Текст книги "Куприн"
Автор книги: Олег Михайлов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
4
– Нет, это совершенно невозможно! – Куприн сидел напротив жены, обхватив колени ладонями, усталый и злой.
Мария Карловна молча передала двухмесячную Люлюшу няне Ольге Ивановне, добродушной старушке в чепце, и глазами попросила её выйти из детской.
– Машенька, пойми! – Куприн дал волю кипевшим в нём чувствам. – Я больше не в состоянии отбывать повинность на редакционных совещаниях! Торчать в накуренной комнате с опущенными шторами, электрическими лампами и стаканами недопитого чая на столах! Никому не нужный спектакль! Вот они, действующие лица: наш рассудительный Фёдор Дмитриевич, всякий раз предлагающий, чтобы автор разбираемого произведения изложил тот или иной эпизод «ретроспективно»; наш учёный Михаил Неведомский, который, напротив, утверждает, что прямое изложение факта, показанное «импрессионистически», производит наибольшее впечатление; наш либеральный Владимир Павлович Кранихфельд, не соглашающийся ни с одним из мнений предыдущих критиков; и наконец, наш мудрый Богданович, который терпеливо выслушает всех, но всё равно поступит по-своему… Дважды в неделю, ты понимаешь, Машенька, дважды в неделю моё рабочее настроение безнадёжно испорчено. Я беру в руки перо, а в ушах у меня повторяется: «Ретроспективный взгляд, ретроспективный взгляд… импрессионистическое настроение…» И, отчаявшись в возможности написать что-нибудь путное, я уже хочу закатиться на острова… А мой «Поединок»? Что будет с ним?
– Что же ты предлагаешь? – Мария Карловна спокойно и твёрдо посмотрела в глаза мужу.
Опустив голову, тот пробормотал просительно:
– Если я на время не брошу работу в журнале и не уеду из Петербурга, который терпеть не могу, я «Поединок» не напишу. Прошу тебя, Маша, не удерживай меня и пойми, что уехать мне необходимо…
Мария Карловна ответила ровным голосом:
– Конечно, Саша. Поезжай в Крым. Здесь и без тебя обойдутся. Твоя повесть – это главное…
Через два дня Куприн с небольшим кожаным баулом уже трясся на татарской линейке, увозившей его из Севастополя в Мисхор.
…Пустой ветреный мартовский Крым, пустое холодное зеленоватое море, чтобы увидеть которое, утром Куприну не нужно было даже поднимать голову с подушки. Двухэтажная дача Давыдовых стояла высоко на горе.
Он вставал очень рано, выбегал к речушке Салгир, протекавшей в нескольких саженях от дачи, и принимал ледяной душ с помощью садовой лейки. Затем на собственноручно врытых параллельных брусьях с азартом выполнял разнообразные гимнастические упражнения. Бодрый, весёлый, он возвращался на дачу, съедал нехитрый завтрак и наверху, в залитой солнцем комнате садился за рукопись.
Работалось легко, споро. Словно всё, что давно требовало выхода, теперь полилось наружу. Свобода! Как ни хорошо с любимым и любящим человеком, но одно сознание, что никто не стоит над душой, что ты наедине с чистым листом бумаги, что за окном стеной встаёт море, что в комнате крепко и добро пахнет морским воздухом, заставляло его иногда смеяться от бессознательного расцветающего в нём восторга.
Память работала чётко, картины военной жизни в маленьком заштатном городке появлялись одна за другой, воскрешая давние годы офицерской молодости. Когда умирал набиравший силу весенний день, над Мисхором воцарялась глубокая, полная, совершенная тишина. Куприн выходил на балкон и весь поглощался мраком и молчанием. Чёрное небо, чёрная вода в заливе, чёрные горы. Вода была так густа, так тяжела и так спокойна, что звёзды отражались в ней, не рябясь и не мигая. Внизу, под обрывом молчала огромная пустая дача богача Кульчицкого; выше Куприна затаилась, мерцая редкими огоньками, татарская деревушка. Изредка можно было расслышать, как хлюпнет маленькая волна о камень. И этот одинокий мелодичный звук ещё больше усугублял, ещё более настораживал тишину. Куприн слышал, как размеренными толчками шумела кровь в ушах. Вот скрипнула лодка на своём канате, и опять тихо. Ночь и молчание слились в одном чёрном объятии.
