Текст книги "Куприн"
Автор книги: Олег Михайлов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 23 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
8
Комнату Куприну снял верный Маныч на Казанской улице, недалеко от Невского. Она была большая, светлая, с двумя окнами, выходившими на открытый чистый двор, и приличной обстановкой: кровать за высокой ширмой, платяной шкаф, диван с двумя мягкими бархатными креслами. Между окнами стоял письменный стол, а рядом в углу – белая гипсовая фигура девушки с корзиной цветов. Она служила Куприну вешалкой для мелких вещей его туалета.
Вечером, поработав над рукописью, он шёл домой, в квартиру Давыдовых. Поднимался по чёрной лестнице, проходил через кухню и коридор в комнату Марии Карловны, чтобы не встретиться с её знакомыми, которые в столовой могли пить чай или ужинать после театра. Утром, после завтрака, он уходил к себе на Казанскую. К новому 1905 году Куприн закончил десятую главу и внёс небольшие изменения в рассказ «В казарме», который стал одиннадцатой главой «Поединка». Ефрейтор Верещака, который «репетил» словесность с новобранцами, стал в «Поединке» ефрейтором Сероштаном.
– Как мне хорошо и спокойно работается, – говорил Куприн жене, потирая руки.
Но вскоре вездесущие друзья прознали, что он поселился в гарсоньерке и ведёт холостой образ жизни. Примерно с середины «Поединка», с главы четырнадцатой, работа у Куприна пошла очень медленно. Он делал большие перерывы, которые беспокоили Марию Карловну.
После его очередного кутежа она непреклонно сказала:
– Ты пропустил много времени, и тебе всё труднее и труднее приняться за работу. Мириться с этим я больше не намерена. И вот моё твёрдое решение: пока не будет готова следующая глава, домой не приходи.
Куприн, не подымая головы, медленно ответил:
– Пишу очень медленно, Маша. Как я закончу повесть, ещё не знаю, и это меня мучает. Могу приносить тебе не более двух-трёх страниц новой главы.
Теперь домой «в гости» Куприн приходил отдыхать только тогда, когда у него была написана новая глава или хотя бы часть её. Однажды он принёс Марии Карловне несколько старых страниц. Утром она заявила ему:
– Так обманывать меня тебе больше не удастся! – И распорядилась укрепить на внутренней двери кухни цепочку. Куприну приходилось, прежде чем попасть в квартиру, просовывать в щель рукопись и ждать, пока она пройдёт цензуру Марии Карловны. Если это был новый отрывок из «Поединка», дверь отворялась.
Куприн молча страдал. Болезненно самолюбивый, он чувствовал себя униженным вдвойне, работа валилась из рук. А побывать в семье ему очень хотелось, и он опять пришёл со старыми страницами, надеясь, что Мария Карловна их забыла.
Он просунул листки в чёрную щель и сел на лестнице, проклиная себя за безволие, вновь ощутив себя маленьким кадетом, которого отправят в карцер. Голос Марии Карловны с мягкой непреклонностью прозвучал из-за двери:
– Ты ошибся, Саша, и принёс мне старье. Спокойной ночи! Новый кусок принесёшь завтра.
Дверь захлопнулась.
– Машенька, пусти, я очень устал и хочу спать. Пусти меня, Маша… – Голос Куприна дрожал.
Ответом было молчание.
Он сидел на ступеньке, обхватив голову руками, и беззвучно плакал.
– Какая ты жестокая… безжалостная…
Куприн поднялся и медленно пошёл вниз.
9
Занятый работой над «Поединком», которая становилась всё более и более мучительной, Куприн чувствовал себя ослепшим и оглохшим: всё, что творилось на улице и врывалось в форточку, не долетало до него. Он не раскрывал газет, со страниц которых вопреки цензурным рогаткам доносились отзвуки надвигавшейся революционной бури. И кровавые события 9 января 1905 года застали его совершенно врасплох, сперва подавили, а потом вызвали гнев и ярость.
