Текст книги "Барнаша"
Автор книги: Олег Фурсин
Соавторы: Манана Какабадзе
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 43 страниц)
2. Понтий Пилат
Жена его была из рода Клавдиев[15]15
Род Клавдиев (лат. Сlaudii) – знаменитый древнеримский род. Родоначальником Клавдиев считается сабинянин Атта Клавз. Последний переселился около 504 г. до н. э. в Рим, сменил имя на новое – Аппий Клавдий Сабин, и был принят в число патрициев. В период борьбы патрициев и плебеев (начало 5 начало 3 вв. до н. э.) Клавдии отличались особым высокомерием и упорством в защите прав патрициев. В 4 веке до н. э. из рода Клавдиев выделилась плебейская ветвь Марцеллов. Со времени консула Гая Клавдия Нерона (победителя карфагенян при Метавре в 207 году до н. э.) оформилась ветвь Неронов, предков императора Клавдия.
[Закрыть], не самой главной и известной его ветви, но всё же – почетный брак, хорошее родство. Сказать, что он любил её страстно – было бы явным преувеличением. Она не располагала достоинствами, вызывающими страсть. Да, высокого роста, роскошные рыжие волосы, правильные черты лица. Но при этом вся какая-то невыразительная, неяркая. Чаще грустная, задумчивая, необщительная. Не было в ней женского вызова, огня, живости. В постели Прокула была послушна, но восторгов не выказывала, особого физического влечения к нему, Пилату, то ли не испытывала, то ли не умела проявить. Если что-то такое и было, то оно навсегда осталось в прошлом, относящемся к рождению двух их сыновей, теперь уже достаточно взрослых и покинувших дом. Тогда она была молода, отсутствие энтузиазма скрадывалось присутствием молодой кожи, красивого тела, да и что скрывать – его, Пилата, собственным ненасытным желанием. Он всегда был любителем женщин.
И всё же он был привязан к жене по-своему, недаром повсюду скитался с ней. И при назначении на прокураторство в Иудею настаивал на её отъезде с ним, поставил это основным условием, хоть это и не было принято в обществе. Странником и солдатом он был в этой жизни, и таким оставался всегда, а она умела придать его походной жизни некоторый комфорт. Она умела быть незаметной, но её присутствие ощущалось во всём. Всегда вовремя поданная еда, любимое вино, рабы на страже его сна…
С ней было удобно, но не всегда. Иногда она вызывала в нём очевидное раздражение, почти гнев. Обращенное к нему, Пилату, лицо светилось от счастья, если он позволял себе её заметить. Она летела к нему по первому зову, она готова была к любым неудобствам и лишениям. Она была умна, образована, она была тонка, но… Но ему постоянно требовались другие – яркие, блестящие, страстные в постели женщины. И невольное ощущение своей вины преследовало его, особенно в дни, когда до неё, видимо, доходили разговоры и сплетни, и он видел её особенно грустной, со слезами на глазах. Он, Понтий Пилат, повидал многое в своей жизни, он был непоколебим и спокоен, даже если приходилось посылать своих людей на смерть – это доля воина, солдата, о чём тут горевать. Но слезы жены почему-то вызывали в нем досаду, сожаление, внутренний разлад. А срывался он на ней, кричал, выходил из себя, пытаясь убедить, что она нужна ему, нужна гораздо больше, чем кто бы то ни было, а всё остальное её просто не касается. И если бы она не была такой ограниченной, ревнивой дурой, то не стояла бы сейчас такая разнесчастная перед ним, а занялась бы делом…
Ещё он любил своих собак. У него была целая свора особой, бойцовской породы. Четыре суки, три кобеля. Они были чрезвычайно тяжелы, даже для своих значительных размеров, но при этом обладали великолепной грацией и силой. Брыли скрывали пасти крокодилов, шкуры было так много, что она свисала складками. Они дрались не только зубами, но и лапами, выпуская при этом когти.
Собаки этой породы выступали на аренах в битвах со львами, а лучших охранников нельзя было и пожелать. Стоили они Пилату баснословно дорого, да и содержать их было нелегко.