Душой его овладевала тихая, летучая грусть. Эту кроткую, сладкую жалость он испытывал, когда его чувств касалось что-нибудь истинно прекрасное: вид яркой звезды, дрожащей и переливающейся в ночном небе; запах резеды, ландыша и фиалки; музыка Шопена; созерцание скромной, как бы не сознающей себя женской красоты; ощущение в своей руке детской копошащейся и хрупкой ручонки…
И вот постепенно в творческом сне Куприн начинал видеть себя молодым, чистым и вспыльчивым, добрым и резким, сильным и слабым двадцатидвухлетним подпоручиком. К нему являлись однополчане – офицеры из 46-го Днепровского пехотного полка, которых он наделил лишь другими именами: лысый усатый поручик Веткин, стройный мальчишка подпрапорщик Лбов, лихой рубака, жестокий и волевой черкес поручик Бег-Агамалов, опустившийся старый холостяк капитан Слива, любимец солдат, образцовый командир пятой роты капитан Стельковский и, наконец, романтик, доморощенный ницшеанец поручик Казанский. Куприн видел жалкого, забитого солдатика Хлебникова, который ищет смерти на железнодорожных путях. Восхищался очаровательной Шурочкой Николаевой, готовой на всё ради единственной цели – вырваться из провинциального захолустья, из пошлости и грязи гарнизонного быта. Он видел себя перед рыкающим стариком, слышал грозный, громоподобный голос командира полка, который разносит поручика Ромашова.
В слабого Ромашова Куприн вложил свои чувства, свой бешеный, подчас неукротимый темперамент. Вышколенный в Московском кадетском корпусе и Александровском юнкерском училище, прошедший великолепную военную выучку, Куприн (как и его Ромашов) мог мгновенно вспыхнуть, почувствовав себя несправедливо оскорблённым, заподозренным в чём-то постыдном или гнусном…
«– Вот вы в прошлом году, не успев прослужить и года, просились, например, в отпуск. Говорили что-то такое о болезни вашей матушки, показывали там письмо какое-то от неё… Что ж, я не смею, понимаете ли – не смею не верить своему офицеру. Раз вы говорите – матушка, пусть будет матушка. Что ж, всяко бывает. Но знаете – всё это как-то одно к одному, и понимаете…»
И в корпусе, и в училище, и потом в полку с Куприным не раз случалось то, что произошло затем с Ромашовым. Сперва у подпоручика начало дрожать правое колено, а затем задрожало непроизвольным нервным движением всё тело. Но это был не страх, не испуг, а предвестник взрыва, когда чувства выходят из повиновения, когда в горячке, уже не участвует сознание. После слов полковника о матери кровь горячим, охмеляющим потоком кинулась в голову, и дрожь мгновенно прекратилась.
«В первый раз он поднял глаза кверху и в упор посмотрел прямо в переносицу Шульговичу с ненавистью, с твёрдым и – это он сам чувствовал у себя на лице – с дерзким выражением, которое сразу как будто уничтожило огромную лестницу, разделяющую маленького подчинённого от грозного начальника. Вся комната вдруг потемнела, точно в ней задёрнулись занавески. Густой голос командира упал в какую-то беззвучную глубину… Странный, точно чужой голос шепнул вдруг извне в ухо Ромашову: «Сейчас я его ударю», – и Ромашов медленно перевёл глаза на мясистую, большую старческую щёку и на серебряную серьгу в ухе, с крестом и полумесяцем…»
Куприн схватился за поручни балкона, с трудом возвращаясь к действительности. Тишина. Мрак. В деревушке погасли последние огоньки. Таинственной живой массой тихо плескалось и перемещалось внизу море. Дуновение ветерка доносило откуда-то с гор нежный запах первой сирени. Куприн шёл спать, но и во сне не расставался с Ромашовым, с его переживаниями…
Как-то в один из редких перерывов в запойной работе Куприн сидел у самой кромки моря, глядя вдаль, туда, где вода незаметно переходила в небо.
Как он любил море! «Оно волнует, привлекает меня, – думал он, – безграничным простором и своевольными капризами. В море человек остаётся наедине с небом и водой – безмолвными свидетелями и человеческой слабости, и человеческой отваги. Эх, если бы не «Поединок», взять лодку под парусом и пойти вдоль берега до самого Севастополя!..»