Вбежав в квартиру жены, он едва не сбил с ног выходившего из прихожей человека в шапке, низко надвинутой на глаза, и всё же успел быстрым писательским взглядом схватить его очень бледное с серым оттенком лицо, со свисавшими на лоб, до самых бровей прямыми, тёмными, слипшимися от пота волосами и глубоко сидящими чёрными глазами. Не извинившись перед незнакомцем, Куприн крикнул с порога: – Маша! Ты не можешь себе представить, что творится на улицах! На Дворцовой площади расстреляли мирную демонстрацию рабочих! Подумай только, какая выдумка – идти с иконами к царю! А этот дурак ничего не понял и приказал стрелять в безоружных людей… Рассказывают о каком-то священнике Гапоне, который шёл во главе демонстрации[35]35
...о каком-то священнике Гапоне, который шёл во главе демонстрации...— Гапон Георгий Аполлонович (1870—1906), священник, агент царской охранки. В 1903—1905 гг.– руководитель гапоновщины, как была названа попытка русского царизма отвлечь рабочих от революционной борьбы путём создания рабочих организаций под контролем правительства. При поддержке охранного отделения Гапон организовал в 1903 г. «Собрание русских фабрично– заводских рабочих Санкт-Петербурга», которое распалось после 9 января 1905 г. Инициатор петиции петербургских рабочих Николаю II, шествия к Зимнему дворцу 9 января 1905 г. После этого до октября 1905 г. Гапон был в эмиграции. Пытался проникнуть в «большую организацию» эсеров, был разоблачён и повешен рабочими дружинниками.
[Закрыть]… А кто у тебя был?
– Не знаю, – пожала плечами Мария Карловна. – Миклашевский кого-то приводил.
В последние дни Мария Карловна частенько выполняла поручения легального марксиста, критика Миклашевского-Неведомского и его друзей: то ей передавали на хранение какой-то пакет, то предупреждали, что, если к ней на квартиру явится неизвестное лицо с запиской от них, его следует направить по такому-то адресу.
– Однако твой инкогнито знатный водохлеб, – улыбнулся Куприн, видя множество пустых стаканов на столе. – С коньяком я бы тоже выпил чаю…
Снова и снова возвращаясь к кровавой бойне на Дворцовой площади, Куприн сказал, что в Петербурге ему работать теперь вовсе невозможно. Он не усидит над рукописью и будет рваться на улицу, в толпу.
– Поезжай в Сергиев Посад, – предложила Мария Карловна. – Там сейчас тишина. Помнишь, как мы с тобой в прошлом году ездили по окрестностям Москвы и осматривали старинные монастыри, в которых когда-то подолгу гостили митрополиты?
– Ещё бы! – отозвался Куприн. – Я купил у монахов несколько маленьких икон – «Нечаянная радость», «Неопалимая купина», «Встреча Авраама с двумя ангелами»…
Во второй половине января он уже был в Сергиевом Посаде, бродил возле знаменитой башни, со времён Петра Великого прозванной «Утиная», стоял в толпе возле ракии преподобного Сергия Радонежского. Он любил этот уголок Москвы XVI столетия, эти красные и белые стены с зубцами и бойницами, ёрнический торг на широкой площади, расписные троичные сани, управляемые ямщиками в поддёвках и в круглых шляпах с павлиньими перьями: «Купец, пожалуйте!..» – и блинные ряды, и бесконечное множество толстых, зобастых и сладострастных святых голубей, и монахов с сонными глазами, большим засаленным животом и пальцами, как у новорождённого младенца – огурчиком, и пряничных коней и деревянных кукол – произведения балбешников, и многое другое, пёстрое и неповторимое, как старая и бесконечно родная Русь.
Творческий настрой возвращался, Куприн теперь работал легко и помногу, тревожась только одним: почему молчит Мария Карловна. Ему казалось, что никакие ветры не донесут до сытого и богомольного Сергиева Посада волнений и тревог, переживаемых обеими столицами. Между тем в близкой Москве полиция не дремала. Под особый надзор были поставлены близкие Горькому писатели. Стало известно, что на Грузинах, на квартире Леонида Андреева происходило заседание большевиков – членов ЦК РСДРП. 10 февраля, на другой день после заседания, Леонид Андреев был арестован и препровождён в Таганскую тюрьму.
