Текст книги "Небо и земля"
Автор книги: Нотэ Лурье
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 14 страниц)
Пусть танцуют хоть до утра! Теперь ее заботило одно: только бы Вова и его веснушчатая красавица ничего не заметили. И она болтала без умолку, сама не очень понимая, что говорит. И смеялась. А в глубине души все надеялась, что Вова оставит учительницу и подойдет к ней. Вот они уже близко, сейчас он подойдет… Но парочка опять пронеслась мимо.
Нехамка до боли закусила губу. Не помня себя, выбежала из клуба. Подошла к шелковице, прижалась к ней. Прислушалась. Идет? А музыка в клубе играла, все танцевали, и никто оттуда не выходил.
– Ненавижу его! Он мне не нужен! – крикнула девушка. Оторвалась от дерева и пошла мимо палисадников по еле заметной тропинке – шла не глядя, а сердце ее разрывалось от боли. Учительница ему понравилась!.. А в МТС у него, наверное, еще какая-нибудь была…и в армии…и в Гуляйполе, на курсах… Всюду были, всюду…
Потом она стала жалеть, что ушла из клуба. Чего доброго, подружки заметили и посмеиваются над ней. Пожалуй, стоит вернуться. Мало ли что, вышла на минутку, в клубе жарко, захотелось подышать свежим воздухом. Нельзя, что ли?
И тут Нехамка услышала сзади быстрые твердые шаги. Вздрогнула. Это он… да, это он! И с новой силой в ней вспыхнула обида. Нет, теперь она ему покажет. Пусть зовет, пусть просит. Она не остановится, даже не обернется. Нехамка почти бежала. И в душе, ругая его, умирала от желания, чтобы Вова скорее догнал ее, схватил, крепко прижал к себе, просил прощения… Ведь он ее ждал. Ведь он любит ее, он ее так любит… А она – нет! Нет и нет. Она его даже слушать не хочет. Он ее обнимает, гладит по волосам… А она отталкивает его изо всех сил. «Уходи… пусти… не смей меня трогать!» И как ей хорошо слушать его бессвязные слова, отбиваться от сильных горячих рук…
Неожиданно она почувствовала, что шаги свернули в сторону. Оглянулась: вовсе не Вова! Кто-то из приезжих завернул во двор к Доде Бурлаку.
Она стояла, кусая губы, и со злостью наматывала косу на запястье. Ну и что теперь делать? Куда идти? Назад в клуб? Ни за что. Домой? Тоже нет. К подруге? Да нет, она никого не хочет видеть, она хочет быть одна.
И Нехамка, едва волоча ноги, побрела по улице, взбивая каблучками облако пыли. Вслед за нею тихо крадется луна. Нехамка идет по вытоптанной белой дороге, а луна прыгает с крыши на крышу, оставляя там белые пятна. Из темных печных труб идет дым… Нет, Нехамка не думает больше о Вове. Ее занимает дым, который клубами валит из труб…
Глава третья
Хутор готовился к торжеству. Завтра Додя Бурлак и его жена Хана празднуют золотую свадьбу. Всю ночь хуторские хозяйки хлопотали в своих кухнях: топили печи, пекли, варили, жарили, каждая стряпала к предстоящему пиршеству свое особенное, излюбленное блюдо.
И конечно, каждая готова была в лепешку разбиться, лишь бы перещеголять остальных. Жена Калмена Зогота, Геня-Рива, готовила слоеный кугель на желтках, приправленный корицей и залитый гусиным жиром; Зелда варила куриный бульон с пампушками; у Гиты Заики в печи стоял чолнт из молодой картошки с фаршированными шейками, у Слободянихи жарился индюк, у Добы Пискун тушился морковник с изюмом… А запеканки из лапши, а рубленые яйца, а тушеная фасоль, а фаршированная рыба, а кисло-сладкое жаркое… А тесто! С орехами, на меду, с маком – вертуты, струдели, хворост… О жареных гусях, утках, курах уж и говорить нечего. Катерина Траскун запекла молочного поросенка. В каждом дворе, у каждой хаты стоял свой, особенный и необыкновенный вкусный запах.