– Вы не подскажете… Я так пройду на Ялту?
Высокий молодой оборванец, чёрный, как жук, улыбаясь, стоял над ним. Лицо цыгановатое, в глазах пляшут сумасшедшинки.
– А вы что же, на своих двоих в Ялту катите? – ответил улыбкой на улыбку Куприн.
– Путешествую по Крыму безо всякой надобности… Человек весёлый и, безусловно, благородный.
Куприн поднялся с корточек, стряхнув налипшие к брюкам песчинки и мелкую ракушку, протянул руку:
– Уважаю независимых и гордых людей. Будем знакомы – Куприн…
– Маныч Пётр Дмитриевич, – с готовностью отозвался бродяга. – А вы чем здесь промышляете? На дачника вроде непохожи, да и не сезон ещё для дачников… Может, картинки рисуете с натуры или актёр будете?
– Почти в точку попал! – хлопнул его Куприн по худому сильному плечу. – Пойдём-ка ко мне перекусим да поближе познакомимся.
За самодельным обедом, за кислым татарским вином Куприн сказал:
– Сходи-ка, Пётр Дмитриевич, в деревню к рыбакам, да и договорись назавтра, чтобы с утра была у нас лодка под парусом… Проветримся на Черном море…
Маныч так и остался в Мисхоре, выполняя при Куприне разнообразные «адъютантские» обязанности.
В Петербург Куприн вернулся вместе с Манычем и шестью главами «Поединка»…
Вечером он читал Марии Карловне написанное, чутко следя за её реакцией, даже за выражением лица: вкусу жены Куприн верил беспрекословно. В один из дней он добрался уже до пятой главы, рассказывающей о встрече Ромашова с Назанским.
«Пройдёт двести-триста лет, и жизнь на земле будет невообразимо прекрасна и изумительна. Человеку нужна такая жизнь, и если её нет пока, то он должен предчувствовать её, мечтать о ней.
– Вы говорите, через двести-триста лет жизнь на земле будет прекрасна, изумительна? Но нас тогда не будет, – вздохнул Ромашов».
Поглядев на жену, Куприн встревоженно прервал чтение.
– В чём дело, Маша? Тебе не нравится?
– Да нет, мне всё это нравится, но я не понимаю, почему в монолог Назанского ты вставил Чехова, – с недоумением сказала Мария Карловна.
– Как Чехова? – вскрикнул Куприн и побледнел.
– Но это уже у тебя почти дословно из «Трёх сестёр». Разве ты не помнишь слова Вершинина?
– Что? Я… я, значит, взял это у Чехова?! У Чехова? – Он вскочил. – Тогда к чёрту весь «Поединок»… – И, стиснув зубы, стал рвать рукопись на клочья.
Не сказав более ни слова, Куприн вышел из комнаты. Мария Карловна слышала, как он позвал Маныча и покинул квартиру. Домой он вернулся только под утро.
В течение нескольких недель она без ведома Куприна подбирала и склеивала папиросной бумагой мелкие обрывки рукописи. Работа была очень кропотливой, требовавшей большого внимания, и восстановить рукопись удалось только потому, что Мария Карловна хорошо знала содержание глав. Черновиков у Куприна не было: он уничтожал их, как и варианты своих произведений, чтобы они больше не попадались ему на глаза.
Месяца через три Куприн сказал жене извиняющимся тоном:
– Там всё-таки было кое-что недурно написано. Пожалуй, можно было бы и не уничтожать всю рукопись…
Мария Карловна молча подошла к бюро и вынула из ящика восстановленные ею страницы.
– Машенька! Это же чудо! Волшебство! Точно в счастливом сне! – Куприн бросился её целовать.
Он перебирал страницы, смеялся детским смехом и целый день ходил в приподнято-торжественном настроении. В ознаменование сказочного спасения первых шести глав «Поединка» Манычу было ведено заказать в ресторане «Европейский» отдельный кабинет. Было много выпито, говорено, обещано…
К работе над «Поединком» Куприн вернулся, однако, лишь через долгих полтора года.