Вспомнили и о Куприне.
В четыре утра в дверь его квартиры в Сергиевом Посаде постучали. Радуясь, что это долгожданная весточка от жены, Куприн босиком побежал по длинному холодному коридору, спрашивая на ходу:
– Да? Телеграмма?
– Да, – раздалось из-за двери. – Телеграмма.
Но вместо почтальона на пороге вырос внушительного вида жандармский унтер-офицер, за ним появились два городовых, дворники и местный полицмейстер. Спустя минут десять вошёл и местный жандармский ротмистр – холёное лицо, деланная беспристрастность, небрежность, – чахоточный околоточный и насмерть перепуганный хозяин дома, неуместно носящий имя и фамилию Дмитрий Донской.
– Ты его обыскал? – бросил ротмистр унтер-офицеру, хотя обыскивать человека, на котором была только ночная рубаха, вряд ли имело смысл.
– Так точно, ваше-сс… – на всякий случай ответил унтер.
– Можете одеться, – процедил Куприну жандармский ротмистр.
Однако Куприн ответил, что привык всегда ходить дома в одной ночной рубашке. Тогда жандармский чин уселся за письменный стол Куприна и начал бесцеремонно рыться в дорогих ему письмах, карточках, записных книжках. Сдерживая накипающее негодование, Куприн сел рядом с ним прямо на стол.
– Вы можете взять стул, – предложил ротмистр.
– Это моя привычка – сидеть дома там, где я хочу, – возразил тот. – И потом стул предлагает не гость хозяину, а хозяин гостю.
Словом, у них сразу же установились довольно тяжёлые отношения. Ротмистр внимательно и недоверчиво рассматривал листок за листком, пока не наткнулся в купринской записной книжке на следующие знаки:
/-/-/../
–/-/-/../
/-/-/-/-/
/../../-/-/
– Да-с, а это что такое? – торжествуя, спросил ротмистр, человек твёрдый и многосторонне образованный, как подметил Куприн.
– Это, господин полковник, – ответил он, – произошло вот как. Один начинающий, но, увы, окончательно бездарный поэт принёс мне стихи. И я доказывал ему на бумаге карандашом, что он начинает хореем, переходит в ямб и вдруг впадает в трёхсложное стихосложение.
– Я-ямб? – воскликнул жандармский ротмистр. Ямб-с? Это мы знаем, какой ямб! Богуцкий, приобщи!
Хозяин потребовал после обыска, чтобы Куприн освободил квартиру. Обыск выбил писателя из рабочей колеи. Он не предполагал, что вскоре столкнётся с карательной машиной самодержавия вплотную, когда окажется свидетелем расправы над революционными матросами крейсера «Очаков» на Севастопольском рейде. Возмущённый Куприн выехал в Петербург.
Не пожалев крепких слов в адрес «защитников порядка», он спросил у Марии Карловны о новостях в столице.
– Новостей не перечесть, – ответила она. – Да, ты знаешь, кто был тот человек, которого ты встретил после расстрела демонстрации? Гапон. Его прятали у нас от полиции.
10
Всё имеет свой конец, и в затянувшейся работе над «Поединком» он забрезжил Куприну, когда тот завершил и отправил в «Знание» пятнадцатую главу (смотр и провал Ромашова) и шестнадцатую (мысли Ромашова о самоубийстве и встреча на железнодорожных путях с забитым солдатиком Хлебниковым). Только тогда Пятницкий известил его, что Горький хочет с ним повидаться.
…Куприн долго бродил по весеннему Питеру, счастливый, взволнованный состоявшимся разговором. Мартовское сумасшедшее солнце из-за длинных туч опускалось прямо в трубу Балтийского завода. Куприн стоял, опершись на гранитный парапет, не чувствовал вовсе ледяного ветра, нёсшегося с моря, и снова и снова вспоминал подробности встречи.