Предводителем этой великолепной стаи был Банга, любимец Пилата. Этот пластичный, с нахальным взглядом пёс был необыкновенно умён и предан хозяину. Пилат повсюду разъезжал с ним, вызывая порой неудовольствие людей брезгливых, но это мало его волновало, а порой даже забавляло. Бесстрашный пёс стоил нескольких охранников сразу. Это был прекрасный товарищ, обычно достаточно добродушный и даже весёлый. Но знали его таким только домочадцы. Стоило покинуть свой дом, он становился внимательным, насторожённым, не сводил с хозяина глаз. Благодаря врожденным качествам породы, выглядел Банга устрашающе, и неудивительно, что его боялись, слагая легенды о его силе и лютом характере. Понтий в принципе не возражал.
Прокуратор, не признаваясь в этом самому себе, был привязан к бывшему своему рабу, а ныне вольноотпущеннику Анту. Тот был рожден в дикой и снежной стране, откуда ещё юношей лет пятнадцати был вывезен греком-торговцем. Мальчишка соблазнился рассказами о теплых странах и синих морях. Он был недурён собой, прекрасно сложён, вечно улыбался. Собственного положения своего, когда грек его продал, поместив в школу гладиаторов, не понимал. Понтий выкупил его после одного из первых боев – было в мальчике что-то такое, прокуратор затруднился бы высказать это словами. Ощущение физической свежести, чистоты, мужества, наверное. Чем-то Ант напоминал ему собственного сына, младшего из двух. Но, в отличие от собственных сыновей, которых римская система воспитания рано увела из дома, с которыми Понтий никогда толком не общался, Ант оставался с ним последние десять лет. Понтий любил смотреть, как мальчишка возится с собаками. Банга свалился к нему на руки ещё малышом, и Ант возился с ним часами, спал со щенком, кормил с рук. Наблюдать их весёлую возню было одним из удовольствий Пилата, о которых он никому бы не рассказал. Оба – и пёс, и слуга, достигли возраста физического совершенства. В обоих чувствовалась хорошая порода. Бьющая через край сила часто приводила к схваткам. Надо было это видеть – как вначале в шутку, без злобы, они катались по полу, как всё чаще рычал Банга, вырываясь из железного кольца рук Анта, как пускал в ход зубы – слегка, всё ещё опасаясь причинить боль, – а потом и удары своей страшной лапой. Мальчишка выкрикивал что-то на своем непонятном языке, пёс заводился, всё чаще раздавалось рычание нешуточной злобы, укусы оставляли следы на коже Анта. Но никто здесь никого не боялся, и в какой-то момент, отскочив от мощной груди пса, Ант вкрадчиво и с долей упрека окликал собаку: «Банга!»… Всё менялось в одно мгновение, умница-пес, понимая, что зарвался, начинал подползать, всё ещё слабо рыча, на задних лапах, к слуге. И разглядев улыбку, расслышав смех, бросался лизать ему руки, смеющееся лицо…
Оба – и слуга, и пёс – относились к нему, Пилату, как-то одинаково. Это была любовь, конечно, но с такой долей уважения и преклонения, с такой почтительностью, словно он был Богом. По сути, таковым он для них и являлся. Да и для жены, Прокулы, кстати, тоже.
У него, Понтия, тоже был свой Бог в среде живых людей. Всё детство и короткую юность они провели с Ним в странной дружбе – с оттенком вражды. Так, ничего особенного, мальчишеское соперничество, ревность друг к другу, ко взаимным достоинствам. Слишком они были полярны во всём, и каждому находилась причина позавидовать.
Он был слишком умён для Пилата, впрочем, тоже не обделённого умом. Не столько умён, может быть а скорее излишне учён. Обнаруживал незаурядное усердие в благородных науках. Греческая и римская словесность, римская орфография и история, риторика. Даже этрусский язык и история: он был одним из немногих римлян, сохранивших в эту позднюю эпоху знание этрусского языка, считался признанным знатоком древностей, этому искусству обучался у Тита Ливия[16]16
Ливий Тит (59 г. до н. э. – 17 г. н. э.) – древнеримский историк. Жил и работал в Риме, пользовался покровительством императора Августа. Автор «Римской истории от основания города», в которой изложена вся история Рима от легендарного основания города до 9 г. н. э. Из 142 книг «Римской истории» сохранилось 35. Современники называли его римским Геродотом.
[Закрыть].