5
Всё говорило о близости большой войны: массовые закупки русскими офицерами лошадей в Маньчжурии, высылка японских граждан из Владивостока, тайные совещания микадо[33]33
Микадо – титул императора Японии.
[Закрыть] со старыми государственными деятелями, продолжавшиеся и ночами, взаимная демонстрация сил. Япония, уверенная в своём военном превосходстве, вела себя вызывающе: она отозвала посольство из Петербурга и делегацию с переговоров. Флот, приведённый в боевую готовность, группировался на базах, находящихся на расстоянии суток пути от Порт-Артура и Владивостока. Токийский корреспондент «Берлинер тагесблат» мрачновато острил: «Все воробьи на крышах свистят вопросительно: «Война? Война?»
Куприн, не очень-то глубоко вникавший в политику, начинал теперь день со свежих газет, жадно глотая сообщения с Дальнего Востока. Чутьём военного человека он предвидел, что развязка настанет гораздо раньше, чем полагают газетчики, и не ошибся. В ночь на 27 января японские миноносцы внезапно вероломно атаковали русскую эскадру, беззащитно стоявшую на внешнем рейде крепости Порт-Артур. 30 января император Николай II выступил с манифестом, официально подтвердившим начало войны с Японией[34]34
Тридцатого января император Николай II выступил с манифестом, официально подтверждавшим начало войны с Японией, — Русско-японская война 1904—1905 гг. за господство в Северо-Восточном Китае и Корее была начата Японией. После нападения японского флота на Порт-Артур в 1904 г. было несколько неудачных для России сражений, в том числе на р. Ялу, на р. Шахэ и др.; в 1905 г.– разгром русской армии при Мукдене, флота – при Цусиме.
Завершилась Портсмутским мирным договором 1905 г. Ускорила начало революции 1905—1907 гг.
[Закрыть].
По заснеженному Невскому к Дворцовой площади текли толпы с трёхцветными хоругвями и знамёнами, от Зимнего слышались крики, всплески национального гимна. В столице несколько дней продолжались патриотические манифестации. Куприн ехал на санках, рассеянно вглядываясь в молодые румяные и бледные лица студентов, морщился от громогласного «ура». На душе было смутно. В декабре он перенёс тяжёлый тиф, чувствовал порой вперемежку с подъёмом сил слабость, головокружение. Дурное настроение подогревалось мелкими, но въедливыми неприятностями.
Узнав, что 17 января в Художественном театре состоится премьера «Вишнёвого сада», он, несмотря на настоятельные возражения Марии Карловны, кинулся в Москву. Чехов оставался для него божеством. Все билеты на спектакль были давно распроданы, и Куприн послал записочку Чехову в надежде на его ответ. Но разговаривал с ним почему-то администратор и билет обещал чуть не на галёрку. Куприн обиделся, уехал на несколько дней к сестре Зине в Троицкий Посад, куда вызвал Марию Карловну. Однако и её приезд не вывел его из стойкой ипохондрии.
Странное дело! Внешне всё шло у них прекрасно, лучше некуда. Росла Лидочка – Люлюша, радуя ласковостью, пытливостью, вызывая острые отцовские чувства. Мария Карловна была внимательна, нежна. Так отчего же она временами так раздражала его? Властная, волевая, слишком рациональная…
У подъезда, где жил Мамин-Сибиряк, Куприн расплатился с извозчиком и, поднимаясь по лестнице, вдруг поймал себя на том, что смутное волнение, ожидание чего-то, неясное и тревожное, охватило его. «Офицерское суеверие, – пробормотал он. – Или нервишки расшалились, стали сдавать?..»
Ему отворила дверь девушка в костюме сестры милосердия, темноволосая, с бледно-матовым точёным лицом и большими серьёзными глазами. Глядя в землю, на ходу она сообщила, что Дмитрий Наркисович себя чувствует очень плохо.
Действительно, хозяин лежал в постели и держал на весу забинтованную руку, которую вывихнул при неудачном падении. Кроме того, ночью он перенёс сердечный припадок.
– Не знаю, как жив остался, – заявил Мамин, неловко здоровой рукой снимая и протирая очки. – Если бы не Лиза, быть бы мне в селениях райских…
– Какая Лиза? – удивился Куприн.
– Да разве ты её сейчас не встретил?