Горький показался ему сперва спокойным, даже холодноватым. Он сразу же попросил прочесть вслух новые главы повести, начиная с пятнадцатой. Куприн, желая совладать с волнением и не умея сделать это, начал:
«– Первого мая полк выступил в лагерь, который из года в год находился в одном и том же месте, в двух вёрстах от города, по ту сторону железнодорожного полотна…»
Его беспокоило то, что Горький ходил взад и вперёд по большому кабинету издательства, иногда останавливаясь спиной к окну. Но затем он сам втянулся в знакомый до каждой мелочи сюжет, увлёкся переживаниями Ромашова, в которых было так много пережитого им, юным подпоручиком 46-го Днепровского пехотного полка, и вовсе позабыл о том, что кто-то его слушает.
Вот Ромашов после провала на полковом смотру, оглушённый позором, сидит у полотна железной дороги и вдруг замечает странную, колеблющуюся тень.
«– Хлебников! Ты? – окликнул его Ромашов.
– Ах! – вскрикнул солдат и вдруг, остановившись, весь затрепетал на одном месте от испуга.
Ромашов быстро поднялся. Он увидел перед собой мёртвое, истерзанное лицо с разбитыми, опухшими, окровавленными губами, с заплывшим от синяка глазом. При ночном неверном свете следы побоев имели зловещий, преувеличенный вид. И, глядя на Хлебникова, Ромашов подумал: «Вот этот самый человек вместе со мной принёс сегодня неудачу всему полку. Мы одинаково несчастны».
– Куда ты, голубчик? Что с тобой? – спросил ласково Ромашов и, сам не зная зачем, положил обе руки на плечи солдату…»
Куприн услышал странный горловой звук и поднял глаза от рукописи. На зеленоватых глазах у Горького были слёзы. Он махнул рукой: «Продолжайте читать!» – и отвернулся к окну. Когда Куприн закончил чтение, Горький сказал:
– Прекрасная вещь! Она вскрывает язвы всего нашего общественного строя и убеждает читателя в неизбежности революционного пути! И как ярко, художественно! Из всего, что я прочитал и услышал, только одна-единственная деталь вызвала моё несогласие…
– Какая, Алексей Максимович? – Куприн ещё не пришёл в себя от услышанного и спросил механически.
– У вас в двенадцатой главе Ромашов приходит к подполковнику Рафальскому по прозвищу Брем. Его спальня описана так: – Горький нашёл закладку в лежавшей на столе рукописи: – «Они вошли в маленькую голую комнату, где буквально ничего не было, кроме низкой походной кровати, выгнувшейся, точно дно лодки…» А в главе о Назанском сказано: «Вдоль стены у окна стояла узенькая, низкая, вся вогнувшаяся дугой кровать…» Но так как у Назанского кровать была железная, она могла вогнуться? А у Рафальского – походная, с натянутым полотном. Здесь следовало сказать: полотно провисало, полотно провисает, а не выгибается…
Куприн почувствовал, что весь покраснел и вспотел от конфуза. Как глупо, конечно, провисало!
– Каким будет конец повести? – поинтересовался Горький.
– По замыслу, – остывая, ответил Куприн, – Ромашов выздоравливает от тяжёлой раны, порывает с военщиной и начинает новую жизнь. Это мой двойник, и я хочу передоверить именно ему всё, что испытал сам, через что прошёл в годы скитаний. Так видится мне новая вещь – «Нищие»…
Горький, сильно налегая на «о», возразил:
– По-моему, Ромашов себя исчерпал. Вы сослались на то, что он ваш двойник. Но вы-то сами, кроме смены различных профессий, вплоть до мозольного оператора и собачьего парикмахера, открыли в себе талант писателя. – Он положил Куприну на плечо худую сильную руку и густым басом добавил: – По руслу автобиографического течения плыть легко. Попробуйте-ка против течения!..
– Против течения, – повторил Куприн горьковские слова, смутно глядя на серо-синюю массу льда, сковавшего Неву.