Но в плане физическом природа обделила Его. Часто болел в детстве, и как следствие, был слаб телом. Он прихрамывал при ходьбе, беспокоили боли в желудке, преследовали простуды. Даже на гладиаторских играх, устроенных в память отца, сидел на трибуне в чём-то вроде чепца – palliolum. Чепец защищал уши и горло от простуды, носили его при болезни, дома, никак не на людях. Немало тогда Он выслушал насмешек от Пилата, злился, пыхтел, краснел. И отвечал эпиграммами, остриё которых было направлено на якобы общеизвестную глупость Понтия.
Пилат был устроен проще. Его тянуло к играм, гимнастическим упражнениям, позже – к сражениям, в которых он хотел, нет – мечтал принимать участие, к лошадям и собакам.
Ему же это было чуждо, как греческая словесность – Пилату. При попытке затеять даже небольшую драку, просто весёлую потасовку, Он всегда и неизменно терпел поражение. Хотя добросовестно отбивался, пытался даже укусить Пилата или лягнуть его побольнее.
Их дружба с годами приобретала несколько иной характер: покровительственный со стороны Него и подчиненный со стороны Пилата, к тому времени уже прекрасно понимавшего, что ни по положению, ни по уму он не может претендовать на лидерство.
Странным образом они сблизились в период созревания. Это время, мучительное для всех мальчиков без исключения, время появления осознанных желаний, влечения к женщине, для них протекало тем более непросто. Эпоха не сочувствовала целомудрию и скромности. Даже о Божественном Юлии говорили вслух, подвергая имя его поношению, что он сожительствовал с Никомедом[17]17
Никомед IV Филопатр (умер в 74 г. до н. э.) – последний (8-й) царь Вифинии (правил в 94–74 гг. до н. э.). После смерти Никомеда Вифиния (по его завещанию) отошла к Риму и была превращена в его провинцию.
[Закрыть], царем Вифинии. Повторяли всем известные строчки Лициния Кальва[18]18
Кальв Гай Лициний (82 г. до н. э. – не позже 47 г. до н. э.). Оратор и поэт Древнего Рима. Как оратор, он был представителем новоаттического направления, которое, следуя афинским ораторам досократовского времени, противопоставляло строгость и трезвость речи цицероновскому красноречию. Эпиграммы и ямбы Кальва отличались особой едкостью, как можно судить по сохранившимся полуторным стихам эпиграммы на Юлия Цезаря и по двустишию на Помпея. От стихов Кальва до нас не дошло почти ничего.
[Закрыть]:
«…и всё остальное,
Чем у вифинцев владел Цезарев задний дружок».
Распевали насмешливые песни о том, что
«Галлов Цезарь покоряет, Никомед же – Цезаря».
В правление же Тиберия, немалыми стараниями последнего, низменная праздность достигла своего расцвета. В распоряжении Тиберия были двенадцать вилл, где он завёл особые постельные комнаты, гнёзда потаённого разврата. Собранные толпами отовсюду мальчики и девочки наперебой совокуплялись перед ним по трое, возбуждая похоть цезаря. Спальни, расположенные тут и там, он украшал картинами и статуями самого непристойного свойства, разложил в них книги, где приводились комментарии происходящего. Даже в лесах и рощах он повсюду устроил Венерины местечки, где в гротах и между скал молодые люди обоего пола открыто, перед всеми, изображали фавнов и нимф. Он завел также мальчиков самого нежного возраста, которых называл своими «рыбками», и с которыми забавлялся в постели.
Нашлись лизоблюды, которые с удовольствием перенимали манеру поведения властителя. В среде, где Понтий и Он существовали, таких примеров было немало. Во все времена существовало тяготение молодых к запрещённому, греховному, тайному. И сверстники Понтия не стали исключением. Молодые однополые любовники были окружены интересом толпы, о них судачили, они ощущали себя на гребне волны. Понтий и Он были не последними в своей среде, и их взаимная привязанность бросалась в глаза. Однако любовниками они не стали, и ни разу даже тайного трепета не пробегало между ними. Не тянуло их к подобного рода развлечениям, несмотря на существующее вокруг поветрие, порой приобретавшее силу ветра, даже урагана. Впоследствии это стало ещё одним краеугольным камнем их дружбы, словно стало одной причиной больше уважать друг друга. Так оно и было, наверное. Ведь избежать в молодости падения, которое считается чуть ли не добродетелью в твоей среде – это уже поступок. У них впереди было немало подобных поступков, после которых Он окончательно утвердился в сознании Понтия Пилата его личным Богом, а сам Понтий стал служить Ему.