– Сестра милосердия? Так это Лизочка? Сестра твоей покойной Маруси? Как она выросла! Какая красавица!
– Смотри не влюбись… – Дмитрий Наркисович кое-как нацепил очки и быстро, внимательно поглядел на гостя.
– Куда там! – добродушно засмеялся Куприн. – Она прошла и даже глаз на меня не подняла.
– Девушка очень волнуется, – вздохнул Мамин. – Уезжает на Дальний Восток на войну… Отправляется по своему желанию, а всё-таки сердечко ноет перед разлукой – Алёнушку жалко…
Алёнушка осталась сиротой: жена Мамина Мария Морицовна умерла через два дня после её рождения. Дмитрий Наркисович любил маленькую дочь без памяти.
Поговорили на расхожие темы – о войне, о «жёлтой опасности», о первых поражениях. Вошла Лиза Гейнрих, тоненькая, изящная, грустная, и предложила принести обед Мамину в постель.
– Что ты, голубушка! – У Дмитрия Наркисовича, повеселевшего после прихода Куприна, борода встала торчком. – Накрывай-ка в столовой, а я с помощью Александра Ивановича уж как-нибудь приползу.
Куприн провёл у Мамина целый день, чувствуя с возрастающим удивлением, что Лиза не шутя волнует его. «Что за нелепость? – корил он себя. – Ты же для неё старик, а главное – ты отец семейства, счастливый муж…» Но, уезжая, просил Лизу написать о себе оттуда , с Дальнего Востока. Что-то тронулось – он чувствовал это – в душе, словно ему было обещано, что полоса неприятностей наконец кончается, обещая впереди свет…
6
Чехов – Куприну.
«Милый Александр Иванович, мне передавали, что Вы сердитесь на меня за то, что я не дал Вам билета на «Вишнёвый сад» (17 января) или пообещал место, которое показалось Вам чуть не галереей. Уверяю Вас честным словом, у меня до последнего момента хранился для Вас билет 2-го (или даже, кажется, 1-го) ряда, что я ждал Вас и очень пожалел, когда мне сказали, что Вы уехали в Троицкую лавру по какому-то делу, внезапно Вас туда потребовавшему. Галереи я не мог предложить Вам; я мог предложить только партер или место в первом ряду бель-этажа.
Я приехал в Москву, нездоров! Собираюсь читать Ваш рассказ в «Мире божьем».
Не собираетесь ли Вы на войну? Может ли случиться, что Вас возьмут туда?
Крепко жму руку, будьте здоровы и благополучны.
Ваш А. Чехов».
7
Как мучительно стыдно было Куприну! «Да разве я имел право, – корил он себя, – требовать какого-то особенного внимания от человека, который с большим волнением, да ещё больной, переживал премьеру такой пьесы, как «Вишнёвый сад»?..»
Это было последнее чеховское письмо, полученное Куприным. 2 июля 1904 года Чехова не стало.
Его смерть выбила Куприна из рабочего настроения, он снова отложил рукопись «Поединка».
– Пока не напишу воспоминаний о Чехове, – сказал он Марии Карловне, – к беллетристике не вернусь…
Он приехал к жене в Крым, в Балаклаву, где она снимала три комнаты, после крупной размолвки, почти разрыва. В Петербурге в литературных и светских салонах уже вовсю говорили об их разводе, жалели Марию Карловну и порицали Куприна за его несносный характер, вспыльчивость, неуживчивость. А он, притихший, подавленный, начинал и бессильно бросал очерк о любимом писателе – никак не получалось.
– Ты знаешь, Машенька, не могу найти верного тона, – жаловался Куприн. – Опасаюсь быть слишком сентиментальным, пишу сухо и холодно. И выходит что-то вроде газетного сообщения или казённого некролога… Мой знакомый журналист рассказывал мне, что, когда в печать проникли сведения о болезни Толстого, сейчас же заскрипели перья и в письменный стол редактора была положена на всякий случай статья, начинавшаяся словами: «Он умер… и перо вываливается из рук…» Должно быть, эта статья по сию пору хранится в ящике редактора, терпеливо ожидая своего часа…
Он уходил в другую комнату, садился за простой некрашеный стол, подвигал стопку чистой бумаги и с пером в руке вспоминал дорогой образ. Но находил в себе лишь ровное, тупое, печальное сознание того, что Чехова нет. Снова начинал писать – получалось приподнято, высокопарно, а ведь Чехов не терпел пафоса и утрированного выражения чувства.