– Александр Иванович! – окликнул его знакомый голос. – Да что с вами, право? Вы как в летаргическом сне – никак до вас не добудишься.
Мамин-Сибиряк собственной персоной стоял перед Куприным.
– Слышал, слышал, что написали отличную вещь. Говорил мне Пятницкий, поздравляю!
– Спасибо, Дмитрий Наркисович, – наконец отозвался Куприн и, взяв его под руку, с внезапной для себя живостью спросил: – Что слышно о Лизе Гейнрих? Ничего не стряслось?
Мамин помрачнел.
– Скверная история, – проговорил он, снимая и протирая очки. – Представьте себе: сперва тяжелейший путь до Мукдена. В иркутском туннеле поезд попал в катастрофу – первые жертвы. Потом полевой госпиталь… Лизочка вела себя самоотверженно, была награждена несколькими медалями. Ну а дальше самое неприятное…
– Что? Ранена? Попала в плен? – в страхе сказал Куприн.
– Другая катастрофа, личная. Полюбила молодого врача, грузина. Они обручились. А вы знаете, как чиста и добра Лизочка! И вдруг жених на её глазах избивает беззащитного солдата и как – с увлечением, со смаком. – Мамин помолчал, словно взвешивая слова, и затем произнёс глуше, тише: – Она была так потрясена, что чуть не покончила с собой. Конечно, порвала с женихом и теперь снова живёт у нас… Кстати, она спрашивала, как вы, что пишете… Подарите ей «Поединок», когда он выйдет.
Бог мой! Эта тоненькая и чистая девушка, почти девочка стала очевидцем того, о чём Куприн писал в своей повести! Каково же было ей, если этого не смог вынести даже подпоручик Ромашов! Куприн тоже тихо, но твёрдо проговорил:
– Я бы очень хотел встретиться с ней.
11
В Ясной Поляне у Толстых гостил Репин – маленький, быстрый, рыжеватый, с седеющей эспаньолкой.
Вечером, когда в зале к чаю с фруктами собрались близкие – хозяйка, стройная, полная Софья Андреевна, сын Сергей Львович, Татьяна Андреевна Кузминская и секретарь Толстого Гусев, молчаливый молодой человек в пенсне и с зачёсанными назад длинными волосами, – Репин попросил Льва Николаевича что-либо почитать вслух. Тот размышлял недолго:
– Конечно, Куприна… Два небольших рассказа – «Ночная смена» и «Alléz!»…
Читал Толстой бесподобно. Просто, без намёка на театральность и даже словно без выражения. Ничего не подчёркивая в «Ночной смене», ничего не выделяя, он как бы давал тем самым писателю возможность самому поведать о недавнем крестьянине и рядовом Луке Меркулове, которого неодолимо тянет в деревню и которому по ночам снятся родной дом, поле, река и весь усеянный «гречкой» мерин. Оставленный дом представляется чуть ли не раем, потому что в солдатах ему хоть пропадай: «Кормят его впроголодь, наряжают не в очередь дневалить, взводный его ругает, – иной раз и кулаком ткнёт в зубы, – ученье тяжёлое, трудное…»
Кончив читать «Ночную смену», Толстой указал на некоторые места, которые ему особенно понравились, прибавив:
– Ни у какого Горького, ни у какого Андреева вы ничего подобного не встретите. Я был в военной службе, вы не были, – обратился он к Репину, – женщины совсем её не знают, но все чувствуют, что это правда…
– Ты его знаешь? – спросил Сергей Львович.
– Познакомили меня на пароходе при отъезде из Ялты. Мускулистый, приятный. Мне интересно его описание военной службы.
Репин живо отозвался:
– Ещё бы! Куприн – бывший офицер, ему и карты в руки.
– Да, он хорошо знает всё, о чём пишет, – согласился Толстой. – Мы тут несколько вечеров подряд читали вслух его «Поединок», очень хорошо, только где пускается в философию, неинтересно.
– Превосходный рассказ, – сказал Репин, – но одни отрицательные типы выведены.
