355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Селянкин » Школа победителей Они стояли насмерть » Текст книги (страница 6)
Школа победителей Они стояли насмерть
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 18:21

Текст книги "Школа победителей Они стояли насмерть"


Автор книги: Олег Селянкин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 28 страниц)

На фронте резче обозначились, стали заметнее особенности характера каждого человека. Все, что было скрыто в нем, порой даже неизвестно ему самому, неожиданно всплыло, распустилось, расцвело. У каждого появилась своя собственная, правда, пока еще маленькая, военная слава. Один прославился как надежный связной, другой оказался снайпером, а третий – прекрасным разведчиком.

Однако некоторая часть моряков успокоилась, зазналась и решила, что им теперь и сам черт не страшен. Началось со смешков, презрительных замечаний по адресу противника. Дальше – больше. Прошло еще несколько дней – и осели брустверы, кое-где ходы сообщений засыпало землей, появились тряпочки в стволах автоматов. Когда Норкину впервые доложили, что матрос Звонарев уснул на посту, он не придал этому никакого значения. Но вскоре подобная история произошла и с Метелкиным. Это уже встревожило, Норкин вызвал провинившихся и долго беседовал с ними. Матросы не возражали, признавали свою вину, говорили, что исправятся, но лейтенант чувствовал в их словах какую-то фальшь. Матросы обещали, хотя и сами не Еерили, что сдержат свое слово.

– Что делать с ними, Андрей Андреевич? Как наказать? На фронте ни одно взыскание не подходит. Ведь не посылать же их в Ленинград на гауптвахту? – в сердцах сказал Норкин, когда матросы ушли.

– Ты, Миша, наверное, неправильно вопрос поставил. Тебя интересует не взыскание, а что думаю делать я, комиссар роты… Что ж, твое замечание принимаю. Мое упущение. Сегодня же соберу коммунистов, думаю, что найдем решение, – ответил Лебедев и вышел из блиндажа.

И запестрели на стенках окопов листки взводных газет. Матросы, читая их, хмурились, шушукались, собирались кучками. А однажды, когда Норкин ночью обходил окопы, он увидел около бруствера несколько человек. Среди них были Звонарев и Метелкин. Матросы не спали, хотя и не видно было, что они занимаются делом. Просто стояли и любовались на луну. Занятие более чем странное для фронтовика, который старается не упустить ни одной минуты отдыха.

– Почему не спите? – спросил лейтенант, подходя к ним.

– Не хочется, – ответил за всех Метелкин и вздохнул.

Теперь Норкин еще больше уверился, что это не случайно произошло, что есть какая-то причина, заставившая матросов потерять сон. Но что? Неужели заметки в стенгазетах лишили их сна? Нет, конечно. Что же тогда?

На следующую ночь бодрствующих было уже меньше, а потом остался только один.

– А ты, Любченко, когда бессонницей страдать начал? – усмехнулся Норкин. – Неужели спать не хочешь?

– Хочу, да хлопцы не велели, – простодушно ответил тот и замолчал, спохватившись, что сболтнул лишнее.

– Как так? Что значит: «Хлопцы не велели»? – наседал на него Нсркин.

– Та ни… Не хбчу спать…

– Краснофлотец Любченко! Кто и почему не велел вам спать?

Любченко вытянулся во весь рост, опустил руки и ответил, глядя себе под ноги:

– А я сам… Не хбчу, и всё…

И как ни бился Норкин, Любченко стоял на своем: не хочу, и всё. Он, казалось, даже и не вдумывался в слова лейтенанта, а в каждую паузу вставлял неизменное:

– Не хочу…

Видимо, на него нашла полоса упрямства, которым он прославился на весь дивизион подводных лодок, и Норкин решил испробовать последнее средство.

– Разбудите Никишина и немедленно ко мне на ка-пе, – сказал он.

– Есть, разбудить Никишина…

Ушел Норкии, а Любченко посмотрел в сторону противника, вздохнул и прошептал:

– Опять попався! Як дернула меня нечиста сила сказать такое?

В стенке окопа вырыты глубокие ниши – норы. Из них торчат матросские ботинки с потертыми подковками на каблуках и раздается сладкое похрапывание. Около одной из таких нор и останавливается Любченко. Чтобы хоть немного отдалить момент неприятной беседы с Никишиным, он затягивает потуже ремень, счищает с бушлата невидимые крупинки земли.