Куприн не сдавался. Он комкал, швырял листок, писал снова и снова комкал, рвал. Чувствовалось, что только тогда, когда он сможет вспоминать о Чехове спокойнее, удастся и свободно писать, воспоминания станут проще и правдивее. Смывая узор дешёвых обоев на освещённой весёлым балаклавским солнцем стене, перед Куприным, как в лучах волшебного фонаря, возникала знакомая панорама Ялты, белый чеховский домик, ручной грифельного цвета журавль и высокая, немного печальная фигура самого Чехова. «Александр Иванович, вы очень талантливы… – покашливая, говорил он со стены. – Одно с вами трудно, слишком уж вы мнительны… Не знаешь, за что вдруг обидитесь…» – «Ваша правда, Антон Павлович», – шептал Куприн. «Нельзя, чтобы человек обижался! – слабо улыбаясь, укорял Чехов. – Себя упрекаешь – не сказал ли чего ненужного, не задел ли нечаянно? А у вас душа сложная, наболевшая…»
Незаметно втянувшись в сон воспоминаний, Куприн трудился с таким напряжением и самозабвенностью, что даже не зачитывал написанного Марии Карловне. Лишь временами выходил к ней на минутку, чтобы вспомнить какую-нибудь неожиданную подробность из разговоров с Чеховым.
Когда очерк «Памяти Чехова», предназначавшийся для 3-й книги сборника «Знание», был наконец закончен, он вернулся к рукописи «Поединка».
Теперь, после незримого общения с Чеховым, работа и над романом пошла споро. Куприн быстро отделал набело первые шесть глав, лишь перестроив композицию и приписав новое начало, а затем отослал их Горькому и Пятницкому. Он начерно набросал главу седьмую – обед у Шульговича, принялся за восьмую, однако молчание издателей его, и без того мнительного, постоянно мучило. Куприн просил Пятницкого сообщить ему мнение Горького о «Поединке», но ответа всё не было…
Отдохновение, забвение всех неприятных мыслей несло с собой море.
В Балаклаве Куприн скоро сошёлся с просоленными и задубевшими от морских ветров рыбаками – удалым атаманом Колей Костанди, Юрой Капитанаки, Юрой Паратино. Он купил сеть и мережки, вошёл в пай с артелью и зажил общей с рыбаками жизнью. Эти добрые и простодушные люди ничего не знали о его профессии, лишь кое-кто из них слышал, что Куприн – «писарь». Весною они ловили мелкую камсу, летом – уродливую камбалу, осенью – макрель, жирную кефаль и устриц, а зимой – десяти– и двадцатипудовую белугу, выловленную часто с большой опасностью для жизни за много вёрст от берега.
Куприн гордился их доверием, угощал новых друзей крепким кофе, а после удачного улова – вином в восточном кабачке, где закусывали улитками, петалиди, мидиями, большими бородавчатыми чернильными каракатицами и другой морской гадостью.
– Эй, пепендико! Мальчик! – с порога звал он гречонка-слугу, и вся артель устраивалась за столом.
– Купринь-то свой, обжился возле нас, – переговаривались рыбаки, в простых душах которых быстро родились ответные доброта и доверие…
Наступила глубокая осень. Неотложные дела журнала торопили Марию Карловну в Петербург. Накануне отъезда она решительно заявила мужу:
– Саша! Нам невозможно возвращаться вместе. Все уже знают о нашем разрыве, и с этим мнением придётся считаться…
Куприн напряжённо, новыми глазами поглядел па жену. «Жестока ты, Маша, жестока…» – хотелось сказать ему и добавить ещё о грибоедовской княгине Марье Алексеевне. Но он смолчал, только желваки заходили под кожей.
– Ты снимешь себе холостую комнату, гарсоньерку, – ровным голосом продолжала Мария Карловна, словно не заметив, какое впечатление произвели её слова, – и будешь работать над «Поединком». А я стану навещать тебя. Хорошо? И ты можешь приходить ко мне. Но так, чтобы нас не видели вместе…