– Полковой командир – прекрасный положительный тип, – возразил Толстой. – Какая смелость! И как это цензура пропустила, и как не протестуют военные? Пишет, что молодой офицер мечтает о том, чтобы, во-первых, метить вверх, если придётся стрелять в народ, во-вторых, пойти шпионом-шарманщиком в Германию, в-третьих, отличиться на войне. Он в слабого Ромашова вложил свои чувства.
– А корпусной командир – это Драгомиров, – заметил Сергей Львович.
Толстой согласился:
– Новый писатель пользуется старыми приёмами. Даёт живое представление о военной жизни.
Затем он начал читать рассказ о трогательной маленькой цирковой наезднице. Но когда дошёл до сцены самоубийства, его старческий, слегка альтовый голос задрожал. Толстой отложил книжку в мягком переплёте, вынул из кармана серой бумазейной блузы фуляровый платок и поднёс к глазам. Рассказ «Alléz!» так и не был дочитан.
Успокоившись, Толстой сказал:
– В искусстве главное – чувство меры. В живописи после девяти верных штрихов один фальшивый портит всё. Достоинство Куприна в том, что ничего лишнего. Куприн – настоящий художник, громадный талант. Поднимает вопросы жизни более глубокие, чем у его собратьев…
Глава четвёртая
ПЛЕННИК СЛАВЫ
1
– лександр Иванович, – предложил однажды Куприну милейший Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк, – пойдём позавтракаем в «Капернаум»…
– «Капернаум»? Что это? – с простодушием недавнего провинциала осведомился тот.
– Гм… Если говорить о происхождении слова, то оно евангельское. Согласно библии это место, куда для всех вход платный: даже бог, желая проникнуть в Капернаум, должен был заплатить за вход наравне с другими людьми… Если же по сути, – Мамин-Сибиряк погладил седеющую бороду, сверкнув глазами из-под очков в сторону Марии Карловны, – то «Капернаум» – ресторанчик в двух шагах отсюда, в конце Владимирской площади, на углу Кузнечного переулка.
Мария Карловна встревожилась:
– А нужно ли это? При Сашиной общительности ваш «Капернаум», пожалуй, некстати!
– Помилуйте, Муся! – засмеялся Мамин, по давней близости называвший её как покойная матушка. – Опасно посидеть за кружкой пива? Да там перебывал весь литературный Питер… Само название придумал когда-то Слепцов, туда заходили Успенский, Плещеев, Михайловский… И сегодня мы обязательно встретим там кого-нибудь из литераторов…
– Да, Машенька, – поднялся со стула Куприн. – Я ведь не ручной сокол, на которого можно надеть колпачок и утихомирить. Ты знаешь, как я тебя люблю. Но порой твоя опека становится излишней…
Шагая пыльной петербургской улицей, Куприн осведомился:
– Дмитрий Наркисович, как поживает наша юная путешественница? Лиза? Оправилась от пережитого?
– Постепенно приходит в себя, – потеплевшим голосом сказал Мамин-Сибиряк. – И собирается навестить вас с Марией Карловной.
– Хорошая девушка, – убеждённо проговорил Куприн. – Чистая и добрая. Достанется же кому-нибудь такое счастье…
Несмотря на свою вывеску «ресторан», «Капернаум» оказался обычным трактиром, куда входили прямо с улицы, в пальто и калошах, так как прихожей не было. Мамин и Куприн прошли мимо стойки с водкой и закусками, где чёрным хлебом и солью можно было пользоваться бесплатно, а кусок варёной колбасы «собачья радость», целая минога или солёный гриб стоили три копейки, и завернули в дальнюю комнату, низкую и пропахшую пивной сыростью.
Тут, куда допускалась только «чистая» публика, было пустынно. Одинокий старик в углу неторопливо доедал обед за пятьдесят копеек.
– Сейчас я вас познакомлю… – шепнул Куприну Мамин. – Это известный критик Скабичевский…
– Тот самый, который обещал Чехову, что он умрёт под забором… – прищурился Куприн и довольно холодно обменялся со Скабичевским дежурными фразами.