Наконец сделано всё, тянуть больше нечего. Любченко посмотрел в сторону фашистских окопов (может, они наступать начнут?), но там все по-прежнему было тихо, и, махнув рукой (была не была!), он ухватился за ботинок, торчащий из норы, и потянул его к себе, приговаривая:

– Старшина – А старшина!.. Идите, Саша, до лейтенанта…

Храп прекратился, послышалась возня и в окап вылез Богуш. Поеживаясь, он засунул руки в карманы, глубже втянул голову в воротник бушлата, зевнул и заворчал:

– Ну, чего орешь? Какой я тебе Саша? Не видишь, что ли, кого будишь?

– Так разве разберешь? Ведь не видно…

– Вот так номер! А по ботинкам? У Съшки сорок второй размер, а у меня только сорок первый. Пора бы знать, – и, продолжая поучать, Богуш нагнулся и крикнул в темную дыру – Саша! Вылазь! Тут твое дитё у парадного стучится!

– Чего ему? – донесся сонный голос Никишина.

– А кто его разберет? Мне с ним возиться некогда, – ответил Богуш и пошел по окопу.

– Ты куда? – окликнул его Никишин, вылезший из нсры.

– По делам. Я просил его разбудить меня на рассвете, но уж если вышла такая опечатка, то не пропадать же времени!

– Счастливо… Что случилось, Коля? – Лейтенант требует до себе…

– Так чего же ты тянешь? – воскликнул Никишин и окончательно проснулся. – Меня одного?

– Не… Обоих…

– Обоих?.. Зачем, не знаешь?

– Я ему сказал, что хлопцы мне спать не велели…

– На-жа-ло-вал-ся? – брови взметнулись крыльями, нос заострился, глаза спрятались в глубь впадин.

– Та что я, дурной! – обиделся Любченко. – Сболтнул лишнее, а против общества я не пойду, – и он торопливо передал весь свой разговор с лейтенантом.

– Вот это удружил!.. Пошли, что ли…

Норкин ждал их с нетерпением и» едва заслышал шепот за лологом, прикрывавшим вход в блиндаж, торопливо крикнул:

– Да, да! Входите!

Во сне зашевелились Ольхов и Лебедев. Связной приподнялся, посмотрел на лейтенанта, но тот махнул рукой, и он успокоился, снова лег, почти упал головой на противогазную сумку.

Матросы вошли. Никишин щурился на огонек коптилки и чуть заметным движением плеча старался стряхнуть комочек глины, приставшей к ворсу бушлата. Любченко дунул и комочек исчез.

– Что у вас происходит, Никишин? Почему не спят некоторые матросы? – стараясь казаться спокойным, спросил Норкин.

– Тут, значит, дело такого сорта… Ребята постановили, что без дисциплины на фронте нельзя. Раз некоторые не понимают и спят на посту – мы сами наказываем их.

– Ну?.. Дальше.

– Дальше? Накладываем взыскание, и всё. Если он уснул на посту, мы не велим ему спать ночь, две…

Так вот почему не спали Метелкин, Звонарев и другие! Да, интересно придумано… И, пожалуй, правильно. Ведь фактически это наряд вне очереди, но на неответственном посту. Не отдавать же за сон под трибунал!

Все это промелькнуло в голове Норкина и он спросил:

– А если он не послушается вас?

– Как не послушается? – Никишин даже улыбнулся. – И вас, и нас не послушается? Да что он, о семи головах?

– А если случится такое? – не сдавался Норкии.

Тонкие ноздри дрогнули и Никишин усмехнулся. В его усмешке было что-то новое, зловещее, и Норкин невольно подумал: «У этого не уснешь!»

– Если найдется такой – мы с ним поговорим, – пояснил Никишин. Голос у него нежный, приторно ласковый. – Он сразу поймет, что нельзя идти против всех.

Матросы ушли, а лейтенант долго еще сидел и думал, правильно ли он поступил, не вмешавшись в самоуправство матросов. Много было разных доводов и «за» и «против», но сделать твердого выбора он не смог и, решив посоветоваться с Лебедевым, полез на нары, вклинился между комиссаром и связным.