3. Дружеские беседы
Хитросплетения судьбы – загадка, волнующая каждого отдельного человека. И загадка для всего человечества в целом. Совпадения или несовпадения, случайные встречи, обретения или потери. То пронесет мимо смерти, то столкнет с бедой и гибелью на самом пороге ожидаемого счастья. И нет ответа на тысячи тысяч «почему?», задаваемых на всех перекрестках земли.
Где-то, когда-то, на краю изученной земли один человек, спасенный от смерти другим, сделал подарок спасителю. Кусок редкого камня со странным сочетанием цветов. И началось – череда смертей, потрясших до основания полмира. Потом череда случайностей, оберегавших членов отдельной семьи. И теперь, через три века, это начиналось снова. Ожидались смерти, и гибельные совпадения, и чудесные избавления. Почему? Есть множество и других вопросов. В зависимости от склада ума. Кто-то спросит – почему именно через три века? Или, допустим, что за сила была дана тому камню, каков её источник? Связано ли это с цветами камня, или с веществом его, или только со странной силой, что был наделен индийский Учитель? А чем же он наделен, что это? И где этому можно научиться, или где это можно взять… Вопросов может быть множество, но только на большую часть из них нет ответов. Можно попытаться рассказать – как это было. Как начинался заговор, изменивший лицо мира, подаривший миру христианство…
– Впрочем, Понтий, не стоит думать, что тебя ждут в Иудее с радостью и удовольствием, – внёс серьезную ноту в общий разговор Луций Сенека, всё ещё улыбаясь предшествующей шутке, но словно вдруг трезвея. Этот молодой мужчина, лет тридцати, был известен своими изысканиями в философии и успехами в политике. Во многом благодаря своему отцу, известному ритору Сенеке Старшему, он увлекся ими ещё в юности.
– Какое мне до этого дело? – возразил ему прокуратор. Я собираюсь управлять ими, а не они мной. Что мне до их чувств? Пусть покоряются Риму, во и всё их удовольствие.
– Ты не знаешь их обычаев, префект, и хочешь управлять лишь своим веским словом или бряцанием оружия? Ты знаешь, что эти побежденные, а на их веку победителей было немало, навязывают свой закон победителям, действуя хитростью, держась друг за друга? Это для нас из Греции в мир пришли красота, поэзия, искусство, из Рима пришла законность с правом человека на беспристрастный открытый суд… Иудеи считают, что всё это – отвратительные по содержанию проявления язычества, грубой силы, неразумной и глупой. Для них существует лишь их собственная история, лишь их единственный Бог, который избрал их из всего человечества, и который интересуется лишь ими…
– Я заинтересую его Римом, всерьез и надолго, уверяю вас, всех присутствующих!
Никто, собственно, и не сомневался. Он был подлинным солдатом Рима, Понтий Пилат, нынешний прокуратор Иудеи. Лицо его выражало решимость, руки крепко сжаты, глаза грозно блестели и не обещали иудеям ничего хорошего.
Два человека напряглись внутренне, понимая, что Понтий прав, но должен быть предостережён и несколько осажен – для своей, а главное – для общей пользы. Один был тот, перед кем преклонялся Понтий, тот, кого Сеян называл «молодым другом». Он с огорчением вздохнул, ещё раз пожалев об отсутствии в Понтии Пилате даже намека на дипломатию, когда задевались истинные Понтия интересы – а это, вне всякого сомнения, были интересы боготворимого прокуратором Рима. С другой стороны, неудержимая энергия Пилата и его опыт не должны пропасть даром, и будут бесценны в Иудее. И, может быть, послужат лучшим противовесом хитростям и недомолвкам, и всей этой иудейской премудрости, в которой он явно не силён… Да, следует направлять Понтия, но не надо надевать на него узду, во всяком случае, сейчас, перед самым началом – он должен справиться. И Он промолчал.
Луций же Анней Сенека бросился в бой. Для него, Сенеки, в отличие от Понтия Пилата, отечеством был не только Рим. Он считал себя Человеком, и значит, – гражданином всего существующего мира. Великое государство, не ограничиваемое определённым пространством, поистине «res publica»[19]19
res publica (лат.) – общественное дело.
[Закрыть] – вот что волновало его. Сенека возвысился над предрассудками относительно не римлян, и хотел, чтобы этот шаг сделали и другие…
– Ты не прав, воитель, – обратился Луций к Понтию. Конечно, защищая государственные интересы, не сохранишь руки чистыми. Но единовластие должно быть ограниченным и упорядоченным, а правитель – разумен и милосерден, и обязан заботиться о подданных… Пусть это всего лишь иудеи, но и они – люди! И подданные Рима!
Завязался всеобщий спор, и в нём приняли участие не только уже перечисленные лица. Следует упомянуть, что на встрече в доме Понтия Пилата были ещё седовласый Марк Эмилий Лепид[20]20
Марк Эмилий Лепид (ок. 29 г. до н. э. – 33 г. н. э.) – консул 6 г. н. э., проконсул Азии 26–29 гг. н. э.
[Закрыть], и отпрыск знаменитой фамилии Крассов – Марк Лициний [21]21
Марк Лициний Красс Фруги (ок. 6 г. до н. э. – 47 г. н. э.) – понтифик 20–47 гг. н. э., консул 27 г. н. э.
[Закрыть].
Все эти вопросы были важны для них, тема разговоров – животрепещуща. Кто-то из них лишь обозначал своё присутствие в римской истории, кто-то уже стал страницей её. Это была их жизнь, их страна, их власть. Могли ли они быть равнодушными, когда разговор касался Рима? Впрочем, не этот спор, а завершение разговора Луция Элия Сеяна со своим прежним оппонентом, представляет истинный интерес. Дав возможность друзьям попрактиковаться в риторском искусстве, «молодой друг» Луция вновь обернулся к нему, и продолжил прерванны ранее разговор.
– Луций, ты сегодня слегка приоткрыл мне завесу над своими тайнами, рассказав о пристрастии к философии и о трудностях выходцев с низов. Я прошу тебя о большей откровенности. Не в первый раз пытаюсь понять нечто о тебе, но до сих пор не получил ответа. Ты молчишь, а мне надо представлять себе, чего хотят от меня мои соратники в будущем. Быть может, большего, чем я захочу или смогу им дать?
Молодой человек, с которым беседовал Элий Сеян, и чье имя ещё ни разу не было произнесено вслух, задумался на несколько мгновений. Элий ждал, не прерывая его размышлений. В глазах любимца Тиберия, обращенных к собеседнику, светилось любопытство, а ещё – действительное уважение к тому, кто был представителем римской знати, но таким необычным представителем.
– Мне тоже приходилось философствовать, Луций. Ты же знаешь, история – моя страсть, а эти две дисциплины – родные сестры. И немало приходилось мне задумываться о власти и её странностях. Вот ты – человек, который всего в жизни добился сам… У тебя есть всё – и власть, и богатство, а кроме того, Боги даровали тебе здоровье, которого нет у меня, несмотря на знатность, и даже красоту. Тебя любят женщины, и не просто любят, а многие бесстыдно бегают за тобой… На мой взгляд, тебе уже незачем чего бы то ни было хотеть. Что же привело тебя к нам, тем, кто так многого ещё хочет? И чего хотел ты, став членом нашего Общества?
Пришел черед задуматься Сеяну. Есть вопросы, на которые не то чтобы трудно ответить. Всегда можно что-то соврать и вывернуться, или сделать вид, что не услышал, в конце концов. А вот ответить по-настоящему, сказать правду – означает вывернуть наизнанку собственную душу. Это нелегко само по себе, да и вызывает раздражение по отношению к тому, кто задал вопрос – с какой стати он пытается выведать у тебя нечто сокровенное, только тебе принадлежащее? Велико же было уважение Сеяна к своему собеседнику, когда на столь откровенный вопрос он постарался ответить честно и всеобъемлюще, как только сумел. Это чувствовалось по тону Сеяна, по его дрогнувшему голосу.
– Мой умный друг, я сам неоднократно спрашивал себя об этом. Ты вспоминал сегодня о брате. Помнишь, как корчилась твоя душа от боли, когда пришло известие о его смерти? Помнишь, как ты не мог сдержаться от слёз, как громко кричал, посылая проклятия предполагаемому убийце, как тебя не могли удержать в твоей комнате, и ты рвался на улицу, чтобы бежать, и кричать, призывая к отмщению… Нет, я не потому об этом говорю, что хочу разогреть твою ненависть или растравить раны, прости меня. Я хорошо помню тот день, и нашу встречу, и твое желание продолжить дело, начатое братом; тогда я услышал в ответ на мое предложение решительное «да!».
Рука Сеяна легла на лоб, снимая напряжение, слегка дрожащие пальцы прошлись по надбровью, прижали веки и опустились на подбородок. Волнуясь, он продолжил:
– Но ты вспомни своё горе. Вот такое же по силе чувство я испытываю, когда понимаю, как непрочна моя власть. Я – временщик, и знаю об этом. А ведь я не один на свете. У меня есть дети, моя плоть, моя надежда на бессмертие. Если я паду, что ждёт их на этом свете… прозябание в безвестности? А может, смерть от рук моих врагов? Я же хочу даровать им истинную власть, ту, что есть у тебя, даже если её пока нет, власть, которая от Бога, и уже не отнимется у них. Однажды я попытался войти в ваш круг… Хотя бы дочь, хотя бы она могла обрести иной кров, чем мой? Где все так зыбко, неустойчиво! Но твой Друз, твой сын погиб – нелепо, глупо, едва обручившись с ней… Подавился грушей, это немыслимо себе представить! Словно оно, еще ничего не значившее само по себе обручение, стало проклятием его юной жизни! Разве это не знак?
Взгляд собеседника, исполненный боли и запрета на продолжение, не остановил Сеяна. Он говорил, сцепив накрепко руки, выдававшие волнение.
– Я хочу, наперекор своей судьбе, ввести детей в круг людей, которые причастны к власти от рождения. Навсегда, для всех последующих поколений моих потомков, через времена. Ты считаешь это невозможным?
Ответ он получил не сразу. «Молодой друг», которому, однако, на взгляд было более тридцати, имя которого так и осталось в тайне, помолчал немного. Увидеть выражение лица его Элий Сеян не мог, ибо оно было опущено долу. Когда же он поднял голову, Сеян заглянул в его горящие сочувствием и пониманием глаза, почувствовал тепло, исходящее от него, и уже знал, какой ответ получит. И всё же услышать эти слова было приятно. Благородство его собеседника проявилось в ответе, а Сеяну не так уж часто в жизни приходилось встречаться с благородством, не говоря уж о том, что редко приходилось проявлять его самому. Не баловала его жизнь встречами с благородством.
– Нет, почему же, такое случалось и раньше. Если я дам тебе согласие, Луций, это ведь будет не просто моим согласием, правда? Это ведь будет моей клятвой – клятвой будущего властителя своему преданному слуге, что он получит обещанное по достижении мной власти?
– Да, друг мой. И я хотел бы услышать эту клятву от тебя, чтобы вздохнуть наконец спокойно, ведь тебе я верю безоговорочно. Слишком часто в последнее время я вижу один сон – сон о моем неминуемом конце, и он будет страшен…
– Что ж, я нахожу твою просьбу справедливой и цену, которой заплачу за твоё содействие нам – совсем небольшой. Клянусь памятью моего брата, и да услышит мою клятву Юпитер – я позабочусь о твоих детях.
Благодарю тебя, и никогда не забуду твоего великодушия…
– Есть, правда, одна просьба и к тебе, Луций, раз уж речь зашла о наших родственниках. Мои племянники, ты ведь не любишь их…
– А ты? Вздорные молодые люди, не ладящие ни друг с другом, ни с кем бы то ни было вокруг! Мечтающие о власти, подумай об этом! И их неуёмная мать, которая добьётся своего, и погубит детей собственными выходками!
– Луций, ты прав. Я не люблю своих родных, и это горько. Да ведь никто из них не любит меня тоже… Я прошу тебя лишь об одном – в память о брате, обещай мне не участвовать в падении и гибели племянников, которое я также предчувствую, как и ты. Я не смогу участвовать в нашем общем деле, не смогу встречаться и говорить с тобой, зная, что ты виновен в их смерти. Есть предел любому цинизму, пойми!
– Вблизи власти такого предела нет! Впрочем, пусть будет так. Твоим родственникам моя помощь не понадобится. Они всё сделают сами, а недоверчивость Тиберия и его нелюбовь довершат начатое. А теперь прощай, и побереги себя самого. К тебе ведь всё это тоже относится в какой-то мере…
Уход Сеяна послужил сигналом расходиться. Разгоряченные спорами, всё ещё ищущие неопровержимых доводов соратники, дружеские похлопывания про плечу, слова ободрения – всё это потом не раз вспоминалось Понтию Пилату в далёкой и не всегда ласковой к нему стране…