Постепенно комната стала наполняться народом. Куприн, отхлёбывая свежее венское пиво и слушая вполуха Мамина, пытливо оглядывал каждого нового посетителя, пытаясь определить его профессию, склад ума и характер. Он давно знал за собой, ещё с нищей киевской поры, эту страсть или даже сладострастие – смаковать острые художественные наблюдения. Алкоголь постепенно делал своё обычное разрушительное дело. Верно, но всякая церковная исповедь наедине со священником была способна так развязать языки, как пьяный угар.
Куприн остался и после ухода Мамина, изучая жизнь маленького затрапезного – и столичного – кабачка. Горячечное алкогольное возбуждение понуждало незнакомых людей открываться друг другу, делиться всем – возвышенными мечтами и низменными помыслами. Прилично одетый, застенчивый молодой человек спешил рассказать о себе, о своей неразделённой любви к светской красавице, об отце-алкоголике, печальном детстве и о своей бедности, которой стыдился и всегда тщательно скрывал. За соседним столиком мелкий почтовый чиновник, налившись коньяком, объяснял соседу, что он великий полководец, который зальёт Европу кровью. Его собеседник, пожилой настройщик, говорил в ответ, что пишет оперу, которая прославит его как гениального композитора…
К Куприну подошёл с кружкой толстяк в теплом стёганом пальто.
– Разрешите? Вы Куприн? Мне вас показывали. Всероссийский талант…
– Позвольте, а вы кто такой? – У Куприна, слегка хмельного после полдюжины пива, напрягся крепкий затылок.
Толстяк пренебрежительно махнул рукой:
– Репортёришка. Сотрудник «Петербургского листка»… Ненавижу себя, но пишу рублёвые рецензетты о великосветских балах и об утопленниках. О последних узнаю в участке, а сведения о балах и скандалах поставляют лакеи… И вот вам мой совет. – Он наклонился ближе к Куприну и горячечно зашептал: – Пока не поздно, уезжайте отсюда!
Куприн с интересом поглядел в отёкшее, нездоровое лицо собеседника, жестом приглашая его присесть.
– Это ещё почему?
– Вы свежий человек и здесь погибнете!
В Куприне, особенно когда он был во хмелю, нередко проявлялась едкая душевная склонность – охота поиздеваться над людьми. «Вот возьму сейчас этого болвана, – сладко подумал он, – эту самолюбивую бездарность, да и «разверчу» её!..»
– Вы, очевидно, в душе писатель, художественная натура. Только скрываете это, не признаетесь… – вкрадчиво сказал он и, резко меняя голос, крикнул: – Человек! Четвёрочку шустовского!..
– Как вы угадали? – изумилось стёганое пальто. Толстое, в прожилках лицо задрожало. – Я пожиратель впечатлений, я коллекционирую странных людей… Но в Петербурге нет жизни…
– Не согласен, – скороговоркой перебил его Куприн, разливая коньяк. – Оглянитесь, сколько вокруг живописного материала! Сколько сока, сколько подробностей! Опишите всё это, да так, чтобы пахло густо – запах пива, пота, грязи, сполохи человеческих страстей в этом маленьком Содоме, – получится серия рассказов… Новый Гарун-аль-Рашид непременно бы начал свои петербургские сказки отсюда!
– Возможно, вы и правы. – Человечек улыбнулся грустно, выпил рюмку и на мгновение привычно окаменел лицом с выпученными глазами. – Но… но тогда тем хуже для вас. Вы лакомая добыча для дохлых искателей наживы, которые толкутся тут. Для всех этих второсортных литераторов, питающихся живой артериальной кровью. Поверьте, всё это вампиры с перепончатыми крылами и жёстким хоботком, каких не знал и Эдгар По! Каждого свежего талантливого человека они облепляют и высасывают… Эх, и я явился некогда в Северную Пальмиру, чтобы завоевать её, а стал её жалким данником, склавом[36]36
Склав — от нем. sklave – раб.