С рассветом началась артиллерийская подготовка. Снаряды и мины почти снесли бруствер. Только мелкие земляные холмики остались там, где еще недавно был плотный желтоватый вал земли. Сгорбились матросы, прижались к земле, словно выслушивали ее, а она гудела, стонала.

Огненный вал перекатился через окопы и они скрылись в клубах черного вонючего дыма.

– Звонил Кулаков! По зеленой ракете идем в атаку! – крикнул Лебедев, и Норкин отошел от смотровой щели.

– Ольхов! Автомат! За мной! – и, сдйинув фуражку козырьком назад, лейтенант выскочил из землянки.

Никто не отдавал приказания оставить у себя бескозырки и фуражки, но все моряки берегли их и надевали лишь перед атакой. Бросит матрос на землю каску, достанет из кармана смятую бескозырку, расправит ладонью ленточки – и готов к бою! А каска пусть полежит и подождет своего хозяина. Защищала она его от осколков, служила честно, а сейчас может и отдохнуть. Конечно, бескозырка не спасет даже от камня, но она ближе сердцу, роднее.

Если вернется матрос, то спрячет бескозырку и поднимет каску, высыплет из нее землю, а если не придет из боя —: так и лежит она на дне окопа. Медленно капают в нее дождевые капли, тонкими струйками сбегает земля… Пройдет мимо матрос, покосится на каску и вспомнит, что еще вчера здесь был товарищ. Один вздохнет, другой – нахмурится и отвернется, но оба они после этого дерутся еще яростнее, упорнее, дерутся и за себя, и за того, чья каска одиноко лежит в окопе.

Первое время командиры носили фуражки как полагается – козырьком вперед, и навстречу врагу позолотой колосьев сияла эмблема, но после нескольких атак поняли, что этим только помогают врагу, сами выдают себя, – и Кулаков первым повернул фуражку козырьком назад.

– Я бегу перед батальоном, – сказал он, – так пусть только матросы и знают, где их командир.

Так стали делать все, так поступил сейчас и Норкин.

Лейтенант быстро пробежал по окопу и прыгнул в гнездо к пулеметчикам. Лица у них землистые, серые. В глазах – ожидание, нетерпение. Надоело им сидеть без дела, прислушиваться к полету мин, ждать их разрыва. Уж скорей бы атака!

Но фашисты не торопились. Над батальоном повисли самолеты. Один из них вдруг перевернулся через крыло, показал свою зеленую спину и, разрывая воздух воем сирен, понесся к земле. Норкин не видел, как отделились бомбы, не заметил, вышел ли самолет из пике: земля вздыбилась перед его глазами, полезла к солнцу и закрыла его. А когда он очнулся, то самолетов уже не было, мины рвались опять на дороге за окопами. И первое, что почувствовал Норкин – солоноватый привкус крови. Она двумя тонкими струйками стекала из разбитого носа. Немного кружилась голова, а уши словно заткнули ватой. У входа в пулеметное гнездо лежал матрос. Он согнулся калачиком, сжался, словно пригрело его солнышко, вот и уснул матрос. Но вместо головы у него было кровавое месиво. Норкин почувствовал, что не может больше находиться здесь, что еще немного – и его стошнит от этого запаха, и, стараясь не смотреть на труп, вылез из пулеметного гнезда.

Короткая передышка, и самолеты появились вновь. Теперь они проносились над окопами на бреющем полете. Непрерывно строчили их пулеметы, тарахтели пушки, но это было уже не так страшно: по ним тоже стреляли из пулеметов, снайперских винтовок, автоматов, да и всегда можно прижаться к той стенке, со стороны которой заходит самолет, и укрыться. Но вдруг земля задрожала мелко-мелко. Стало тревожно.

– Танки! Танки! – пронесся над окопами чей-то испуганный голос.

Защелкали затворы автоматов. Это матросы приготовились встречать автоматчиков. А с танками… Танками займутся истребители…

Козьянский выглянул из ячейки. От лесочка шли три танка. Три бронированных коробки на полной скорости неслись на моряков. У Козьянского похолодели пальцы: не было у моряков защиты от танков. Правда, не было ее и от самолетов, но те все-таки кружились в воздухе, а яти своими блестящими гусеницами рвали землю, в которой сидели матросы, подминали ее под себя. Они шли напрямик! Вот на пути одного из них выросла кучка трупов немецких солдат. Он не свернул, не стал обходить ее, и только бесформенные темные пятна остались на поле

«Пушки! Пушки где?!» – подумал Козьянский и прижался горячей щекой к сырой стенке окопа.

А моторы ревут рядом, отрывисто, громко бьют пушки танков, заливаются, захлебываются их пулеметы… Никогда не думал Козьянский, что так страшны танки, что может быть таким стремительным движение этих казалось бы неуклюжих, угловатых машин. А умирать так не хотелось, что злоба сдавила горло. И он дрожащими пальцами рванул противогазную сумку, расстегнул ее и высыпал на землю гранаты. Но приготовить связку не успел: танк, качнувшись на бруствере, словно подпрыгнув на трамплине, обрушился на ячейку.

«Конец», – мелькнула мысль, и тотчас пахнуло жаром, шум оглушил, прижал к земле.

Еще секунда – и снова блеснуло солнце: танк, свалив в окоп бруствер, пронесся дальше.

«Не задел!» – обрадовался Козьянский и страх пропал, пальцы стали гибкими, послушными. Теперь гранаты плотно ложились одна к другой, шнур больше не рвался и связка получилась на славу. Козьянский высунулся из окопа и крикнул:

– Сюда айда! Сюда!

Но танки уже уходили обратно. Они разведали огневые точки коряков, проутюжили их окопы и теперь возвращались к себе, чтобы вести за собой пехоту. Однако ко вторичному появлению танков моряки подготовились, и едва головной дошел до первой линии ячеек истребителей, как из ямы высунулся матрос, взмахнул рукой, и, кувыркаясь в воздухе, полетела серебристая бутылка. Ее удара не было слышно, но на лобовой броне танка заплясало пламя. Танк остановился. Из люка орудийной башин показался танкист, уперся руками в кромку люка, хотел выскочить, и обмяк, словно переломился пополам. Пламя лизало его вытянутые руки и черный дым клубился вокруг головы.

Около других танков тоже лопались бутылки, рвались связки гранат, снаряды гаубиц. Танкисты не выдержали. Машины развернулись назад и понеслись к лесу, обгоняя свою пехоту. Переломный момент наступил, и зеленая ракета проплыла над окопами.

– Рота-а-а! – крикнул Норкин, выскакивая на бруствер окопа.

Козьянский боязливо посмотрел по сторонам. И везде, куда бы он ни взглянул, вставали матросы и бежали вперед, разинув рты. Все кричали, и над полем металось лишь одно протяжное, негодующее:

– А-а-а-а… А-а-а-а…

Огонь немцев стал плотнее, пули свистели над головой, рвали, царапали землю под ногами атакующих, но те на них обращали внимания не больше, чем обращает внимания работник на пот, струящийся по его щекам.

Козьянский втянул голову в плечи и снова спрятался в своей ячейке.

Никишин, оказавшись на открытом месте, взглянул по сторонам и побежал за Лебедевым, но скоро отстал от него, свернул в сторону и теперь перед ним были только чужие мундиры, через чужие трупы перепрыгивал он, на чужое оружие ступали его ноги. Он не оглядывался, а бежал вперед, забыв про всякие «змейки» и видя перед собой только вражеские окопы.

И вот они, эти глубокие, извилистые трещины. В них копошатся люди… Они стреляют в него, в Никишина… Еще прыжок – и там!..

Присев на дне окопа, Никишин стрельнул глазами по сторонам и побежал. Ему нужен был враг, живой враг, тот самый, который только что стрелял в него. В погоне за ним Никишин готов был бежать хоть километр, но фашист сам налетел на него, выскочив из хода сообщения. Фашист бежал так стремительно, что налетел грудью на Никишина и опомнился лишь тогда, когда оказался отброшенным сильным ударом к стенке окопа. Теперь враги пристально смотрели друг на друга. В глазах фашиста – лютая ненависть, рот полуоткрыт, язык облизывает сухие, потрескавшиеся губы.