Еще с вечера съехалась к Бурлакам вся родня: четверо плечистых и черноглазых, как отец, сыновей с женами и детьми, три дочери с мужьями, внуки, правнуки, племянники, дяди, тети… Большинство жило в соседних селах и хуторах. Были среди них известные в районе доярки, кузнецы, комбайнеры, пчеловоды и конюхи, были и простые колхозники и колхозницы – все крепкие, здоровые евреи и еврейки с большими загрубевшими руками и докрасна загорелыми добродушными лицами. Некоторые приехали с ближних железнодорожных станций, где работали на элеваторах и на железной дороге, а иные – из дальних местечек и городов.
Дочь Маръяша, разряженная в пух и прах, с мужем-конструктором прибыли из Запорожья, младший сын Лазарь, техник, орденоносец, – из шахтерского поселка под Макеевкой; из Гуляйполя прикатила тетя Перл, депутат районного Совета, с двумя внучками, студентками животноводческого техникума, а из далекого Бреста прилетел на две недели в отпуск лейтенант пограничной службы, старший внук Зорах с хорошенькой белокурой женой Ксенией и трехлетней дочкой.
Как только приехали, все – дочери и невестки, сыновья и зятья – принялись за работу. Мужчины, сбросив пиджаки, пилили доски, отесывали столбы, копали ямы. Посреди двора, между колодцем и клуней, на том самом месте, где пятьдесят лет назад Додя и Хана справляли свою свадьбу, вырос большой балаган, а там – длинные столы и скамьи.
Женщины – старухи, молодухи и девушки – хлопотали на кухне. Одна нарезала душистый медовый пряник, другая разлизала по блюдам сдобренный чесноком студень, третья специальным зубчатым колесиком строчила тонко раскатанное яичное тесто.
Посреди комнаты стоял длинный, широкий стол – низкий и массивный, на устойчивых круглых ножках, за который когда-то вместе с отцом и матерью усаживалась вся семья – четверо сыновей, три дочери, дедушка, бабушка и прабабушка. Сейчас здесь в больших эмалированных чашках мыли посуду – неимоверное количество тарелок, глубоких и мелких, толстых и тонких, фарфоровых и фаянсовых, с синей и бледно-зеленой каемкой, белых и с цветочками; чайные блюдца и блюдечки для варенья, миски и супницы; разнокалиберные ложки и вилки, обычные алюминиевые и старомодные мельхиоровые, – словом, тут была вся бурьяновская посуда, которую Хана собрала у хуторских хозяек к завтрашнему дню.
На другом столе, у выходившего на улицу окна, дочери и невестки мыли рюмки и стаканчики; чистили мелом серебряные, вытирали полотенцами стеклянные – граненые и гладкие, высокие и пузатые, голубые, розовые и матовые, пасхальные, сохранившиеся еще от дедов и прадедов, первых здешних колонистов.
В боковушке, где за пестрой занавеской спала глухая девяностосемилетняя прабабка Ципойра, Ксения с Марьяшей утюжили шуршащие накрахмаленные скатерти. Все были заняты, хлопотали, бегали, сбиваясь с ног, и не умолкали ни на минуту, засыпали друг друга вопросами, советами, выкладывали друг другу последние семейные новости.
А виновники торжества, коренастый седоголовый Додя и его еще бодрая, зычноголосая Хана, Хана Трактор, как ее называли на хуторе, он – в белой рубахе и праздничном сюртуке, она – в темном шелковом платье, наблюдали за внуками и правнуками.
Ребятишки, шалуны, один отчаянней другого, уже успели перезнакомиться, и повсюду, в ярко освещенных комнатах, в темных сенях, в палисаднике и во дворе, слышался их веселый гомон, словно все вокруг, весь шар земной, все небо принадлежали им одним.
Была ночь, когда Доде и Хане кое-как удалось уложить ребят спать. Всем постелили на полу, девочкам в одной комнате, мальчикам в другой.
Только потом улеглись и взрослые. Кто не поместился в доме и в сенях, лег под выстроенным накануне балаганом, а то и просто под чистым небом, на траве или на свежем, еще не слежавшемся сене около клуни.
Глава четвертая
Нехамка и не заметила, как миновала пустой загон, ряды телег и жаток возле приземистой кузницы и вышла за околицу. У плотины остановилась.
В степи неутомимо трещали кузнечики. На могилках прокуковала кукушка, замолкла, потом опять начала. Время от времени с пастбища доносилось одинокое тоскливое ржание, ему вторил глухой лай хуторских собак. А в камышах звонко квакали лягушки.
Ночь полна была знакомыми волнующими звуками. Хорошо, что на лугу ржет кобылица, чего-то не хватало бы без ее ржания. Хорошо, что лают собаки, что над чьим-то колодцем скрипит ворот, что гудят провода и так дружно, заливисто стрекочут кузнечики…
Все вокруг до боли прекрасно. Небо темное, темно-синее, в ярких мигающих звездах, и кусочек его лежит внизу, в тихом, словно застывшем ставке. Камыши в воде отливают серебром… И так плавно поднимается в гору широкая, в спокойных извивах, дорога. А там вдали много-много крохотных огоньков – это Ковалевск. А над плотиной светит полная луна… От ставка веет свежестью, из степи – густым запахом созревающих хлебов.
Чудная ночь… И вот она проходит, а Нехамка одна… И все из-за него! Тут Нехамка вспомнила о яблоке, которое она для Вовы, для Вовы же и сорвала! Она вынула яблоко из кармана и прижала к горячей щеке. Яблоко было прохладное, от него шел кисловатый запах недозрелого плода. «И зачем только я таскаю его…»
Размахнувшись, швырнула его в ставок. Раздался плеск, темная гладь воды зарябила, круги расходились все шире, шире, пока наконец тихонько не коснулись насыпи.
У Нехамки слезы выступили на глазах. «Теперь все… кончена любовь…» – сказала она себе, всхлипывая и вытирая косой мокрые щеки. Плечи ее вздрагивали. Все как назло! А в клубе все еще играет музыка, а он – он там, с другой…
Но Вовы уже не было в клубе. Закончив танцевать, он огляделся и сразу же заметил – Нехамки нет. И Зямы тоже. Рубашка у Вовы вдруг прилипла к спине. Стараясь держаться как можно спокойнее, он вынул папиросу, извинился перед учительницей и неторопливо, печатая шаг, направился к двери. Но чем ближе он подходил к двери, тем трудней удавалось ему сохранить спокойный вид. «Значит, ушла… Ну ладно. Сейчас я их, голубчиков, накрою…»
Вова вышел во двор и вдруг растерянно остановился. Под акациями, на длинной деревянной скамейке, сидел Зяма. Зяма, а рядом – Иоська Пискун. Оба курили и, перебивая друг друга, увлеченно рассуждали о районной спартакиаде.
Он повернул и вышел на широкую тихую улицу. Куда же, однако девалась Нехамка? Обиделась? За то, что он танцевал с учительницей?… Дурочка! Да ему и самому досадно. Нужна ему эта учительница… Эх, глупо он себя вел, ничего не скажешь. Ну, опоздала она, и что? Сказали же девчонки, что Нехамка еще в поле, ну пошутили, подразнили его… а он, дурак, сразу вскипел… Стояла с Зямой, хохотала… эх, пустяки все это, вот ведь Зяма сидит с Иоськой, а Нехамка ушла куда-то одна.
Вова исчиркал с полдесятка спичек, пока наконец раскурил папиросу. Глубоко затянувшись, спустился вниз по улице, к Нехамкиному дому. Окна светились. Значит, дома! Он знал, что отец ее уехал под вечер на заседание сельсовета и должен вернуться только завтра. Нехамка, стало быть, одна.
Окно ее комнатки, выходившее во двор, было открыто. Вове хотелось неслышно подойти и заглянуть… А если Нехамка испугается? Лучше позвать.
– Нехама!
Из-под застрехи с шумом выпорхнула какая-то птица.
– Нехама! – позвал Вова еще раз и, сдерживая дыхание, стал ждать, когда наконец девушка откликнется и выглянет. Никто не отзывался. Что же это? Неужели она уже спит? Вова решительно подошел к окну и, приподняв занавеску, заглянул внутрь.
В комнате никого не было.
Этого Вова никак не ожидал. Вздохнув, он устало опустился на завалинку и полез в карман за папиросами. Вот так история… Черт знает что… И из-за чего, из-за чего?.. А ему завтра ехать обратно в МТС, и Нехамка об этом не знает. Как он уедет, не повидавшись? Вот так история… Ну что теперь делать? Оставалось одно – ждать. Курить и ждать. И Вова тянул папиросу за папиросой, и вот все на исходе, а Нехамки все нет и нет…
Уже и музыка в клубе перестала играть. Вова слышал, как по улице, громко переговариваясь и смеясь, проходили парни и девушки. Потом смех и голоса стихли.
Одно за другим гасли окна. За каких-нибудь полчаса хутор погрузился в непроницаемую тьму. Только у Шефтла Кобылеца мерцал свет, пробиваясь сквозь густую листву. Зелда, видно, не ложилась, ждала уехавшего в Гуляйполе мужа.
А Вова все сидел на завалинке и, замирая от волнения, прислушивался, не идет ли Нехамка.
«Что это, – думал он с горечью, не зная, на кого ему больше обижаться, на нее или на самого себя. – Почему мы причиняем друг другу столько огорчений? Все делаем назло? Вот он приехал на одни сутки, на один вечер, еле отпросился… И вот уже рассветает, а ее нет. Обиделась. И главное, из-за какой-то ерунды…»
Свет в Нехамкином окне вдруг погас. Вова вскочил на ноги. И в этот же миг окно с треском захлопнулось,
Пришла!
Вова приник лицом к холодному стеклу,
– Нехама…
В окне было темно, Вдруг он услышал, как что-то скрипнуло, не то стул, не то кровать…
– Нехама… – повторил он беспомощно. – Я тебя, наверное, уже три часа жду. Ну что ты молчишь? Сердишься? Хочешь, чтобы я ушел? Скажи, и уйду…
Ему по-прежнему не отвечали. Нехамка – она только сейчас вернулась, – в платье, в туфлях, лежала на своей узенькой железной кровати и, еле сдерживая рыдания, кусала подушку.
«За что, – беззвучно всхлипывала девушка, – за что мне такая обида… За то, что ждала его? Ни разу завесь месяц в клуб не ходила… А он… измучил, на посмешище выставил… А теперь, после всего, – явился…»
Соскочив с постели, она подбежала к окну и задернула занавеску.
Вова тихонько выругался. Сунул руку в карман, – ах, черт, папирос-то нет! Ах, черт… Дернула же его нелегкая танцевать с этой учительницей!
– Нехама… Ну хватит… сколько можно сердиться. Ну хорошо, я виноват, я… Но я ведь сразу же пошел за тобой, сразу! Искал тебя, здесь сколько времени просидел… Ну… Мне нужно тебе что-то сказать. Я завтра уезжаю. Слышишь? Уезжаю…
«И уезжай», – ожесточенно шептала девушка в подушку. Ласковые слова ее не трогали. Теперь ей нужно было одно: чтобы Вова хорошенько изругал учительницу, высмеял ее, унизил. Пусть скажет, что он ее терпеть не может, что сама ему на шею вешалась, дура набитая…
Вова и сам догадывался, как умилостивить Нехамку.
Но сделать этого он не мог. Учительница ни в чем не виновата.
– Нехама, ты слышишь меня? Последний раз спрашиваю – откликнешься? Или нет? Нет? Тогда я ухожу! – и он громко затарабанил в окошко. – Ухожу… Но помни – больше ты меня здесь не увидишь.
Нехамка даже головы не подняла с подушки, только крепче сжала губы. «Ничего, сейчас снова постучит. Сидит, наверное, на завалинке. Пусть посидит. Но почему так долго он молчит?» Не вытерпев, Нехамка тихонько поднялась, на цыпочках подошла к окну и осторожно откинула занавеску.
Уже светало. В рассветной тишине прожужжал ночной жучок, внизу шуршали листья георгинов.
Вовы не было.
Ушел? Вот как! «Ну хорошо. Теперь ты меня поищешь!» – прошептала Нехамка. Выхватила из комода платок и, повязывая его на ходу, выбежала на улицу.
Огородами, чтобы никто не видел, быстро прошла к Сухой балке. Было свежо, туман начал рассеиваться, мокрая от росы трава хлестала по ногам, туфли насквозь промокли.
Нехамка нарочно ступала по высокой и густой траве. Пусть, пусть он теперь ищет ее. Пусть бегает по хутору, пусть спрашивает. А она уйдет в степь, в кукурузу…
или в подсолнухи. И пробудет там весь день до позднего вечера, а он пусть ищет…
Сегодня воскресенье, выходной, никто, кроме нее, в поле не выйдет. И хорошо, Нехамка никого не хочет видеть. Он уезжает… И уезжай на здоровье, нечего пугать, она тоже может уехать. И уедет… Раньше отказывалась, из-за него не хотела, а вот теперь поедет. Теперь она поедет обязательно. Целый год в Гуляйполе, в районном центре, – разве плохо? А когда выучится, попросит, чтобы ее послали в другой колхоз. Куда угодно, но не в Бурьяновку. Пусть знает…
Глава пятая
Как только Шефтл уехал в Гуляйполе (а уехал он с вечера, чтобы поспеть к утру на совещание), Зелда занялась стиркой. Сняла занавески, скатерть, собрала все салфеточки и дорожки, постельное белье и замочила на ночь в большом корыте: Шефтл не любил, когда при нем разводили стирку, и вот она решила воспользоваться его отсутствием. Надо убрать и возле хлева, и у колодца и палисадника – словом, чтобы Шефтл был доволен.
Несмотря на восемь лет замужества и четверых детей, Зелда любила мужа, как в первые дни. Любила за то, что предан семье, заботится о ребятишках, любила его силу, его честность. Все восемь лет – она была уверена – Шефтл не солгал ни разу. Даже и то, что он, случалось, хмурился, ворчал, ей тоже не мешало. Быть может, в беззаветном чувстве Зелды была и маленькая капелька тщеславия: ведь Шефтл в колхозе от года к году рос на глазах, и вот он – знатный бригадир, с ним все считаются, советуются, и даже старые колхозники прислушиваются к его словам. Выбрали членом правления колхоза. Прошел единогласно! Зелда втайне гордилась, что портрет Шефтла уже второй год висит на Доске почета возле клуба. Проходя мимо, она всякий раз замедляла шаги и с удовольствием смотрела на него.
Она старалась угодить мужу во всем – тесто на хлеб ставила с таким расчетом, чтобы взошло к приходу мужа, убирая дом, следила, чтобы вещи стояли на привычных для мужа местах. Никогда не жаловалась, что ей трудно, никогда не бранила перед ним детей: знала, что муж приходит домой усталый и не надо его беспокоить, огорчать. Разобьет ребенок тарелку или чашку, Зелда уберет осколки и купит новую; когда Шмуэлке полез на вишню и порвал новую рубашку, Зелда тотчас ее зашила, так что Шефтл и не заметил; когда соседские куры, забравшись в огород, разрыли грядки с луком, Зелда выгнала их тихонько – и никто об этом и не узнал. Мужа она всегда встречала приветливой улыбкой, радостно и спокойно.
Поднималась Зелда рано, раньше, чем Шефтл. До зари успевала управиться в хлеву, напоить, подоить корову, протопить печь, приготовить еду и, едва рассветало, бежала с подойником на ферму, где на ее попечении было двенадцать коров. Подоив их, торопилась домой, а через два-три часа – снова на ферму. И так каждый день: три раза туда-назад. Соседи удивлялись ее неутомимому трудолюбию. А Зелда была счастлива.
Сегодня она особенно усердствовала. Белье выстирала и повесила сушить еще до ухода на ферму, часть выгладила днем, коров сдала пораньше сменщице, чтобы дома успеть управиться.
Накормила ребятишек – свою четверку и шестилетнего Курта; соседка, Эльза, оставила его на несколько дней, пока не вернется из больницы, затопила печь, согрела воды для свекрови, потом задвинула в печь горшки с борщом и картошкой и тут же, на чисто выскобленном кухонном столе, принялась доглаживать белье. Закончив гладить, постелила свежие простыни, переменила наволочки, повесила занавески – все быстро, впопыхах, только б успеть к приезду мужа.
Было поздно, когда Зелда, покончив с хозяйством, занялась последним, самым трудным делом. Натаскала из колодца воды и выкупала детей. Сначала девочек, Потом мальчиков. Курта – тоже, хотя он плакал и отбивался. На всех надела чистые рубашечки и не без труда уложила в постель. Шмуэлке и Эстерка ни за что не хотели ложиться, пока не приедет папа. Пришлось пообещать, что она их разбудит, как только услышит стук его двуколки. Только тогда они спокойно улеглись.
Зелда, задернув занавески, закрыв на всякий случай дверь на засов, стала мыться сама. Вымыла голову, потом разделась, выкупалась – и почувствовала себя свежей и бодрой. Надела чистую, приятно пахнущую, выутюженную рубаху.
Расчесав волосы и повязавшись косынкой, она надела платье, застлала выглаженной скатеркой стол на кухне, нарезала хлеба, поставила солонку и наконец, успокоившись, прилегла на топчан. Шефтл, по ее расчетам, должен был скоро приехать. Интересно, какие он привезет новости? Говорили ли на совещании о его бригаде?… Сегодня ей показали заметку о нем в газете. Как будто собирался повидаться с Иващенко… Жаль, не напомнила перед отъездом, чтобы разузнал об Эльке. Ведь Элька когда-то была ее пионервожатой.
Она задремала, В доме было очень тепло, даже жарко от печки. Только в приоткрытое окно чуть-чуть задувал свежий ветерок. В оконную створку легонько стукнула вишневая ветка. Зелда прислушалась. Еще стук. Зелда вскочила и, как была, босиком, выбежала во двор.
– Шефтл! – крикнула она, вглядываясь о темноту, Но Шефтла на было. В небе стояла одинокая бледная луна и, словно застыв от испуга, смотрела вниз, на хутор.
«Так поздно, а его все нет», – забеспокоилась Зелда, Она постояла, ожидая, не донесется лис дороги скрип двуколки и ржание лошади. Но слышно было только, как лягушки квакают в камышах за плотиной да трещат кузнечики.
«Хорошо еще, ночь светлая, – думала Зелда, – веселей ехать. Видно, где горка, где яма, где мостик через канаву… Тссс… будто бы колеса стучат?… Нет, показалось…»
От усталости Зелду знобило. Она вернулась в дом. За печкой похрапывала свекровь, на одной кроватке спали девочки, Эстерка и Тайбеле, на другой – Шмуэлке, просунув ноги сквозь прутья, рядом, на составленных стульях, – Курт. Все дышало тишиной, спокойствием. И Шолемке спит, раскинув ручки, рубашонка задралась, совсем раскрылся… Зелда укрыла маленького, качнула колыбельку, стоявшую около новой двуспальной кровати – постель с откинутым одеялом и двумя взбитыми подушками в изголовье уже ждала хозяина, – пошла к комоду взглянуть на часы. Они были ей особенно дороги, – Шефтл получил их от колхоза к Октябрьским праздникам. О господи… Так поздно. Она скова вышла во двор, постояла, растерянно озираясь, около завалинки. Если бы он сказал, что задержится, она бы не беспокоилась. Но он не предупредил. Да и какие у него в Гуляйполе могут быть вечером дела, ведь завтра воскресенье… Зелда снова взглянула на часы – скоро час ночи.
Тихо ступая по траве, застилавшей глиняный пол, Зелда подошла к колыбели – покачала, потом к Курту – поправила одеяло. «Чем бы заняться?» Снова подошла к окну, прислонилась головой к косяку, вглядываясь в темноту, прислушиваясь к каждому звуку. Но не видно было двуколки, не слышно было стука копыт.
Где же он? Почему не предупредил, что задержится?
Когда стрелки часов показали два, Зелда, забыв об упреках, простила уже Шефтлу все и с тревогой думала лишь об одном – живым бы вернулся. Он ведь и прошлую ночь не спал, провозился в степи с тракторами, днем вздремнуть не удалось, уехал усталый, могло сморить в дороге… И в воображении Зелды вставали картины одна ужаснее другой: навстречу двуколке мчится грузовик… Шефтл спит, не успевает свернуть… обливаясь кровью, лежит на земле…
В кроватке всхлипнул Шмуэлке. Зелда, едва переставляя ноги, шагнула к нему.
– Папа приехал? – спросил спросонья.
– Нет еще… спи, – тихо ответила Зелда. – Когда приедет, разбужу.
– А почему еще не приехал?
– Едет он, едет… – голос ее дрожал.
– А почему так долго?
– О господи, чего тебе-то от меня нужно! – Зелда отошла к окну. Так и стояла она, пока не рассвело.
Глава шестая
Когда Элька скрылась в темном переулке, Шефтл еще долго смотрел в ту сторону, прислушиваясь к легкому стуку ее каблучков. Наконец звуки стихли. Он словно очнулся; озабоченно взглянул по сторонам, закурил, жадно затянулся, прошелся взад-вперед по мосту, затем свернул на длинную, обсаженную деревьями улицу, что вела к центру, к Дому колхозника.
Было поздно. В домах давно погас свет, темно, тихо, пусто на улице. Лишь из одного окна падала на низенький вишенник бледная полоска света и слышался негромкий чистый голос скрипки.
Шефтл шел медленно, словно боясь спугнуть что-то очень близкое и дорогое. Он думал об Эльке. С нежностью и вместе с тем – с болью. Немало пришлось пережить за эти годы. Единственный брат погиб в боях с японцами, ни отца, ни матери. А муж постоянно в командировках. И впрямь нелегко ей одной с ребенком, совсем нелегко…
Было около двух ночи, когда Шефтл, усталый, подошел к Дому колхозника. Ворота в огромный пустой двор были распахнуты, бригадиры давно разъехались, оставив крепкий запах дегтя, свежего сена и подсыхающего конского навоза.
В стороне одиноко стояла двуколка Шефтла. Шефтл подошел к ней – домой, скорее домой! Он уже направился было за своим гнедым, но вспомнил, что не рассчитался с комендантом за постой, и поспешил в контору. Коменданта на месте не было. Сторожиха сказала, что он давно ушел и будет часам к четырем.
К четырем… Значит, еще целых два часа! И как это он не расплатился заблаговременно… Он пошел обратно во двор, принес воды из колодца, напоил гнедого, подсыпал ему овса, потом, забравшись на копну сена, попытался вздремнуть. Но не мог. В голову лезли мысли об Эльке, мысли разные, беспокойные. И все же ему было хорошо. Хотелось лежать, хотелось думать о ней. Однако он несколько раз вставал, смотрел на часы, прикидывал: если выедет ровно в четыре, то дома будет не позже двенадцати, как раз успеет к Бурлакам на «золотую свадьбу». По дороге надо бы еще заехать в Свято-духовку: там в больнице лежит соседка – Эльза. Две недели в больнице, а ни он, ни Зелда ее не навестили. Только нет, не выйдет в это воскресенье.
Ровно в четыре часа пришел комендант. Шефтл расплатился, запряг гнедого, подбросил в двуколку сена, чтобы помягче было, и, подумав, не забыл ли чего, выехал на тихую, туманную улицу. Застоявшаяся лошадь пошла бодрой рысью, цокая по булыжнику хорошо подкованными копытами. Шефтл, поудобнее устроившись на сиденье, придерживал гнедого, не хотел нарушать рассветную тишину.
А за поселком, где кончалась булыжная мостовая, неторопливо стегнул гнедого; тот, словно бы этого дожидался, весело заржал и, пригнув голову, легко понесся по знакомой дороге. Домой, в хутор!
Сколько раз Шефтл ездил этой дорогой – знал здесь каждый бугорок и каждую канавку, каждый подъем и спуск, даже кусты на обочинах и те, кажется, знал наперечет. И все-таки теперь он глядел вокруг себя с каким-то новым, щемящим чувством, словно только теперь его глазам открылось, как прекрасна просыпающаяся степь. Сколько раз Шефтл видел, как всходит солнце, рассеивается туман и вся степь, отсвечивая, сверкает росой, но никогда еще его не трогала так эта величественная красота. Волны созревающей пшеницы – до самого горизонта; два одиноких тополя вдали; поле цветущих подсолнечников на косогоре… Справа от дороги – ряды кукурузы, еще зеленой, но крепкой, высокой – хорошо уродилась в этом году. И овес в балках хороший, уже золотится. И вся степь тихо шумит, травы, листья, колосья – все буйно растет, напитавшись жирным, хорошо прогретым черноземом…
Двуколка, покачиваясь, проносится мимо хлебов по извилинам тихой дороги. Сыроватый утренний ветерок холодит разгоряченное лицо. «Что теперь делает Элька? – подумал Шефтл. – Должно быть, спит еще… а может, и не спит, так лежит в своей чистенькой, белой постели, волосы разметаны, светлые, мягкие волосы… И, может, она тоже думает о вчерашнем вечере. Не спит она: наверное, не спит», – решил Шефтл, и ему стало радостно от этой мысли.
Неожиданно он вспомнил, как Элька спросила: «Ну, а с Зелдой ты счастлив?» О чем она подумала? Может, ни о чем? Просто так спросила? Нет, не просто так, это что-то значило. А он даже не помнит, что ответил. Или она сама перебила его другим вопросом… А когда они стояли на мосту, она так тепло на него посмотрела, прямо в глаза. И тогда уж наверняка хотела что-то сказать, но вдруг передумала… Почему? Раньше еще, когда были у нее в комнате, она сказала, что он изменился… Это ведь тоже что-нибудь значит? Но если бы ей было неприятно, она не пошла бы его провожать. Он ведь ее не просил, сама пошла. А то, что она не предложила переночевать, даже лучше. Он бы все равно не остался.
Тут Шефтл поймал себя на мысли, что все время думает только об Эльке, и ему стало совестно. Зелда-то проснулась давно, это он знает наверняка. Возится, должно быть, на кухне, убирает, варит – его поджидает. А он?.. Но сколько Шефтл ни заставлял себя думать о доме, о семье, он, сам того не замечая, все снова и снова возвращался к Эльке. Обещала приехать в будущее воскресенье. Сегодня двадцать второе, – значит, двадцать девятого… Целую неделю ждать! А если она не приедет? Может, передумает или забудет? Или то воскресенье будет у нее занято – всякое может случиться… Если Элька не приедет, решил Шефтл, сам отправится в Гуляйполе, – все равно нужно там быть, и не позже чем через неделю. К тому времени в МТС должны поступить комбайны новой конструкции. Только скорее прошла бы неделя…
«Что же это со мной такое? – спрашивал себя Шефтл. – Люблю я ее? Так же, как тогда? А она, Элька?»
– Но, айда! – заорал он вдруг на гнедого и сильно хлестнул кнутом.
Двуколка, подскакивая на ходу, свернула к двум тополям. Навстречу, гудя и вздымая пыль, выскочила трехтонка-молоковоз с дребезжащими пустыми бидонами. Шефтл тотчас узнал белобрысого шофера с гуляй-польского молокозавода, шофер узнал Шефтла – и оба остановились.
– Из Гуляйполя? – спросил шофер, высовываясь из кабины. – Что там новенького?
– Да ничего, все по-старому. – Дождя не было?
– А здесь, что ли, был?
– Ночью собирался, да пронесло стороной.
– И там не было. Кому он теперь нужен? – Шефтл показал на высокую густую пшеницу. – К нам на хутор не заезжал?
– Вторым рейсом. У вас вроде гулянка сегодня?
– О, сегодня погуляем! Приезжай.
– Заскочу! – Парень с ухмылкой включил мотор. Через минуту машина исчезла за поворотом.
Что скрывать – Шефтл в эту минуту позавидовал шоферу. Через полчаса он будет в Гуляйполе и проедет по деревянному мосту, по той новой улочке, где живет Элька…
А в степи все еще было по-утреннему тихо. Но вскоре, сначала глухо, а потом все отчетливее затарахтели колеса, и из-за ближнего пригорка вереницей потянулись возы. Весело позвякивали привязанные к телегам ведра. Колхозники торопились в Гуляйполе, на воскресный базар. Они везли редиску и лук, а кое-кто – и молодую картошку; корзины с черешней, кадки с брынзой. Многих Шефтл узнавал. Были тут и Ковалевские, и назаровские, и святодуховские… Все они, и знакомые, и незнакомые, по деревенскому обычаю здоровались с Шефтлом и, пожелав доброго утра, проезжали мимо. Особенно сильно тарахтели и пылили последние оставшиеся телеги – хозяева их припозднились. А иные выбрались, должно быть, из дальних хуторов и деревень и теперь понукали лошадей.
Из-за косогора показалось солнце и сразу стало припекать. День обещал быть на редкость ясным и жарким. Шефтл отпустил вожжи, расстегнул пиджак и закурил. Возы проехали. Снова все стихло вокруг, только два жаворонка наперебой заливались в светлой синеве неба, словно подрядились веселить одинокого путника.
Крепче, забористей запахло дегтем от тележных колес, а от начищенной до глянца упряжи – горячим лошадиным потом. Сквозь густые теплые запахи пробивались тонкие, свежие – васильков, ромашки, душистого желтого катрана и других степных цветов, разросшихся по краям дороги и по ближним пригоркам.
Шефтлу давно не было так хорошо, как теперь. Развалившись па ворохе сена, он, довольный оглядывал высокую пшеницу на полях, принадлежавших соседнему колхозу. Ничего не скажешь, хороши хлеба, но у него в бригаде пшеница лучше, куда лучше. Что ж, видно, недаром на совещании упоминалось его имя.