужели почувствовал опасность? Нужно учесть это, у него, по-видимому, неплохая интуиция. Не следует относиться презрительно к представителю иного, полузнакомого культа Бога. Что бы там ни было, у него за пазухой может быть свой камень. И потом – что значит, нет причины? Случайностей не бывает. Если ты не знаешь причины, это не повод утверждать, что её нет. Как он сам сформулировал, ещё в Александрии, для себя и будущих своих последователей: «Каждый принцип имеет своё следствие, каждое следствие имеет свою причину. Всё совершается в соответствии с законом. Случай есть не что иное, как имя закона, который не распознан. Существует много планов причинности, но ничто не ускользает от закона».
Размышляя подобным образом, Ормус ускорял шаг. Сознание, проводя упражнение на память, успевало ещё и домысливать план будущих действий, привязанный к местности, по которой он шёл со своими соглядатаями. Это была привычка детских времен. Его учили – дрожащая смертная сущность человека не должна пробиваться из-под маски самоуверенности. Но это на первых этапах, потом эта сущность должна быть побеждена и изнутри. Один из способов – постоянная тренировка ума размышлением.
Если память его не обманывает, а это невозможно, то вот за этим домом обжитая территория вокруг претории заканчивается. Так и есть. Здесь начиналась дорога, окружённая холмами. На холмах – не слишком густая, но нужная растительность – какой-то кустарник. Ещё несколько десятков шагов, и поворот. Там, за поворотом, когтистая лапа Страха-ба подзывает его к себе извечным жестом указательного пальца. Значит, он не ошибся. Решение возникшей проблемы там, за углом.
Ормус исчез из глаз преследователей. Тот, кто представлял опасность, заторопился. Он не посмел бежать за Ормусом вслед, не рискнул завернуть за поворот. Слишком хорошо открылся бы он жрецу, одинокому на дороге. Поэтому пришлось лезть на холм, а это заняло время и силы. Что же касается человека Пилата, то он наконец увидел преследователя Ормуса, выбежавшего из какого-то проулка. В первую минуту, опешив, застыл на месте. Потом догадался, упал на землю. С высоты его легко можно было бы разглядеть, если бы возможный убийца, крадущийся за жрецом, догадался оглянуться назад. Поэтому он слился с дорогой, с отчаянием прислушиваясь к громко стучащему сердцу – а вдруг выдаст?
Но верному слуге Каиафы было не до того. Забравшись на вершину холма, он увидел то, от чего вмиг оборвалось что-то в груди. Ормуса не было на дороге, которую освещал воткнутый в землю факел. Там, далеко впереди. А вокруг простиралась абсолютная темнота ночи, глухая и безмолвная. Он стоял, как вкопанный, на месте. Не замечая, что за спиной его вырастает зловещая фигура врага. Удар по задней поверхности коленей подсёк его, опрокинул на землю. С ужасом почувствовал он, придя в себя от падения, холодное прикосновение ножа к своей шее.
– Кто послал тебя? – услышал он не звук голоса, а шипение жреца, ногой прижимавшего его туловище в верхней части к земле. – Кто?
– Каиафа, господин. Я ничего плохого не делал, ради Бога, отпусти меня…
Его рывком перевернули на спину, и снова нога жреца придавила его к земле. Он извивался, пытаясь сбросить ногу с груди, она душила его, давила на легкие, он уже задыхался…
– У нас с тобой разные Боги, – услышал он немилосердный ответ. – Мы с тобой вообще очень разные. Ты умрешь.
Смерть страшила посланника Каиафы. Но тот предсмертный ужас, который пришлось ему пережить, и та нестерпимая боль, которую пришлось вынести, вероятно, примирили его со смертью. Удар ножа пришелся поначалу в область желудка. Боль исторгла из его глотки ужасный крик. От этого крика волосы встали дыбом у человека Пилата, всё ещё не решавшегося оторваться от участка дороги, на котором он лежал. Нож, которым Ормус продолжал орудовать в теле посланника, был зазубрен по краям. Ормус захватил им внутренности несчастного, стал накручивать их на нож, а потом тащить их на себя, вынимая наружу…
То, что предстало глазам соглядатая Пилата, не посмевшего появиться на холме раньше рассвета, скрутило беднягу в три погибели, заставив вырвать всё, что было съедено им накануне. Взрезанный живот, вывалившиеся наружу кишки, лужа крови вокруг… Этот жрец зачем-то обезглавил труп, и унёс голову с собой. От ужаса парень осел на холм, и поскольку идти он не мог, то пытался отползти в сторону от этого чудовищного зрелища. Дополз до дороги, здесь сумел подняться на ноги. И поплелся к претории, временами исторгая из себя уже порции желчи, ибо содержимое желудка давно стало частью дороги, а позывы к рвоте всё не оставляли его.
На самом деле Ормус вовсе не думал свести с ума своего провожатого, о котором, поскольку тот выпал из сцен развернувшейся драмы, на время просто позабыл. Он оставался холодным и спокойным в момент убийства, не испытывая мук совести или желания насладиться болью соглядатая, которого убивал с такой рассчитанной жестокостью. Зато теперь он возвращался в небольшой дом на окраине города необыкновенно довольным, неся в подвязанных полах белоснежного до того, но становившегося кроваво-красным по мере промокания хитона, драгоценный трофей. Он давно задумал этот опыт, и был рад представившемуся случаю осуществить его, и радость его была радостью исследователя, а не палача. Голову следовало вскрыть. Надо было разобраться в том, что происходит в мозгу человека, умершего от сильнейшей боли. Ему приходилось видеть картину погибшего мозга у людей, скончавшихся от разных причин. Вот, например, после хорошего удара по голове, когда в головном веществе скапливается вытекающая кровь. Мозг в окружающих отделах набухает, становится отёчным. Так он отвечает на наличие крови там, где её не должно быть. Он, Ормус, уверен в этом давно, как бы ни спорили с ним его учителя, – кровь протекает в теле человека по отдельным полым жилам, пронизывающим его целиком. Размеры этих жил – от мельчайших до крупных, расположенных рядом с сердцем. Ну и что, что после вскрытия свернувшейся крови в крупных жилах не видно, это ничего не доказывает. Сердце просто успело прогнать её дальше за мгновения до своей остановки. Нечто подобное удару извне происходит с мозгом и в тех случаях, когда жилы рвутся в голове от старости, или оттого, что не годились с детства. Крови не место в мозге, и мозг снова отекает, становится набухшим. А когда человек умирает от черного кашля, то мозг его может быть вовсе не изменён… Правда, посланный Каиафы мог умереть не только от боли, но и оттого, что тело его покинула кровь – основа жизни, и это портит чистоту опыта. Надо будет подумать, в чём разница. И повторить опыт, разделив эти два условия – боль и кровотечение…
Домой он добрался под утро. В его доме не было прислуги в обычном понимании этого слова. Женщина, встретившая его на пороге, когда он забарабанил в дверь, имела цвет кожи черный, как смоль. Это была рабыня-нубийка. Её покупка и водворение в доме были условием, поставленным Ормусом перед Пилатом. Прокуратор немало попортил себе крови, понимая, что это – откровенный каприз жреца, и не понимая при этом совершенно, с какой стати ему следовало его исполнить. Однако прокуратору мягко указали на невинный характер каприза. Женщина всё равно была нужна для ведения хозяйства, а нубийка обладала к тому же замечательным для женщины качеством – была предельно молчалива, хотя бы потому, что ни слова из принятых в Иудее наречий не понимала. Ормус один мог с ней изъясняться, но она очевидно боялась его до смерти, и пряталась по углам небольшого дома, если её не призывали. Здоровая и сильная, в два раза крупнее жреца, она тем не менее могла удовлетворять мужским потребностям хозяина, что также могло считаться несомненно положительным качеством. Обладая таким набором совершенств, она примирила со своим существованием прокуратора, хотя последний всё ещё хмурил брови. В конце концов он утешил себя поговоркой о вкусах, по поводу которых не спорят, и иногда развлекал себя воображаемой картиной совокупления этих двух предельно странных в его понимании существ. И это его действительно забавляло.
Ормус не дал себе труда выяснить, как женщину зовут. Какая разница, всего лишь женщина, к тому же рабыня. Он называл её «Альма». Как собака или кошка, она за этот небольшой промежуток времени успела привыкнуть к своему прозвищу, и откликалась на него.
– Альма, я не голоден. Приготовь воду помыться, и чистую одежду. Я пойду работать, поем после. Пусть всё будет готово к моему выходу.
Она согласно кивнула головой, и попятилась от него, увидев подол в крови, а потом и странную его ношу. Но не этой ноши она испугалась. Дитя природы, нубийка немало видела крови в своей дикой стране, в глубине Африки. Ей гораздо страшнее было то, что сама она принадлежала человеку, явно бывшему колдуном. Страх перед племенным колдуном, чья жестокость и изуверство часто превышали жестокость природы, был у неё в крови. Он был властен над жизнью и смертью людей, он имел связи с потусторонним миром. Её терзал первобытный человеческий страх перед силами природы, колдун умел управлять ими, и значит – был их частью. И вот это мистическое начало в Ормусе, которое женщина с её интуицией не могла не почувствовать, страшило до потемнения в глазах. Вид отрезанной головы при всей её привычке к кровавым сценам и жестокости всё же не мог обрадовать, и несчастную женщину словно ветром сдуло.
Ормус же поднялся в свою тайную комнату, куда Альма им не допускалась, да и не рвалась сама. Стол, стоящий в центре этого небольшого помещения под крышей дома, освещался благодаря круглому отверстию в потолке значительных размеров. В общем, это было нечто вроде мансарды наших времен, с наполовину отсутствующей крышей. То ли не успели достроить, то ли передумали строить вовсе, но Ормусу такая незаконченность пришлось по душе. Благодаря этому он получил дополнительное освещение своего стола для опытов, и сейчас в неярком свете занимающегося утра жрец мог начинать работу, не пользуясь факелами или лампионами. Он поместил голову на каменный стол, по краям которого были укреплены желоба для стока крови, укрепил её им же придуманными зажимами. Распил прошёлся по теменным костям, кости черепа оказались довольно толстыми, и Ормус недовольно ворчал, сопя и потея. Надо было постараться не повредить мозг, поэтому Ормус пилил по срединной линии, потом по бокам, забегая с каждой стороны стола. Благодаря дополнительным насечкам по краям распила, идущим через височные кости с обеих сторон, жрец через некоторое время всё же получил возможность, применив некоторое чувствительное физическое усилие, вскрыть черепную коробку. Доступ к мозгу был обеспечен, и Ормус занялся тем, что приносило ему истинное наслаждение – работой исследователя, изучающего великие тайны природы.
О, это сочетание серого и белого цветов, полостей и плотной ткани, эта бабочка на срезе полости – что это, зачем? Для чего всё это разнообразие замыслов, к чему, как работает? Почему даже лёгкое повреждение в этой области тела может вести к смерти, потере памяти и сообразительности, распаду личности, как же это устроено Богом? Вразуми, Атон, я хочу понять твои пути, твои задачи и цели, ведь я – часть твоего замысла и достоин этой чести…
Прошло немало времени, прежде чем он закончил работу. Было светло, солнце благословляло его труд, ласково проливая лучи на каменный стол. А на его поверхности красовались срезы, приготовленные и тщательно изученные Ормусом, кости черепа, сгустки крови – страшная, малопривлекательная масса того, что вчера ещё думало, мечтало, в чём-то сомневалось. Того, что теперь вовсе перестало быть.
Вид задумчивого, погруженного в свои размышления жреца, вытирающего по рассеянности руки о хитон с кроваво-красным подолом, поверг Альму в состояние полуобморока, и если бы она только могла, то побелела бы, как снег. Но ей это было не дано, видимо, поэтому Ормус её состояния не заметил. Он без малейшего стеснения сбросил хитон на пол, и стал обливаться над тазом принесённой ею слегка теплой водой, а она поливала его из ковша, не переставая вздрагивать и стараясь не прикасаться к нему, поскольку каждое прикосновение было ей неприятно до боли, до ужаса, до тошноты. Облачившись в чистый хитон, поданный Альмой, он с удовольствием позавтракал. Стряпня Альмы была незатейлива, но поел он сытно и вдоволь.
Альму он не отпустил, хотя она ждала этого. Он проводил время в размышлениях, пока она убиралась.
Ему не нравилось то, что с ним случилось вчера вечером. Нет, конечно, он не испугался. Во-первых, он чего-то подобного ждал. Подспудно, без особого напряжения, даже слегка расслаблено, но ждал. Во-вторых, многие чувства умерли в нем давно… Там, в лабиринтах могильников, рядом с высохшими мумиями, от которых и смерть-то давно ушла, там, где страх когда-то давно въелся в его плоть и стал им самим. Он корил себя теперь за свою неосторожность, как любящая мать иногда отчитывает единственного ребенка за очередную шалость. Он ведь был один в этом мире, та, которую он так любил, осталась далеко, за песками Египта. И только он сам мог себя жалеть, а иногда немного ругать за проявленную неосторожность. Как сейчас. За то, что первый шаг не был его, Ормуса, шагом. Он давно должен был сам заняться Хананом, единственным повелителем той земли, где волей Атона Ормус оказался. Жрец мстительно улыбнулся, в предвкушении очередной игры с судьбой.
Потом, схватив Альму за руку, когда проходила мимо, остановил её порыв к бегству и грубо поставил на колени. Заголил подол платья и, не заботясь о её чувствах или желаниях, пристроился к ней сзади. Её голова, прижатая к полу его властной рукой, довольно мощные плечи, крупные мясистые бёдра, между которыми он с удовольствием всаживал член, – всё это возбуждало его… А ещё больше возбуждал его тот ужас, который он чувствовал. Её ужас перед ним, её страх и нежелание с ним совокупляться, её отвращение, – всё это он ощущал прекрасно, и испытывал от этого особое, ни с чем не сравнимое удовольствие. Наступал, вернее, уже наступил тот миг, когда Ормус стал питаться чужим страхом. Собственный страх стал частью его натуры настолько, что не всегда жрец понимал, где он, и где то отвратительное существо, с которым он познакомился в склепах. Это существо, ранее ненавидимое им, стало им самим, Ормусом, и иногда он с недоумением рассматривал свои руки – обычные человеческие руки без когтей и с суставами. А ему виделись руки-когти, плывущие в воздухе сами по себе. Теперь нужен был чужой страх для поддержания душевного равновесия. Он питался этим страхом, и с удовольствием взращивал его в чужих душах.
31. Кифа
Ему было тридцать, когда он присоединился к Учителю. Нет, не сам по себе, не по своей воле, конечно, это было бы на него не похоже. В самом деле, у него жена, трое детей. Он живет с отцом, который по старости работать не может, но, по милости Божьей, хотя бы не мешает жить. А также с вечно больной и недовольной тёщей. Всю эту ораву надо хотя бы прокормить. А море – оно сегодня друг, завтра – злейший враг. Сегодня одарит уловом и разбудит надежды, а завтра не то что улова – погоды не дождёшься. Неделями сидишь на берегу, с ненавистью вглядываясь в горизонт, до тошноты и боли сердечной изучая волны. Симон не любил море, хоть и жил его дарами. На что ему эта толща воды, если бы не рыба. Он просто терпел и приноравливался. По сути своей он был крестьянским сыном, и в его крови терпение, умение приспособиться были немаловажными составляющими. Да, собственно говоря, что бы он ещё мог делать? В Синедрион его не звали, ни умом, ни родом не вышел. А уж внешностью и вовсе – приземист, округл, горбонос…
Андрей, брат, он хоть и старше, но ждать от него помощи не приходится. Он – человек увлекающийся, деятельный, но немного не от мира сего. Когда-то любимый ученик в синагогальной школе, он и теперь постоянный участник религиозных диспутов, его знают и ждут в синагогах. Рыбак он по прозванию, а в море выходит редко и без удовольствия. То есть рыбу ловить не любит, а посидеть в лодке, встретить восход, порассуждать о красках неба, о природе волн – это пожалуйста. Только нужен ли такой помощник ему, Симону?! Он уважает брата, признаёт его ум и превосходство над собой. Но вот денег этот ум не приносит, а ему, Симону, нужны деньги, тем более, что брат тоже живет в их общем доме, но земное его мало волнует. Обо всём приходится заботиться Симону. Правда, последний год Андрей увлекся учением некоего пустынника, Иоанна. Жил бог знает где, ел невесть что, несколько раз в день занимался омовениями – очищался. Симон не возражал: лишь бы его не трогали. И места в доме больше, и трат меньше. И не так беспокойно, как при брате, который вечно чем-то увлечён, и вечно норовит увлечь его, Симона, и беспрестанно говорит, убеждает, упрекает, тащит куда-то. Когда Андрей в доме, спокойствия, размеренной жизни не жди, одни неприятности.
Кто его знает, чем провинился этот Иоанн-пустынник перед властями, что так позорно кончил земную жизнь? Андрей убеждает, что он был праведником и что кровь его падет на голову Иродов. Только так ли это и когда ещё случится, а если уже сейчас за Андреем придут, узнав, что он ученик Иоанна? Он, Симон, и его семья вовсе ни при чём, но могут попасть под подозрение, понести наказание. Почему надо нести ответственность за Андрея, разве мало у него собственных тяжких забот? И кто позаботится о детях, о жене, о престарелом отце, если что случится с Симоном?
Не хотелось вспоминать о собственной глупости, когда он пошёл на поводу у Андрея, не столько соблазнившись его рассказами о Пророке по имени Иоанн, сколько решив отдохнуть от забот на время: от ворчания жены, криков ребятишек, упрёков тещи – словом, от своей семейной жизни. Отдохнул, называется! Попутешествовал в Эйн-Керем, удостоился очищения!
Но ведь ничто не предвещало трагедии в те несколько дней, что они пробыли у Иоанна. Кто же мог предположить, что всё так кончится?
Вход в пещеру, затерянный среди холмов, укрытый кронами деревьев, они нашли не сразу. Андрей, отличавшийся острым умом, тем не менее, не обладал зрительной памятью и особым чутьём, позволяющим определять направление в темноте. В этом он всегда полагался на брата. Поэтому, хотя Андрей и был здесь несколько раз ранее, но путался и сбивался, и они проплутали среди холмов некоторое время, прежде чем разыскали вход в грот. Это случилось ближе к вечеру.
Пещера поражала своими размерами. К огромному бассейну, расположенному в центре и наполненному водой, вели неровные известняковые ступени, вырубленные здесь кем-то много лет назад, полуистёртые от времени и множества босых ног. По ним спустились вниз. Над бассейном своды пещеры полукругом расходились, и куполом ей служило голубое небо, которое время от времени мрачнело и посылало дождь, пополнявший водоём, хотя основное питание, конечно, происходило от подземных вод. Были и округлые, явно высеченные рукой человека оконца в известняковых стенах, так что не был ограничен и доступ свету. У спуска в купель, расположенного справа от воды, стояли два камня. Андрей объяснил брату, что сюда складывают одежду паломники, принимающие обряд омовения, а углубления в камне предназначены для помазания ног маслом перед обрядом. Не всякий мог придти сюда, в жилище Иоанна. Знали о нём лишь избранные. Когда Учитель проповедовал при больших стечениях народа, он проводил обряд омовения и очищения на Иордане.
Иоанн возник откуда-то из глубины пещеры, испугав внезапностью появления и Симона, и более знакомого с его повадками Андрея. Это был довольно высокий, худой человек неопределенного возраста, с длинными, спутанными, спускавшимися ниже пояса волосами, с заросшим измождённым лицом. Симон вспомнил рассказ брата о том, что праведник будто бы питается скудно – саранчой и диким мёдом. Поражали его глаза – огромные на этом бледном и голодном лице, пронзительные. Трудно было удержать взгляд его, проникающий в сердце, и не опустить перед ним век. Симон и не пытался это сделать, опустив очи долу, он молчал, надеясь только на брата, который тоже почему-то безмолвствовал. В молчании прошло несколько мучительных минут, Иоанн рассматривал Симона, тот томился, страдал, переступая с ноги на ногу, ощущая себя голым и открытым насквозь этому взгляду. Он мог видеть только складки на грубой, из верблюжьей шерсти, одежде Иоанна, но почему-то сразу почувствовал, когда Иоанн перевел взгляд на Андрея, и испытал почти наслаждение, словно отпущенный на свободу в это мгновение.
– Кого ты привел ко мне, Андрей? Разве не знаешь, что слуги Ирода ищут меня повсюду, чтобы предать на поношение? Не скрываюсь я от них, но и не ищу с ними встречи, не настал ещё мой час… Никого не жду я в эти дни к себе, но скоро выйду к народу, буду проповедовать и очищать на Ярдене. Там и найдут меня гонители мои, я знаю, а пока пощусь, и говорю с Господом моим, и гости мне не нужны!
– Учитель, я говорил тебе о брате, и просил за него. Он человек земли, и трудится свой век, но сердце его закрыто Господу, погряз он в суете, в домашних склоках, в поисках пропитания для ближних и нет в сердце его святости. Он – брат мой, болит за него душа, очисти его, сотвори благо!
Симон воззрился на Андрея, нёсшего эту околесицу, с крайним изумлением. Ничего такого в начале их путешествия не подразумевалось. Брат обещал показать ему «Божьего человека», «Мессию», и Симон, доведённый до крайности семейными неурядицами, причиной которым был отчасти и братец с его нежеланием работать, что и подчеркивали всякий раз и жена, и тёща, решил сбросить с себя груз забот на время. Ну посмотрел бы на людей, послушал Иоанна, прогулялся бы – и домой. А послушать Андрея, так хуже его, Симона, на свете и человека нет, и ради него, негодяя, Андрей так старается, его спасает! И грешник он самый великий, и человек никудышный! Да что это такое, кто тут бездельник главный, и кто кого от голодной смерти спасает, еще вопрос!
А Андрей продолжал ныть:
– Ты говорил, Учитель, что грешные не войдут в царство Божье, только праведные будут блаженствовать! Болит душа за брата, помоги!
По мнению Симона, настал тот самый миг, когда следовало, как в детстве, огреть бездельника-братца по шее, дабы он, богато одарённый Господом подвешенным языком, не переступал границ, и чтобы разбудить в нём совесть. Правая рука не на шутку чесалась, но присутствие Иоанна сковывало младшего брата. К тому же старец, уговариваемый старшим, вновь обратил взор к Симону, и тот затоптался на месте, краснея и вздыхая.
– Так что, правду ли говорит твой брат? Покайся в грехах, очистись! Симон молчал, откровенно тоскуя. Праведник заговорил снова.
– Подошли времена к концу, над людьми господствуют люди безбожные и порочные, а сами учат, что праведно! Пожирают они добро бедных и утверждают, что делают так из жалости… Руки и сердца их творят нечистое, уста их хвастаются, и говорят притом они: не касайся меня, ты осквернишь меня! Горе вам, могущественные, насилием поражающие праведного, ибо придёт день вашей гибели! Горе вам, богатые, ибо на богатство ваше надеялись вы и от сокровищ ваших будете извержены: ибо в дни богатства вашего не думали о Всевышнем вы, неправду творили и нечестие и заслужили день пролития крови вашей и великого суда! Горе вам, строящим дома трудом других, ибо строите вы из камня и кирпича греха и оторваны будете от основания домов ваших, и от меча падёте вы! Вотще царское достоинство, величие и мощь повелителя, серебро, пурпур и золото пития и яствия![168]168
Н. М. Никольский. Древний Израиль. История Израиля и Иудеи. М., 2004. С. 182.
[Закрыть]
В этом месте проповеди Симон вздохнул особенно громко, представив себе всю эту роскошь, долженствующую, по мнению Иоанна, исчезнуть в печи огненной.
– Как вода, будете вылиты вы со всеми вашими сокровищами, со всей вашей славой и блеском погибнете вы и со срамом, со смертельными ударами в нищете будете брошены в печь огненную! А создатель возрадуется вашей гибели! В те дни отцы с сыновьями будут убиты в одном месте, и братья будут убиты один подле другого, так что кровь их потечёт потоком; от утренних сумерек до захода солнца будут убивать друг друга; конь по грудь будет ступать в крови грешников, и колесница погрузится в кровь до верхушки…[169]169
Там же.
[Закрыть]
Свирепая картина погибели человечества воочию встала перед глазами Симона. Было жаль себя, и детей, и жену, даже пьющую его кровь тещу – и ту жаль. Для геенны огненной жаль было даже неблагодарного Андрея, выставившего брата в столь чёрном свете. Сожаление выразилось на его лице столь явственно, что Иоанн с Андреем почувствовали его подготовленным к покаянию.
– Очисти брата, равви, он готов принять омовение!
– Ступай, подготовься, думай о своих грехах, и о том, как очиститься перед Господом!
Смазать ноги маслом и раздеться было нетрудно, но как же трудно было подготовиться мыслями к очищению. Умом он понимал, что грешен, как и все люди. Но душа восставала – что же такого плохого он сделал, на самом-то деле? Работал как вол, кормил и поил большую семью, не роптал, не увиливал от обязанностей, а мог бы. Ведь и состарившийся отец не только его долг, и чужая ворчливая женщина в доме не мать ему, и Андрей, так мало его уважающий, мог бы сам о себе позаботиться, а он, Симон, тащит всё на себе. Когда ему грешить, он после ловли, вернувшись домой, об одном мечтает – вытянуться бы на постели, выспаться в тишине, да где её взять в его шумном доме. Если и мечтал о богатстве, которое, оказывается, грех, так ведь только мечтал, не больше. Не грабил, никого не убил. Всю жизнь только и делал, что работал. Ну в чём ему каяться? Что говорить, не мастер он разговаривать, это дело Андрея. Хорошо, помог Иоанн. Не лгал ли, не преступал ли клятвы, соблюдал ли субботу, не предавался ли плотским помышлениям, не прелюбодействовал ли с кем, не желал ли плохого ближним. Раскаиваешься ли? Нет, нет, да, если нарушал, по неведению моему, по незнанию, да, нет, да, бывало, если в сердцах кому и пожелал зла… Да, раскаиваюсь. Уже легче, что не надо самому думать, сказал – отбросил.
Вода в бассейне оказалась неожиданно холодной, и прозрачной тоже не была. Симон всю жизнь провел на воде, но не доверял ей и не очень любил. Да ещё такую, темную, без дна. Учитель повелел – иди очистись, смоет вода все грехи, иди и не греши больше. Присел на камни, задумался о чём-то. А Андрей к воде подталкивает, суетится. Только Симон по горло окунулся, а Андрей ему: