Текст книги "Школа победителей Они стояли насмерть"
Автор книги: Олег Селянкин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 28 страниц)
Получив приказ о назначении в новую часть, Ковалевская долго ходила по путям станции, закинув за спину вещевой мешок. Не одна воздушная тревога застала ее там, и каждый раз, просидев в убежище положенное время, Ковалевская вновь шла искать эшелон. Поезда уходили один за другим, а она все не могла уехать. Иногда ее не брали, ссылаясь на то, что нет мест (она сама убеждалась, что это правда), а чаще всего эшелон уходил неожиданно, прежде чем она успевала добежать до него.
«Хоть на буфере, но уеду! – решила Ковалевская. – С первым эшелоном уеду».
Но как узнать, какой из них первый? Ни комендант, ни железнодорожники об этом не говорили. Оставалось одно: дежурить на путях и внимательно следить за подходившими к составам паровозами.
И однажды, когда Ковалевская, сняв пилотку, устало опустилась на рельсы и была готова заплакать от обиды, из-под вагона вылез мужчина в серой шинели. Ковалевская скользнула по нему взглядом (разве мало людей в серых шинелях ходило в то время по путям станций?) и отвернулась. Но мужчина остановился, оглянулся через плечо, посмотрел и, крикнув:
– Ольга! Ты? – бросился к ней.
Не успела Ковалевская подняться, рассмотреть мужчину, а он уже сел рядом, жмет ее руку и почти кричит в самое ухо:
– Оля! Какими судьбами? Вот это встретились! Скажи в институте – не поверят! Куда отправляешься? Или приехала?.. А я в санитарном поезде. Хирург. Ты понимаешь, Лелька, мне приходится самостоятельно такие операции делать, что…
Ковалевская слушала и легче ей становилось. Словно спала тяжесть, давившая на плечи. Каждое слово напоминало столько хорошего. Ведь пять лет вместе в институте учились.
– Витя! – перебила Ковалевская своего собеседника и осторожно высвободила свою руку из его пальцев.
Виктор замолчал, приподнял почти бесцветные брови. В его глазах легко прочесть вопрос: «Почему ты не дала рассказать про операции?»
– А ты помнишь, Витя, как тебя в институте звали? Бесцветные брови дрогнули, разошлись, на лице появи-
лась хорошая улыбка и оно стало простодушным, мальчишеским.
– «Горячка!» – крикнул Виктор. – Честное слово, «Горячка»!.. Но теперь я не такой. Серьезный. Не веришь? Спорим?!
– Да ну тебя! Нашел время спорить…
– Как ты сюда попала? Слушая ее рассказ, он несколько раз порывался перебить, вставить свое слово, и, лишь Ковалевская замолчала, сказал:
– Чепуха! Пойдем к нам!.. Правда, начальник посторонних не берет… Да где наша не пропадала!
Уговаривать главного врача санитарного поезда не пришлось. Он торопливо прочел документы Ковалевской и сказал:
– Не возражаю. Устраивайтесь в пятом вагоне. Там в купе разместилась наша санитарка, вы с ней и располагайтесь.
Так попала Ковалевская в санитарный поезд.
С наступлением сумерек начали подходить к поезду машины, санитарные и грузовые, закрытые и открытые, с красными крестами на бортах и без них, но все одинаково заляпанные фронтовой грязью. Работники поезда немедленно приступили к работе. И хотя Ковалевскую об этом никто не просил, она помогала размещать раненых по вагонам, бегала, выполняя и передавая чьи-то приказания.
Наконец все было готово, проверено, и, без обычных гудков, крадучись, поезд отошел от платформы. Дробно застучали колеса на стыках рельс.
Ольга вошла в свое купе. Там, около столика хозяйничала девушка. Услышав стук закрываемой двери, она оглянулась. Ковалевской понравилось и открытое лицо девушки с немного вздернутым носиком, и то, что одета она была просто, опрятно.
– Вы, наверное, врач, которая будет здесь жить?
– Да.
– Вот хорошо-то! Я уже вас заждалась. Чай пить будете? Смертельно хочу есть.
Только теперь и Ковалевская вспомнила, что за весь день ничего не ела.
Скоро они сидели за столом и мирно беседовали. Вернее, говорила только санитарка, и Ольга уже узнала, что зовут ее Машей Кабановой, что жила она в деревне Ло-махи, окончила десять классов, а теперь ее деревню заняли фашисты.
– Ох, и счастливая вы! – вдруг сказала Маша.
– Почему? Чем счастливая? – удивилась Ольга.
– Окончили институт, врач! А я только санитарка…
– У тебя это еще впереди…
– Знаю! – перебила Маша. – После войны я обязательно стану врачом. Не верите? Честное слово, стану! Я упрямая!
Поговорив еще немного, Маша забралась на вторую полку и быстро уснула. Легла и Ольга, но сон не приходил, что-то волновало ее, было тоскливо, скучно. И вдруг она поняла, почему у нее плохое настроение. Она скучала без роты и, как ни странно, частенько вспоминала Норкина. Угрюмого, молчаливого, колючего, но… хорошего.
Ковалевская вздохнула и отвернулась лицом к вздрагивающей стенке вагона. Зачем думать о прошлом? Его не вернешь… Оно там, а она здесь…
Ольга так и не уснула в эту ночь, и как только рассвело, она встала, отдернула шторку и прижалась лбом к холодному стеклу.
Дробно стучат на стыках рельс колеса вагона. Мелькают за окном деревья, будки путевых обходчиков, станции, переезды, села. Покачиваются на стрелках вагоны, лязгают буфера, клочьями висит на кустах сероватый дым, а поезд все несется вперед, изредка останавливаясь около полуразрушенных, полинявших, словно состарившихся за месяцы войны, станционных зданий.
И везде, куда ни упадет взгляд, грязная лапа войны. Почти одни женщины на уборке в поле. Они изредка вглядываются в небо, прислушиваются к гулу пролетающих самолетов, готовые при первой опасности спрятаться в щели, темнеющие у дороги. Немного дальше к железнодорожному полотну подошел лес. Он появился как-то неожиданно, клином врезался в поля, оттеснил их, и теперь кругом только один лес. Серый осенний лес с темными пятнами елей. У корней деревьев, там, где еще сохранилась высокая, пожелтевшая трава, – обгорелые остовы вагонов. Тут же и паровоз. Он, словно от усталости, прилег набок, прижал трубой куст шиповника.
На станциях и разъездах между путей и на перронах – воронки от бомб. Большие и маленькие, они иногда касаются друг друга краями и от этого вся земля кажется шершавой, неласковой.
И везде – и на больших станциях, и на полустанках – длинные вереницы красных, белых, зеленых вагонов и открытых платформ. Если высовываются из теплушек красноармейцы, если притаились под брезентом танки и пушки – идет эшелон к фронту. В глубокий тыл отправляются поезда со станками, турбинами. Женские и детские головы видны в окнах вагонов, идущих на восток. Однако особым уважением пользуются составы с большими красными крестами на стенках вагонов. Им уступают дорогу их пропускают вне очереди.
Больше же всего поразило Ковалевскую выражение лиц раненых. Не изумление, не страх за свою жизнь или за исход сражения, а какая-то спокойная, гордая уверенности что выполнил солдат часть своего долга перед Родиной, что встанет он еще с больничной койки, возьмет вновь оружие в руки и повоюет, – была заметна в каждой черточке лица, слышалась в каждом слове.
И вот это «Повоюем!» покорило Ковалевскую, объясняло ей многое. Теперь Ольга точно знала, что она скучала без роты, что все время она думала о Норкине. Почему? Кто знает… Он не был ни красивее других, ни умнее многих знакомых… Может быть, умело ухаживал?.. Ухаживал!.. Слова ласкового не слыхала… Вот в этом, пожалуй, и таилось начало.
Ковалевская не была затворницей. Многим она нравилась, многие ухаживали за ней серьезно, но роман обычно кончался на первой странице: стоило молодому человеку шагнуть за грань дружбы, попытаться обнять, задержать ее руку дольше обычного – Ольга настораживалась, замыкалась, пряталась за стеной вежливости, холодной, официальной вежливости.
– У тебя, Лелька, кровь холодная! – смеялись некоторые подружки, узнав о провале очередного вздыхателя.
Ольга и сама уже подумывала, что никогда ей не будет дорог, интересен ни один из мужчин, кроме отца, и вдруг… Норкин заставил думать о себе… Почему? Когда это началось? С чего? Просто она однажды заметила, что он разговаривает с ней иначе, нежели с другими, захотела узнать причину, стала к нему присматриваться, прислушиваться к разговорам матросов – и началось. Да так началось» что (стыдно даже вспомнить!) побежала встречать его роту, спрашивала, жив ли он.
Ковалевская провела ладонью по лбу, привычным движением поправила прическу и отошла от окна.
Зачем думать об этом? Все кончилось… Она здесь, а он там… Ох, скорей бы в часть и за работу!..
А в вагоне своя жизнь. Кто-то зовет сестру, другой читает, третий что-то оживленно доказывает своему соседу. У каждого свои занятия, свои заботы. Каждый нуждается в помощи, ждет ее. Но у всех свои особенности, к каждому нужен особый подход. На второй полке у окна лежит лейтенант-артиллерист. У него перебиты обе ноги. К нему нельзя подходить с грустной улыбкой, нельзя его утешать. Одна сестра было сказала ему несколько Жалостливых слов, так он вскинул на нее сузившиеся глаза, усмехнулся и сказал, отворачиваясь к окну:
– Рано списываете! Я со своими расчетами еще погуляю по Германии!
Такой, действительно, еще погуляет. Не исхожены его солдатские пути-дороги.
На нижней полке под ним лежит мужчина лет сорока. Он глазами все время ищет человека, с которым можно было бы поговорить, поделиться своим горем. Сейчас он смотрит на Ковалевскую и она идет к нему, хотя заранее знает, что его первые слова будут:
– Вот ведь беда, доктор, а? Оторвал, проклятый, правую руку, а я плотник… Или левой научусь робить?
Но больше всего раненые говорят о положении на фронтах. Сводка Информбюро выучена наизусть, дополнена, расширена. Говорят обо всем, но чаще всего о победе.
– Ты понимаешь, сунулись фашисты к Кронштадту! Никак, линкоров пятнадцать шло, а наши морячки дали им!.. Только пух полетел! – рассказывает молодой солдат с первым пушком над верхней губой. – Мне, брат, об этом такой человек рассказывал! Ого! – и для большей убедительности он даже глаза прищурил и языком прищелкнул.
С ним не спорят. Верят ему. Конечно, может и не пятнадцать линкоров шло, а меньше, но ведь попало им? А в том, что «им попало» – солдаты не сомневаются: дыма без огня не бывает.
Изредка появляются фашистские самолеты. Они пролетают высоко. Некоторые раненые волнуются, но другие их успокаивают:
– Нас не тронут. На всех вагонах метровые кресты намалеваны.
Ковалевская согласна: такие кресты нельзя не заметить.
Но под вечер, когда казалось, что эшелон уже проскочил опасную зону, появились два самолета. Они сделали круг, снизились и сбросили бомбы. Столб земли встал рядом с насыпью, зазвенели разбитые стекла, и поезд остановился, заскрипев тормозами. В наступившей тишине слышны были нарастающий рев моторов, тревожные гудки паровоза, визг и взрывы бомб.
Раненые зашевелились, зашумели. Вздрогнул вагон от близкого взрыва и бросились к выходу «ходячие». Все это было до того неожиданно, неоправданно жестоко, что Ковалевская растерялась и молча стояла в проходе. Ее тол «кали, кто-то наступил на ногу, а она все стояла и смотрела на людей п нижнем белье, которые прыгали из вагонов, скатывались с насыпи, прятались в ямах, за деревьями или просто бежали подальше, забираясь в чащу леса.
В вагоне остались только те, которые сами не могли спуститься с полок. Лейтенант лежал молча, он с тоской смотрел в окно. Что он там видел? О чем думал? Трудно сказать. Но наверняка был взбешен от того, что лежал пластом в то время, когда стреляли фашисты, что не было здесь его пушек, что не мог он скомандовать: «По фашистским стервятникам… огонь!» Обидно, до слез было обидно лейтенанту лежать вот так и ждать, ждать, прейдет ли следующая пуля мимо него или навсегда пришьет к вагонной полке.
А самолеты летают вдоль состава. Непрерывно строчат их пулеметы. Все больше и больше остается неподвижных белых пятен на насыпи и между деревьев. Лежит и плотник. Даже мертвый он поддерживает левой рукой свой обрубок. Большое красное пятно медленно расползается по его груди.
Очереди хлещут по вагонам. Небольшая щепка упала Ковалевской на плечо. Хрустят под ногами разбитые стекла фонарей. Каплет с верхней полки кровь. Раненый, лежавший внизу, посмотрел на кровь, рывком сел и упал на пол. Глухо стукнула его нога, покрытая гипсом. Но он не чувствует боли. У него одна цель, одно желание: скорее, как можно скорее из вагона, подальше от назойливого, неумолимого: «Кап… кап…»
Ковалевская подбежала к нему, схватила за плечи.
– Куда вы? Куда? – закричала она. – Ведь там тоже стреляют!
Раненый посмотрел на нее неподвижными, бессмысленными глазами, выругался, мотнул головой и снова пополз, подтягиваясь на руках. Напрасно Ковалевская уговаривала, просила его: он слышал только, как капала кровь.
Вот и тамбур. Еще, два-три метра – и все…
И вдруг рядом тонкий женский голос:
– А ну! Марш обратно!
В глазах раненого мелькнул какой-то луч и руки сразу обмякли, подломились. Маленькая девушка, с густыми яркими веснушками на худощавом лице, стоявшая в дверях вагона, оказалась сильнее и Ковалевской и раненого. Она
заставила верить, подчиняться себе.
– Бери его за ноги! – командует девушка и, покраснев от натуги, поднимает раненого за плечи.
Он не сопротивляется, не бьется.
– Тоже мне вояки! – говорит девушка так, чтобы ее слышали все. – Двух паршивых фрицев испугались!
– А что там, сестричка? – спрашивает лейтенант.
– Ничего. Сейчас поедем, – отвечает девушка и вытирает нос рукавом халата.
Ее слова и особенно это домашнее, непринужденное движение водворяют порядок. А она уже работает: поправляет постели, подметает пол, вытирает кровь. Она делает то, что обязана делать каждая санитарка. Для нее самолетов больше не существует.
Ковалевская поправила прическу и сказала, вернее спросила у девушки, словно та была старшей:
– Так я пойду… Туда…
Едва ноги ступили на изрытую бомбами насыпь, как к Ковалевской вернулись спокойствие, уверенность. И треск пулеметных очередей, и запах гари, и чей-то стон были знакомы ей, привычны. Это был фронт, и она, взяв сумку у пробегавшего мимо санитара, решительно присела около раненого и перевязала его. Она нашла себе занятие, почувствовала себя на своем месте и забыла про самолеты. Между двумя перевязками даже посмотрела на состав. Фашисты, оказывается, зажгли его. Горели вагоны в голове и хвосте поезда. Около них и собрались врачи, санитары. В руках у всех были шесты, колья. Люди временами поворачивались к огню спиной, закрывали лица рукавами шинелей и грязных, изорванных халгтов.
– Приготовились! – крикнул псяеившийся откуда-то Виктор.
Поднялись шесты и колья, уперлись в горящий вагон. Огонь высовывал между досок длинные красные языки, словно дразнил, пугал, но люди стояли и ждали. Из-под вагона вылез человек в замасленной, словно кожаной, тужурке, махнул рукой, закашлялся и сел на насыпь.-
– Начали! Пошел! Пошел! – закричал Виктор. Люди сгорбились, налегли грудью на шесты, и вагон
Тронулся. Сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее. Злобно гудело пламя, дым тянулся за уходящими самолетами.
Люди уже выпрямились. Быстро катился вагон. Свисток паровоза, звякнули буфера, и дрогнул состав, пополз вслед за уходящим вагоном. Только потом узнала Ковалевская причину этого маневра. Оказывается, бомба упала на полотно перед паровозом. Оставалось одно: скорее, вручную убрать последний вагон, а потом спятить и весь состав.
Все это было сделано быстро, без лишней суеты. А скоро над лесом появилось белое облачко, оно быстро росло, клубилось, и подошел паровоз с двумя платформами. Общими усилиями исправили путь, столкнули под откос горящие вагоны, а раненых, вынесенных из них, разместили на освободившихся полках.
В тамбуре начальник эшелона, комиссар и худенькая санитарка с веснушками на лице.
– Вы, товарищ Кабанова, обязательно завесьте разбитые окна одеялами или заткните подушками. Слышите? Обязательно! – говорит начальник эшелона. – Сами! Лично!
– Сделаю, товарищ начальник, сделаю, – отвечает Кабанова. – Все сделаю, да и товарищ врач мне поможет, – кивает она головой на поднявшуюся по ступенькам Ковалевскую.
Куда исчезла решительность санитарки? Не похоже, что это она хозяйничала в вагоне. Ничего нет в ней героического. Обыкновенная работящая девушка, да еще и робеющая перед начальством. Ковалевской стало жаль ее, захотелось рассказать начальнику и комиссару все, что она знала об этой робкой на вид девушке, но та усиленно заморгала глазами, и Ольга ответила спокойно:
– Конечно, помогу… Вот только немного приведу себя в порядок…
– Ну-ну, – неопределенно пробормотал начальник и спрыгнул с площадки.
– Ушли, – облегченно вздохнула санитарка, когда стих шум шагов. – Страсть Не люблю начальства! Все ходит, смотрит, указывает, а ты слушай… А я хитрая! Чтобы они скорей ушли—со всем соглашаюсь, поддакиваю! – И она засмеялась, довольная своей хитростью.
Ночью Ольга с нетерпением ждала Виктора, и едва он вошел, как она начала свой рассказ. Он выслушал, закурил и ответил:
– Охотно верю… Маша Кабанова – она такая…
– Виктор! Какой ты эгоист! Ведь это настоящий героизм!
– Героизм? – переспросил Виктор. – Ошибаешься, Оля. Работа, и все. Работа даже без примеси героизма… Если верить тебе, то и врач, который вынес из горящего вагона восемь раненых, тоже герой?
– Конечно? —
– Чепуха! Я раненых вынес. Ну и что из этого?.. Ты бы не сделала то же самое на моем месте?.. И вообще, Оленька, хватит об этом. Ты лучше ответь мне на такой Вопрос: почему нас в институте не учили вагоны расцеплять? Сколько мы времени, сегодня потеряли, пока не прибежал помощник машиниста!
Ольга несколько минут молча смотрела на Виктора. Она впервые заметила морщинки усталости около его глаз и пятна ожогов на руках. Она не могла сердиться на Виктора. Он говорил искренне. Он и на самом деле не видел ничего героического ни в поступке Маши Кабановой, ни в своем, ни в делах товарищей по работе. Виктор не допускал мысли о том, что можно было поступить иначе.
И невольно Ковалевской вспомнился фронт. Там люди тоже порой не замечали героизма в своем деле, тоже искренне удивлялись, когда их хвалили, представляли к награде.
Колеблется в фонаре огонек свечки. Гуще стали тени в углах вагона. За окном тоже стемнело. Ночь, черная осенняя ночь легла на землю.
Глава седьмая
КУДА ТЕПЕРЬ?
1
В годы войны многие отмечали на карте малейшее движение фронта. Так и тянулись через всю карту две нити: красная и черная. На оперативных картах фронт наносился красным и синим карандашом, но значительно точнее. Там и тут – фронт непрерывная линия. Изогнутая ли, изломанная ли, но линия. Действительно, окопы лентами упали на грудь земли. Они легли на окраины городов, околицы деревень, разрезали поля, леса – глубокой бороздой отделили от врага. Но любой глубокий ров можно преодолеть. И не сами окопы, а люди, находившиеся в них, решали судьбу сражений, от них зависело движение фронта и на оперативной и на простой географической карте.
В роте Норкина осталось тридцать два человека. Окопы длиной в два километра, а в них – тридцать два человека. Резерв – сам и Ольхов. Как хочешь, так и используй его.
Единственная радость – Ясенев вернулся. Худой, пожелтевший, с палочкой, но вернулся. Он не пришел в штаб, а первым делом заковылял в матросские окопы и не ошибся: здесь его ждали, здесь нуждались в нем, здесь он получил полное представление не только о противнике, а– и о настроении матросов.
– Смотри, Норкни, с тебя теперь большой спрос, – сказал он, прощаясь. – Ты – один из ветеранов батальона.
– Постараюсь… Только жмет он здорово… Фашисты торопились, хотели войти в Ленинград еще до глубокой осени и атаковали непрерывно. Едва успевали отбросить их на одном участке, как уже ползла грозная весть: «Враг прорвался рядом».
Вновь приходилось отступать. Отступать, чувствуя за спиной рев танков противника, отступать иногда параллельно с дорогой, по которой двигался драг. Все это испытала рота Норкина. И если она насчитывала тридцать два человека, то весь батальон – сто семь.
– Мал золотник, да дорог! – сказал как-то один из генералов, давая задание батальону, и матросы старались оправдать эти слова, дрались и за себя, и за погибших, и за тех, кто еще только подходил к фронту.
Вчера врага остановили и даже решили отбросить назад. В кармане у Норкина боевой приказ: «Усиленной роте выйти лесом на западную окраину деревни «М» и по красной ракете атаковать ее». Приказ как приказ. Все понятно; моряки сеют панику, ее используют и атакуют врага с фронта. За последние дни уже дважды водил Норкин своих матросов для нанесения внезапного удара во фланг или в тыл противника, но никогда так не волновался; а сегодня словно кто-то вырвал из груди что-то самое дорогое, важное – так пусто стало там. И матросы, как обычно, молча идут лесом, и деревья, как всегда, чуть слышно шелестят листвой. Даже прелыми листьями и грибами пахнет так же!.. То и не то… Может быть, письмо от матери? Оно пришло вчера. Обыкновенное письмо, каких тысячи ежедневно приходят на фронт. Михаил уже выучил его наизусть, но захотелось еще раз взглянуть на знакомый, родной почерк и он достал письмо из кармана.
«Милый Миша!
Когда началась война, я окучивала картошку. Прибежала ко мне Валентина Николаевна (помнишь ее?) и говорит: «Война с Германией!». У меня и окучник из рук выпал. Немного всплакнула, но потом успокоилась. Ничего, что не сбылись наши планы. Самое основное для меня – твое здоровье. Ты береги себя!
Я живу хорошо. Все у меня есть, и ты не беспокойся. Ну, будь здоров, мой мальчик! Береги себя. Помни, что ты у меня один. Хоть сама я в бога не верую, но помни, что старики говорят: «Смелого, честного и бог бережет!» Крепко целую. Мама.
23 июня».
Эх, мама, мама…
И вдруг автоматная очередь. Норкин выронил письмо и, спрятавшись за дерево, осмотрелся. Матросы тоже прижались к деревьям, но тонкие стзолы не могли укрыть от прага и то там, то здесь был отчетливо виден матросский бушлат. А прямо перед матросами, метрах в пятнадцати – немцы. Они, видимо, пробирались во фланг ополченцам и неожиданно наскочили на моряков. Раздумывать было некогда, и Норкин крикнул, выскочив из-за дерева:
– Ура! Бей!!
Со всех сторон раздались автоматные очереди, и невозможно было понять, кто и по кому стреляет. Запахло пороховыми газами. В ход пошли гранаты. Ударяясь о стволы деревьев, они часто рвались далеко от цели, взрывы их звучали особенно сильно, сеяли панику, и матросы, умело используя ее, маскировали шумом свою малочисленность. Их бескозырки мелькали везде, везде гремело гневное: «Полундра!» – и фашисты дрогнули, попятились, побежали, отстреливаясь на ходу. Норкин, послав одного из раненых с донесением, преследовал врага.
Быстро меняется обстановка в лесу. Не успел Норкин сделать и десятка шагов, как из-за дерева выскочил кряжистый фашист и, оскалившись, швырнул в него автомат.
Но, как ни быстро все это произошло, Норкин успел присесть, и автомат, прогудев, ударился в дерево над самой его головой. Палец уже замер на спусковом крючке, нажал на него. Автомат бьется в руках, летит из него свинец, темнеет мундир фашиста, а сам он все ниже клонится к земле, падает на нее, сгребает руками листья и грибную слякоть.
Оглянулся Михаил – а метрах в пяти от него остановился рыжий веснушчатый немец; он широко расставил ноги и прицелился из автомата. Напрасно Норкин нажимал на спусковой крючок. Патронов в диске не было. А почему бы не сделать так, как тот фашист? И, взмахнув автоматом, как палкой во время игры в городки, он бросил его в немца. Но тот уже успел выстрелить. – Тук-тук! – ударило Михаила в грудь.
Он сделал еще шаг, другой, но бок горел, наполнялась грудь расплавленным металлом, подогнулась левая нога, и упал лейтенант, уткнулся головой в корни полусгнившего, серого от времени пня.
Не видел Норкин ни того, как Козьянский подскочил к немцу и ударил автоматом по голове, ни бегущих со всех сторон матросов, но зато что-то тяжелое упало на него. Михаил хотел подняться, сбросить с себя тяжесть – и не мог. Словно придавили его к земле, словно она ожила и держала его, прижимала к себе его простреленную грудь. Не хватало воздуха. Михаил ловил его широко открытым ртом и не мог схватить. Только глаза и'мысли по-прежнему подчинялись ему. Он видел источенное червями основание пня и сказочно большого муравья, который лениво полз по бледно-зеленому стебельку травы.
Никогда еще все не казалось таким прекрасным: и муравей, и стебелек, и запах прели… И вдруг страшно захотелось пить.
Прошло несколько секунд, бесконечных как вечность, и стрельба отодвинулась в сторону. Тяжесть свалилась с Норкина. Ему стало легче, на по-прежнему хотелось пить и не хватало воздуха. Чьи-то руки вцепились в плечи и перевернули на спину. Зто Ольхов. Его голубые глаза с зелеными крапинками около зрачков совсем рядом. Значит, это он лежал на своем лейтенанте.
Норкин провел языком по шершавым губам, хотел попросить воды, но лицо Ольхова снова расплылось, покрылось дымкой, и уже издалека донесся его голос:
– Живой! Берем!
И Норкина взяли. Взяли за руки, за ноги и поволокли. Конечно, не так учили матросов транспортировать раненых, но иначе было нельзя: свистели пули, они искали цель, дорога была каждая минута, и матросы тащили командира как могли. Его голова иногда задевала за корни деревьев, волосы цеплялись за ветки, но Михаил молчал. Он был доволен. Очень доволен. Что значит боль, если знаешь, что тебя выносят из боя, Что матросы сами рискуют жизнью ради твоего спасения?
Норкина положили на землю и осторожно приподняли за плечи. Ольхов сел в ногах, смахнул рукавом пот со лба и разорвал бумагу индивидуального пакета.
– Очень больно? – спросил Никишин, заглядывая в глаза.
– Ни-че-го… Ды-шать… труд-но… Пить…
– Сейчас добудем, – успокоил Ольхов. – Только перевяжем сначала.
– Ишь, под самое сердце, – ворчал Никишин. – Где стрелять, сволочи, не могут, а тут попали… Хорошо, что сквозное… Вон на спине дырка…
Теперь понесли на руках. Норкин горбился, задыхался, откидывался назад или наклонялся вперед. Матросы все время сбивались с ноги, запинались. Казалось, вот-вот они упадут, но, мокрые от пота, запачканные кровью, они шли и несли своего командира.
Наконец навстречу попалось несколько ополченцев.
– Стой, Ольхов, – сказал Никишин и, опустив Норкина на землю, побежал к ополченцам.
О чем они там говорили – лейтенант не знал, но через несколько минут один из ополченцев деловито снял с себя плащ-палатку и отошел в сторону, осматривая деревья. Другие ушли за водой.
– Сейчас заживем! – сказал Никишин. – Они принесут воды, сделаем носилки и мигом доберемся до медсанбата.
Его голос действовал на Норкина успокаивающе.
– Не обманут? – усомнился Ольхов.
– Ленинградцы, – ответил Никишин.
Носилки сделаны. Норкин, даже не взглянув на мутную болотную воду, прильнул губами к каске и стал пить С жадностью, словно боялся, что каску отберут.
До его ушей донесся обрывок разговора: – А командир стоящий или как?
Спрашиваешь! – ответил Никишин. – За Кулаковва был.
– А-а-а…
Мерно покачиваются носилки. Плывут мимо деревья. Ноет грудь. Снова хочется пить. Один из ополченцев ещё раз сбегал за водой и теперь шел рядом с носилками. В его руках, как ведра, покачивались каски. Чем дальше уходили от фронта, тем больше хотелось пить. Норкин совсем ослабел. Голова его лежала на палке носилок. Глаза тоскливо смотрели по сторонам.
И в этот момент чья-то рука тихонько легла ему на голову. Пальцы забрались в волосы и забегали в них, гладя и перебирая слипшиеся от пота пряди. Это Никишин, который только что сменился и теперь шел рядом с носилками. И его немая ласка, ласка товарища, была дороже громких фраз и клятв о мести. В ней заключалось все: любовь, уважение, доверие и ободрение.
– Наберись сил! Ты хорошо воевал, а теперь перенеси и это испытание! Будь мужчиной до конца! – беззвучно говорили пальцы.
Под их говор Михаил закрыл глаза. Из-под опущенных век выступила слеза и остановилась. Ее вызвала не боль, не жалость к самому себе.
Неподвижно, с закрытыми глазами, лежал Михаил.
– Никак уснул? – прошептал рядом незнакомый голос.
Норкин почувствовал на своей щеке чье-то дыхание, но глаз не открыл.
– Уснул…
«Это Ольхов», – подумал Михаил.
– Досталось бедняге… Видать, здорово мучается…
– А ты что думал? Очередь по груди стеганула. Немного погодя снова тот же голос произнес:
– А характер у него, видать, настоящий. Губы кусает, пить просит, а чтобы застонать – ни-ни!
– Характер что надо! Моряцкий! – ответил Никишин. – У нас весь батальон такой… Решили стоять – и стоим. Кровь из носу, а стоим!
– Коммунист? – не унимался спрашивающий.
– Комсомолец….
«Я буду Коммунистом… Таким как Лебедев! – хотел сказать Норкин и не смог. – Где его рекомендация? Неужели потерял?» – забеспокоился он и пошевелился.
Резкая боль, словно искра, пробежала по телу, и Михайл потерял сознание.
Плавно покачиваются носилки… Молчат угрюмые санитары…
Осень тысяча девятьсот сорок первого года.
Косматое небо нависло над землей. Холодный ветер налетает порывами. По дороге, изрытой гусеницами танков и тягачей, идут семнадцать матросов. Это бывший батальон Кулакова. Впереди – Никишин, за ним – Люб-ченко с «Максимом» на плечах и уже дальше – остальные матросы. Замыкающим – Козьянский.
Он еще больше похудел, но взгляд стал тверже, увереннее. Нечего ему стыдиться. О прошлом и не вспоминай: честно дрался краснофлотец Козьянский. Теперь его насильно не оторвешь от батальона. Все помогали ему стать настоящим человеком. Даже Заяц.
Еще в тылу у фашистов он начал разговор с Козьянским и потом как клещ присосался к нему. Стоит роте остановиться на отдых – Заяц тут как тут! Слово за слово – и начинается беседа: кто ты такой? Откуда?.. И неизбежно в конце каждого разговора: «Плохи наши дела…»
И однажды, вскоре после ранения Норкина, Заяц снова подсел к Козьянскому.
– Дела неважнецкие, – сказал Заяц.
– Труба, – ответил Козьянский любимым выражением Норкина.
Заяц стрельнул в него глазами, помолчал и начал, понизив голос до шепота:
– Я тебе как корешу скажу. Понял? Но об этом, – и он многозначительно прикусил палец. – Я сам блатной. Понял? Мы с тобой люди свои и чиниться нам нечего. Подрываем отсюда, а?
– Куда? – спросил Козьянский, глядя себе под мои ги: он боялся, что в его глазах Заяц увидит слишком ясный ответ.
– Ясно, куда! К немцам! Нехай эти сами с ними воюют, а наше дело правое – подрывай и притулись у того, кто сильнее. Понял?
– Как-то они нас примут… – усомнился Козьянский.
– Спрашиваешь! С лапочками! – И еще тише стал голос, торопливее речь: – Я тебе точно говорю! Первыми людьми будем.
– Да ты-то откуда знаешь? – теперь уже с искренним удивлением спросил Козьянский,
– Раз говорю – значит, знаю, – уклончиво ответил Заяц.
И сразу вспомнилась та старушка, что поила молоком, Любчеико, бросившийся ему на выручку, Норкин – первый человек, доверивший ему, вору, свою жизнь. Забыть все это и перебежать?