[Закрыть], полуживой рабочей лошадью. Вас высосет Петербург до сухой шкурки…
– Э, да вы поэт, – повернулся к нему всей своей коренастой сильной фигурой Куприн. – Только зарубите себе на носу: ещё неизвестно, кто кого высосет – Петербург меня или я Петербург! Я Куприн и прошу всякого – это помнить! На ежа садиться без штанов не советую…
Да, Петербург, огромный, страшный и загадочный, который, как сердце целой страны, с неумолимой силой гнал российскую кровь и снова засасывал её, перестал пугать Куприна. Сперва его брала оторопь при виде огромных домов на незнакомых улицах, их фасадов, колонн, пустынных окон. Кто живёт за ними? Чьи тени скользят за занавесками? Какие звучат слова? Как мало, как ничтожно мало знал Куприн обо всём этом! А Петроградская сторона, Нарвская застава, Гавань, рабочие окраины? А меблированные комнаты на старом Невском и Васильевском острове, где тысячи трагедий совершаются незримо для стороннего наблюдателя, где во дворах-колодцах, в грязных подъездах и тесных, сырых гробах-комнатах течёт своя, никем ещё не описанная жизнь?..
Но теперь, после «Поединка», Куприн почувствовал собственную силу и окончательно поверил в себя. «Вот он, Петербург, перед моими глазами, он покорно протекает через меня, богатый и нищий, беззаботный и загнанный в угол судьбой… В таких кабаках, верно, и погибает девять десятых всего талантливого, нового и свежего…»
Он выпил, не закусывая, коньяк, повёл воловьим затылком, точно ему мешал воротничок, и сказал:
– Вы мне нравитесь… Рассказывайте о себе.
– Я знаток столичного дна! Я сам русский Нат Пинкертон! – доверительно загудел собеседник. – Я проникаю во все миры – от великосветской спальни и до разбойных притонов Гавани… Я знаю все столичные ямы и готов познакомить вас с самыми занятными типами, с живой петербургской кунсткамерой…
– Какое совпадение, – пряча глубоко усмешку, отозвался Куприн. – Ведь и я сам коллекционер редких и странных проявлений человеческого духа…
В самом деле, не он ли просиживал целыми ночами без сна с пошлыми, ограниченными людьми, весь умственный багаж которых составлял, точно у бушменов, десяток-другой зоологических понятий и шаблонных фраз? Не он ли поил в ресторанах отъявленных дураков и негодяев, выжидая, пока в опьянении они не распустят пышным махровым цветом своего уродства? Он иногда льстил людям наобум, с ясными глазами, в чудовищных дозах, твёрдо веря в то, что лесть – ключ ко всем замкам. Он щедро раздавал взаймы деньги, зная заранее, что никогда их не получит назад. В оправдании скользкости этого спорта он мог бы сказать, что внутренний психологический интерес значительно превосходил в нём те выгоды, которые он потом приобретал в качестве бытописателя.
Ему доставляло странное, очень смутное для него самого наслаждение проникнуть в тайные, недопускаемые комнаты человеческой души, увидеть скрытые, иногда мелочные, иногда позорные, чаще смешные, чем трогательные, пружины внешних действий – так сказать, подержать в руках живое горячее человеческое сердце и ощутить его биение. Часто при этой пытливой работе ему казалось, что он утрачивает совершенно своё «я», до такой степени он начинал думать и чувствовать душою другого человека, даже говорить его языком и характерными словечками, наконец, он даже ловил себя на том, что употребляет чужие жесты и чужие интонации…
В низкой зале, в табачном дыму, смешанном с алкогольными испарениями, уже маячила знакомая долговязая фигура. Встревоженная долгим отсутствием мужа, Мария Карловна послала на его розыски верного Маныча.
– Назначаю вам свидание за этим столом и в это же время. В следующий вторник, – сказал, тяжело поднимаясь, Куприн. – И за каждого интересного персонажа, которого вы приведёте с собой, плачу полновесную трёшницу, господин Пинкертон.
С той поры он зачастил в «Капернаум».