Вот немец медленно нагибается, готовясь к прыжку. Ноздри Никишина вздрагивают и от этого горбатый нос кажется еще более загнутым к подбородку, а серые глаза смотрят без злобы, но сурово, решительно. Никишин не собирался отступать, и, поняв это, немец взвизгнул, присел и бросился на него, стараясь вцепиться скрюченными пальцами в горло. Но Никишин ждал нападения, приготовился к нему, и теперь, немного отступив, ударил фашиста кулаком в челюсть. Тот сразу обмяк и сел на землю. Никишин только сейчас вспомнил про автомат, навел его на фашиста и крикнул:

– Хенхе хох! Тебе говорю, сдавайся!

Немец посмотрел на него осоловелыми глазами и невнятно пробормотал, поднимая руки:

– Русь, сдавайсь…

Никишин в тот момент не разобрался в словах немца, да и не пытался этого сделать: он видел, что противник сдается, а что бормочет при этом – не так и важно.

– За Родину! – слышит Никишин голос Лебедева,

– Вперёд! давай! – кричит уже Норкин.

– А-а-а, – несется над окопами, переваливает через них и слабеет, удаляясь к лесочку.

– Ну что я с тобой делать буду, колбаса немецкая, – чуть не плакал от обиды Никишин. – Навязался ты на мою голову! Вот и сиди, карауль тебя!

А немец по-прежнему сидел на земле и гладил рукой подбородок. И вдруг Никишина осенило: «Сдам его раненым. Те так и так в тыл потащатся!»

– Ну, ты… Вставай… Вставай! – сказал Никишин и взмахнул автоматом.

Немец посмотрел на него теперь уже ясными, как у ребенка, глазами и поднял руки.

– Тьфу, черт!.. Иди! Ком! Ком! – закричал Никишин.

Немец, побледнев и косясь на автомат Никишина, поднялся и с видом обреченного поплелся по окопу, втягивая голову в плечи.

Далеко идти не пришлось: метрах в десяти от них лежал Метелкин, стискивая в руках трофейный пулемет.

– Что случилось, Метелкин? – спросил Никишин.

Тот скрипнул зубами и показал глазами на ногу, ступня которой неестественно свободно развернулась на девяносто градусов.

– Слушай, Митя! Присмотри за комрадом? Будь другом, а?

– Ладно… Пусть сядет.

– Эй, ты!.. Садись. Садись!

Пленный не понимал или не хотел понимать и его пришлось усадить насильно. Метелкин взял автомат и повернулся к пленному лицом.

– Увижу санитаров – пришлю! – крикнул Никишин и побежал.

Долго лежал Метелкин, рассматривая своего невольного соседа, и вдруг раздался быстро приближающийся свист мины.

«Наша», – подумал Метелкин, и все исчезло. Стало удивительно хорошо, стих грохот боя, и плотное покрывало ночи закрыло ему глаза.

Сколько времени продолжалось это забытье, Метелкин не знал. Очнулся он от сильной боли. Кто-то поднимал его. Метелкин открыл глаза и тут же зажмурился. Может быть, это сон? Он снова открыл глаза… Нет, это не сон… Немецкий солдат наклонился над ним, взваливая его себе на плечи. Не тот, которого оставил ему Никишин, а другой, незнакомый. Метелкин хотел закричать, но только застонал и снова потерял сознание…

Атака батальона была такой стремительной и яростной, что немцы бежали до реки, вплавь перебрались на ее левый берег и остановились лишь в окопах, оставшихся там после недавних боев.

Моряки пробовали прорваться за ними на тот берег, но фашисты засыпали речку минами, пулями, и пришлось залечь.

– Вот здесь мы и встанем, – сказал Кулаков, залезая в яму, вырытую для него между корней обгоревшего дерева. – Что ни говори, а им трудненько будет выжить нас отсюда.

– Не ровное поле. Речка, – согласился с ним Ясенев. – Пока они не опомнились, надо бы укрепить участок.

– Правильно, дорогой мой! Правильно! Ты сходи, распорядись, а я отдышусь и тоже двинусь.

Ясенев ушел, вернее – убежал, прячась за деревья, а Кулаков огляделся по сторонам и, болезненно морщась, стянул сапог с левой ноги. Носок и портянка потемнели от крови. Кулаков засучил штанину выше колена и осмотрел икру. На ней было маленькое круглое красное пятнышко. Из него сочилась кровь.

– Ишь ведь, попали, – скорее удивленно, чем сердито пробормотал Николай Николаевич, достал бинт и перевязал ногу. – Плохо твое дело, Кулаков… Придется еще раз так бежать – отстанешь от батальона…

А речка спокойно течёт мимо расщепленных снарядами деревьев, облизывает разлохмаченные взрывом сваи моста. Желтые кувшинки и белые лилии неподвижно стоят на своих длинных стеблях. Речка как речка. Много таких речек во всех уголках русской земли. Даже названия у нее нет! Может, и было оно когда-то, да забыли его. Безымянная речка. Спокойно текла она, и самыми выдающимися событиями в жизни ее были появления оравы босоногих мальчишек. С криком и визгом бросались они в ее спокойную воду, и тогда поднимался со дна ил, расходились, набегали на берега ленивые волны, плыли к морю сорванные кувшинки.

Не знала речка, не знали и моряки, лежавшие в ямах и воронках на ее берегу, что войдет она в историю батальона, запомнится матросам на всю жизнь. Фашисты позаботились об этом.

Не успел батальон окопаться, как начался обстрел. Всё, что пришлось пережить раньше, теперь казалось детской забавой. Деревья трещали и валились, словно буря гуляла над лесом.

Вот один снаряд взорвался между корней дерева. Оно приподнялось, наклонилось вершиной и медленно рухнуло. Вершина с обломленными ветвями закрыла воронку от бомбы, и высунулась из нее матросская рука, пошевелились пальцы и закостенели, сжавшись в кулак. Может быть, звал матрос на помощь товарищей, а может быть, раздавленный деревом, прощался с ними. Вот и торчит теперь из воронки этот страшный побелевший кулак, грозя фашистам, напоминая матросам о мести, святой, справедливой мести.

Прошло около часа с тех пор, как начался обстрел, а леса уже нет. Вместо него – завал из расщепленных бревен. И вот тут фашисты пошли в атаку. Многие из них добежали до речки и даже бросились в нее, но мало кто выбрался обратно на левый берег: из воронок, из-под деревьев раздались беспощадные пулеметные очереди, им помогли автоматы, и опустела речка, перестали качаться листья кувшинок и лилий. Только много-много воздушных пузырей поднималось с илистого дна.

– Кажется, отбили охотку, – сказал Норкин и вытер рукавом бушлата вспотевший лоб.

– Авось, отдохнем до утра, – ответил Лебедев. Струйки пота текли по его пыльному лицу и всё оно было в грязных полосках подтеков.

Но не успели моряки выкурить и по одной папироске, как на том берегу появились толпы людей. Норкин жадно затянулся, бросил в речку недокуренную папиросу и пододвинул к себе автоматные диски и гранаты. Он приготовился к бою и теперь со спокойной совестью взялся за бинокль.

– Что это? – вдруг вскрикнул Ольхов и вскочил иа ноги.

То там, то здесь вставали матросы во весь рост и вглядывались в надвигающуюся людскую волну. Не широколобые каски были на головах тех людей, не винтовки и автоматы держали они в руках. В белых и пестрых головных платках, в картузах и без них, склонив седые головы, шли женщины и старики. Их руки сжимали костыли, тросточки… Семенили босыми ножками малыши… Молча шли люди. Тяжела была их поступь. Захлебывался в плаче грудной ребенок…

А сзади – плотная цепочка автоматчиков. Среди них виднелись зловещие пятна черных мундиров.

– Зачем? Зачем, Андрей?! – крикнул Норкин. Глаза его расширились, округлились, а руки то судорожно хватали автомат, то снова прижимали его к земле.

– Фашисты сзади… Хотят ворваться за их спинами…

– Ворваться? К нам?.. Хорошо… Ольхов! Передай приказ: не стрелять! Подпустить фашистов и в рукопашную! Ножами!

– Есть! – ответил Ольхов и сорвался с места. Он бежал, запинаясь за валяющиеся на земле ветви, проваливаясь в воронки, падая и снова вскакивая.

А люди на берегу… Они осторожно входят в воду…

– Русс! Нам не надо твой папа-мама! Бери его! – несется с того берега.

Треск очередей… Кричат люди…

Моряки бросились в реку, но десятки минометов ударили враз, запенилась вода, над землей повис дым. Несколько человек все же добрались до левого берега, но я они пали там, обнимая политую кровью землю…

Покачиваются на волнах, плывут вниз по течению бескозырки…

Шевелятся тела на том берегу…

Хохочет какой-то фашист…

Зажмурив глаза, лежит Норкин, уткнувшись лицом между корней дерева и зажав руками уши. Грустно смотрит на него Лебедев, но молчит.

Наконец Норкин открыл глаза, приподнялся, оттянул затвор автомата и поставил переключатель на автоматическую стрельбу.

– Ольхов!

– Его нет, Миша, – ответил Лебедев. – Где он?

– Ты сам послал его с приказом.

– Ах, да… Совсем забыл… – Бывает…

– Да-а-а… Ольхов! Черт тебя побери!

– Здесь, товарищ лейтенант! – и запыхавшийся Ольхов упал рядом с Норкиным.

– Где шляешься? Я зову, зоау, а… – Пленных проверял.

– Табачком угощал камрадов?!

– Они больше не курят, товарищ лейтенант.

В ответе связного Норкия уловил то же новое, что й в усмешке Никишина, и посмотрел в его 'глаза. Ольхов спокойно выдержал его взгляд, и лейтенант, криво усмехнувшись, громко сказал:

– Теперь держись, фрицы! Повоюем!

Уже под вечер, когда бой стих, недалеко от фронта обнаружили раненого немецкого солдата, "который тащил на себе моряка. Сначала думали, что это охотник за «язы «ком» возвращается с добычей, но смущало одно: немец шел не на запад, а на восток. Порой он сам шатался, падал, некоторое время лежал неподвижно рядом с матросом, потом снова вставал и тащил его дальше. Увидев ополченцев, немец осторожно положил магроса на землю, снял каску и замахал ею.

– Их бин арбайтер, – вот и всё, что смогли узнать от него тут, и лишь позднее, в госпитале, он рассказал, что он не верит в победу Германии, ненавидит фашистов и давно хотел убежать из армии. Сегодня такой случай представился. Пробираясь по окопу, он увидел убитого немецкого солдата и раненого матроса. Матрос истекал кровью и немец потащил его. А потом и самого ранило.

– Их бин арбайтер, – закончил пленный.

Второй день не переставая моросит дождь. Мелкими белыми бусинками ложится он на бушлаты, стекает струйками с касок. Иа дне окопов скопилась жидкая грязь. Она чавкает под ногами, кажется – вот-вот подберется к нишам, затопит их. Холодно. Вымокла одежда, а блиндажей своевременно не вырыли, и матросы поочередно, небольшими группами, ходят обсушиться и обогреться на ка-пе. Там всегда много людей, немного душновато, но зато тепло. Однако на ка-пе долго не задерживались. Посидит матрос, отогреет покрасневшие руки, выкурит самокрутку и молча уходит, уступая место другим.

Не забыли моряки берегов безымянной речки, хотя и далеко ушли от них; давно поняли, что от фашистов пощады ждать нечего, да и не просили ее. Есть хоть один патрон, поднимается еще рука для удара – и дерется матрос! А за спиной – Ленинград, вся родная земля.

Ненавидели фашисты его защитников в полосатых тельняшках, старались уничтожить ненавистную им «черную смерть». Бывало и так: кружится, кружится над дорогой самолет, как ястреб, и вдруг сваливается в отвесное пике, падает почти до вершин деревьев. Что он заметил? Батарею, воинскую часть, колонну машин? Нет, это только матрос. Он стоит на дороге и грозит самолету автоматом. Страшная сила отрывает летчика от сидения, ремни врезаются в тело, а он, сжав зубы, ловит в прицел быстро увеличивающуюся фигуру в бушлате. Перекрест нитей точно на груди матроса! Еще мгновение… И рвет землю трасса, кровью наливаются глаза летчика, а матрос, как ни в чем не бывало, снова стоит на дороге, но только в другом месте, да еще и папиросу крутит!

Снова пикирует самолет, и опять в самый последний момент матрос бросается в сторону, прячется за дерево или падает в воронку, чтобы выждать время и встать, стряхнуть с брюк желтые иглы елей и, заломив бескозырку, продолжать свой путь.

Сегодня в блиндаже особенно людно. Дым повис под толстыми сосновыми бревнами наката плотной синеватой пеленой. Она колышется, порой клубится от потоков свежего ветра, врывающегося в смотровую щель. Норкин отчетливо слышит тиканье своих часов. Не до разговоров матросам: они ждут, досасывают самокрутки и снова ждут, когда, наконец, приЕедут «языка».

Неделю назад, после длительного, упорного боя, моряки бросились в атаку, потеснили немцев, но из оврага неожиданно выскочили фашистские танки и пришлось поспешно отступить, спрятаться в окопах, прикрыться огнем артиллерии. Здесь, уже придя в себя, лейтенант Углов не досчитался одного матроса. Углов задал несколько вопросов и всё стало ясно: кто-то видел, как около немецких окопов Дроздов схватился за ноги и упал. В горячке боя про него забыли и он остался там.

Сгорбившись, опустив голову, стоял Углов перед Кулаковым.

– Как вы могли оставить товарища? Как это можно? – скорее спрашивал, чем ругал Кулаков.

Но вежливое «вы» и спокойный голос страшнее отборной ругани: это приговор Углову, командиру и моряку. Только с незнакомыми людьми так разговаривал Кулаков, только на них так смотрели его усталые глаза.

Углов мог сказать, что он не так виноват, как кажется, что матросов много, а он один и ему самому было жарко в бою – он сам порой дрался как прострой автоматчик. Многое мог бы он сказать в свое оправдание, да разве в этом дело? Разве оправданиями вернешь Дроздова?

«Я оставил на поле боя раненого товарища и нет мне оправдания ни как командиру, ни как человеку!» – вынес Углов себе приговор. _

– Как же это? – спрашивал Кулаков и обводил моряков широко открытыми глазами.

– Разрешите? – сказал Углов, исподлобья взглянув на капитан-лейтенанта. – Разрешите пойти туда? Буду искать Дроздова.

Зашевелились моряки, легким порывом ветерка пронесся одобрительный шепот и снова стало тихо. Смелое, даже дерзкое решение Углова казалось матросам правильным, единственным в создавшемся положении. Батальон жил внутренней спайкой, верой друг в друга, верой в весь советский народ. Каждый, идя в бой, был спокоен: товарищи не оставят в беде, помогут в трудную минуту, и вдруг…

«Пусть лучше погибнет Углов, чем вера в товарищество», – решил Кулаков и резко бросил:

– Иди!

Последнее слово сказано, и, прихрамывая, Кулаков, заковылял дальше, даже не взглянув на Углова. А тот, козырнув спине командира батальона, поддернул автомат и пошел к лесу. Никто не пожелал ему счастливого пути, никто не окликнул. Только на опушке леса догнал его командир отделения Крамарев и молча зашагал, точно попадая в следы, оставленные на мокрой траве стоптанными сапогами лейтенанта.

Глядя на их спины, вздохнул Кулаков и спросил, поворачиваясь к Ясеневу:

– Пожалуй, зря я их отпустил, а?

– Поторопились мы чуть-чуть…

– Вот и не зря! Жалко мне их, но пусть идут! Пусть все знают, что такое матросская честь!

Честь Родины, матросскую славу – вот что берег капитан-лейтенант больше своей жизни.

– Нет другой такой страны, как наша, и нет моряков лучше русских! – обычно говорил Кулаков, прочитав в газете или услышав по радио про подвиг моряков.

И настолько остро он чувствовал это, что порой бывал неправ. Например, он никому не сказал о своем ранении в ногу, считая, что сознаться в этом – значит расписаться в собственном бессилии. А однажды, когда Норкин попросил его представить к награде матроса Метелкина, который сжег бутылками два танка, Кулаков, с сияющими от радости глазами выслушал его, а потом спросил, пожав плечами:

– А за что его награждать? Ему было приказано держать фронт? Было! Если бы танки прошли – он бы не выполнил приказа. Я бы его отдал под трибунал!.. Объяви благодарность, и всё.

Тут вмешался в разговор и Ясенев. Они с Норкиным долго убеждали Кулакова в том, что он ошибается, но тот упорно твердил одно:

– Вы можете говорить что угодно, а наградной лист не подпишу!.. Вот если бы Метелкин проявил инициативу!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю