355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Нина Михальская » Течёт река… » Текст книги (страница 14)
Течёт река…
  • Текст добавлен: 1 августа 2017, 14:30

Текст книги "Течёт река…"


Автор книги: Нина Михальская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 34 страниц)

25

Поздней осенью 1943 года мы с мамой на перроне Казанского вокзала встречали возвращавшихся из Сызрани папу, Марину и тётю Машу. Поезд опаздывал. Было холодно. Ветер пронизывал до костей. Начинало смеркаться, когда было объявлено о приближении долгожданного состава на первый путь. Мы бросились навстречу приближавшемуся паровозу, бежали вдоль вагонов и наконец увидели их всех троих Багаж не обременял никого из них Марина несла узелок и прижимала к себе какой-то сверток. Папа тащил большой узел и чемодан. Тётя Маша волокла мешок и несла фанерный баульчик. Они старались увидеть нас в толпе сошедших с поезда и встречающих, но мы увидели их раньше и подбежали к ним. Мама схватила Марину, пытаясь поднять ее, но та оказалась слишком тяжелой. Папа поцеловал меня и обнял маму, опустив багаж на платформу. Я кинулась к тёте Маше, прижимая её к себе изо всех сил. Мы снова были все вместе! И это придало сил. Тюки и чемодан несли уже без труда, шли бодро, направляясь к трамвайной остановке. Ехали долго и о многом успели переговорить.

Марина везла в своём узелке табель с отметками за первую четверть первого школьного учебного года. Теперь она будет учиться в московской школе, и мы уже знали, в какой: в школе близ Девятинского переулка. Теперь только надо пойти туда со школьным табелем из Сызрани, и её примут в первый класс к учительнице Антонине Ивановне. Мама обо всем договорилась. Папе предстояло вновь работать в Леспромхозе. Так он надеялся. Тётя Маша была обеспокоена тем, что ей пришлось расстаться с её ставшей совсем старенькой матерью – Евдокией Филипповной. Может быть, побудет она в Москве совсем недолго, а потом придется вернуться в Сызрань, чтобы быть рядом с ней. Но, говоря обо всем этом пока лишь бегло, в самых общих чертах, заняты мы были другим: ещё не стемнело, и московские улицы значили в этот час много больше для приехавших, чем все остальное. Таким долгожданным было возвращение домой.

Теперь уже для всех нас потекла московская жизнь с её повседневными обязанностями и заботами. Марину отвели в школу. Мария Андреевна приступила к уборке комнат и кухни. Папа отправился в Рыбный переулок справиться о работе и в тот же день вернулся довольный тем, что все устроилось. Я, как это часто бывало, взяв продуктовые карточки, пошла в магазин на улице Воровского, к которому мы были прикреплены для получения продуктов, встала в очередь и принялась читать комедии Аристофана. В этой очереди прочитаны были многие произведения античных авторов. Теперь наступила очередь Аристофана. Мама уехала на свою Погодинку в Институт дефектологии.

Вечером мы с Мариной вышли во двор, прошлись по нашему переулку. Никого из моих прежних друзей-сверстников здесь уже не было. Убиты все трое – Бокин, Сергунька, Ваня. Остались те, кто помладше, но с ними мне делать было нечего. Только сосед по квартире Витька Злобин, учившийся в девятом классе вечерней школы и работавший на заводе, любил поговорить со мной об университете. Для меня Горбатка, а вернее, прежняя жизнь на Горбатке, пришла к своему концу. Для восьмилетней сестры она только начиналась.

Однако выглядело все кругом совсем не так, как было до начала войны. Сломаны ворота, ведшие во двор. Они были железные с ажурным верхом и широко раскрывались на две стороны, когда во двор въезжал грузовик. Теперь от них ничего не осталось, кроме больших петель на стене дома. Уныло выглядел двор, в середине которого красовалась глубокая яма, оставшаяся после извлечённой не взорвавшейся бомбы. Не хватало оконных стекол; вместо них были вставлены листы фанеры. Исчезла волейбольная площадка, куда-то делся турник, на котором все мы прежде весело кувыркались. Да и жителей в восьми квартирах двух наших флигелей было теперь меньше: кто был на фронте, кто не вернулся ещё из эвакуации. Две старушки – Вера Николаевна и Софья Сергеевна из второго флигеля, умерли, их комнаты стояли пустыми.

И школа, в которую предстояло идти Марине, отличалась от довоенной. Теперь обучение было раздельным, одни школы были мужские, другие – женские. Раздельное обучение существовало все десять лет, пока сестра моя училась в школе. И она, и её сверстники представляли новое подрастающее поколение, и возраст, разделявший нас, и совсем разные интересы, которыми были мы поглощены – Марина как первоклассница, а я как первокурсница университета – не давали возможности проводить вместе много времени. Чаще всего виделись утром перед уходом по своим делам, а вечером, когда я возвращалась из университета или из читального зала библиотеки, чаще всего уже спала.

П.И. Кузьмин с младшей дочерью Мариной, 1940 год

Каждая из нас жила своей жизнью и своими интересами. Она играла во дворе с Зоей Проскуряковой, учившейся тоже в первом классе, но в другой школе, с Вадиком-Гадиком, как прозывался сын Сергея Сергеевича Бычкова, с Хрюней и Помираем, с Томкой Рыченковой из дома номер пять. Это была уже совсем иная компания. У Марины появились школьные подруги, дружбу с которыми она сохранила на всю последующую жизнь, – Нинушка Зевеке, Таня Маргаритова и Таня Востокова, Инка Гусман и Элла. Их жизнь протекала вне поля моего внимания. Однако по-прежнему приходила к нам Мария Александровна, начавшая обучать Марину французскому языку. Но эти уроки проводились в несколько необычной обстановке: обучавшийся ребенок предпочитал сидеть не рядом с педагогом, а под столом, стараясь укрыться, уберечь себя от несколько навязчивого желания Марии Александровны сообщить правила склонения и спряжения. Не было ни уроков музыки, ни уроков рисования. У родителей было меньше времени и меньше сил, да и материальная сторона жизни вынуждала от многого отказываться.

Отца вновь стали мучить приступы язвенной болезни, обострившейся к весне 1944 года. Однажды прямо на улице, возвращаясь с работы, он потерял сознание и был увезен в больницу, где ему сделали операцию. Мама и Мария Андреевна заботливо выхаживали его и смогли поставить на ноги, но далось это трудно. Мама много работала, защитила кандидатскую диссертацию, что позволило ей читать лекции по олигофренопедагогике и методике преподавания арифметики во вспомогательной школе. Теперь работу в Институте дефектологии она совмещала с преподаванием в педагогическом институте в должности доцента. К тому же она публиковала учебники и для студентов, и для школьников. Один за другим выходили её задачники, книги для чтения, вузовские учебные пособия. Она читала лекции учителям. Работа её увлекала и требовала много сил и времени. Весь дом, все наше скромное, но хорошо организованное хозяйство вела тётя Маша, просыпавшаяся неизменно раньше всех, готовившая завтраки, обеды, ужины, стиравшая белье, мывшая полы, чистившая одежду, заботившаяся о каждом из нас. На меня была возложена обязанность выкупать в магазине выдававшиеся по карточкам продукты. Раза три в неделю в восемь утра я приходила на улицу Воровского, вставала в очередь, покупала крупу, сахар, банки с тушенкой, подсолнечное масло, соль, чай, спички, относила всё это домой, заходя по дороге ещё и в булочную за хлебом, а потом шла на занятия в университет к трем часам дня. Иногда к часу дня.

Счастливыми считались дни, когда прямо с утра можно было пойти в читальный зал, занять удобное место и погрузиться в книги. На Моховой в факультетской библиотеке учебники и художественную литературу выдавала покрытая книжной пылью старушенция, ловко сновавшая между полками, забитыми книжными фолиантами, и с удивительной для её преклонного возраста быстротой извлекавшая все необходимые издания. Она знала назубок все списки рекомендованной нам литературы, давала всегда дельные советы, презирала тех, кто перевирал фамилии авторов и названия произведений, удивлялась, как можно не знать год издания какой-либо книги, учила нас пользоваться картотекой, а когда народу в очереди за книгами было не очень много, успевала узнать мнение студента о прочитанном. Ко мне она благоволила и, как вскоре выяснилось, главным образом потому, что несколько раз я возвращала книги, подклеив потрепанные переплеты и укрепив выпадавшие страницы, а ещё и потому, что в какой-то мере мы были с ней однофамилицами: я – Кузьмина, она – Кузьмина-Караваева, состоявшая в родстве с известной писательской фамилией. Об этом она мне и поведала однажды, выразив сожаление, что мы не состоим с ней хотя бы в отдалённых родственных связях.

С особым благоговением посещали мы поначалу читальный зал Ленинской библиотеки. Впрочем, это чувство сохранилось на долгие годы, хотя находиться в старом здании библиотеки – в Пашковом доме – было, конечно, приятнее, чем в просторных залах нового корпуса. С каким трепетом, помню, вошла я в первый раз в старый читальный зал с высокими окнами, длинными столами, села на свободное место невдалеке от окна, увидела башни и стены Кремля, мост через Москва-реку. За книгами мы сидели часами, забывая обо всем. Только в зимние месяцы было здесь особенно холодно, здание плохо отапливалось, читатели мерзли, и для того, чтобы совсем не окоченеть, приходилось время от времени вставать и прохаживаться по залу, по лестнице. Обычно читатели привыкали к своим местам и старались их не менять, а для этого надо было приходить пораньше утром. У меня тоже было своё постоянное место за третьим столом близ окна. Из окна дуло, но я стойко держалась, одеваясь как можно теплее. Отрываясь изредка от страниц, делая передышку, осматривалась по сторонам, наблюдая за соседями. Среди них чаще других видела дряхлого старика в стеганой ватной курточке и неизменно при галстуке. Он был бледен и худ, иногда ежился от холода, но проводил в библиотеке целые дни. Читал и писал, как мы выяснили, о пчелах. Согревая руки, надевал он иногда вязанные из серой шерсти варежки. В одной варежке – на правой руке – была дырочка. Когда приходило время перевертывать страницу, высовывал он в эту дырочку палец, перевертывал страничку и снова прятал свой палец в варежку. Изредка дул он в замерзшие кулачки.

Среди завсегдатаев читального зала было много колоритных странных фигур, много серьёзных прекрасных лиц, привлекавши одухотворенностью. Были и несколько помешанных. Преобладали студенты, преподаватели и пожилые москвичи, являвшиеся сюда как родной дом. Эта библиотека и стала для многих вторым домом. Все привыкли друг к другу, здоровались, чувствовали себя свободно и уютно, особенно в вечерние часы при свете загоравшихся настольных ламп.

26

В Курбатовском переулке был ещё один дом, в который я часто ходила в военные и послевоенные годы. Здесь жила моя школьная подруга Таня Саламатова со старшей сестрой Валей и мамой Марией Эмильевной. Как и мы, они вернулись из эвакуации к осени 1943 года. Таня поступила в Энергетический институт, где училась и её сестра. Их старыми друзьями были соседи по дому Женя Кушнаренко и Борис Ребрик. Если говорить точно, то дружила с ними их ровесница Валя, а мы с Таней были на три года младше и только теперь, став студентами, стали членами их компании. В дом к сестрам Саламатовым приходило много молодежи. В основном это были бывшие одноклассники Вали и её сокурсники из института. Валя пользовалась большим уважением своих товарищей. Многие из них были её поклонниками, но верх при наших сборищах всегда одерживал дух товарищества, всеобщего единства. Разговоры велись обо всем, что нас интересовало: об институтских порядках, об особо ярких преподавателях, о событиях на фронте, о продвижении наших войск на запад, о получаемых от фронтовых друзей письмах, о московских театрах и концертах. Музыку любили многие. Борис Ребрик играл на скрипке, Таня – на пианино. Концерты в Большом зале консерватории были событиями. И Борис, и Валя с Таней всегда стремились на них попасть, если были деньги на билеты. Я по-прежнему любила театр и уже на втором курсе своей университетской жизни вместе с Зайкой ходила в Шекспировский кабинет ВТО (Всероссийское театральное общество), возглавляемый М.М. Морозовым, который вел на нашем курсе семинар по Шекспиру. Кроме того, бывала я и на разного рода вечерах, лекциях и чтениях в кабинете Островского, главным лицом в котором был некий Филиппов. Омерзительный вид этого человека и его постоянная охота за молоденькими любительницами театра Островского очень быстро остудили мой порыв заняться наследием великого драматурга. Второй раз не повезло мне с Островским: в Сызрани меня отлучил от него Александр Иванович Ревякин, в Москве – Филиппов. Но все это не помешало мне ходить в Малый театр, по нескольку раз смотреть и «Лес», и «Бешеные деньги», и любимую многими москвичами Веру Николаевну Пашенную в роли Евгении в пьесе Островского «На бойком месте». Роль Евгении я знала наизусть, как и роль Гурмыжской из «Леса». Однако знала их лишь для себя. Ни на каких театральных подмостках, ни в каких студиях больше не играла.

Какое-то время не порывались связи с сызранскими одноклассниками. Писали мне и Борис Широков, и Толя Архангельский. Поток писем от Толи нарастал с большой быстротой. Они приходили еженедельно. В одном из них сообщалось о том, что сестра Володи Юдина получила похоронку: её брат был убит. А я так долго ждала от Володи письма, так надеялась его получить. Никого из ушедших на фронт друзей моих школьных лет не осталось в живых. Погибли все.

Теперь письма от Толи меня уже не интересовали, а сопровождавшие их сентиментальные рисунки – цветочки, птички, ручейки, играющая на лютне Святая Цецилия – раздражали. Один раз Толя Архангельский приезжал в Москву и приходил к нам домой. Пошли мы с ним по берегу Москва-реки к Бородинскому мосту, и на нём он признался мне в любви, что не получило отклика с моей стороны. Даже как-то и не хотелось слушать то, о чем он говорил. Казалось, что все эти слова надо было ему сказать кому-то другому. От него слышать их не хотелось. Подошли к Киевскому вокзалу, попрощались, и я спустилась в метро. Письма от него больше не приходили.

Совсем неожиданно и почему-то по почте получила я письмо от Ревдита, хотя виделись мы с ним ежедневно и на лекциях, и на занятиях английским языком. Он писал, что ему хотелось бы, если с моей стороны не будет возражений, сообщить мне о чем-то для него важном, но в университетских стенах сделать это невозможно, а потому он надеется поговорить со мной, если я разрешу ему проводить меня до дома. «Проводы» состоялись уже на следующий день.

Мы шли по Моховой, свернули на Калининский проспект, дошли до Арбатской площади, а дальше двигались по Арбату к Смоленской. Разговор как-то не начинался. Постояли у витрины книжного магазина, дошли уже до Плотникова переулка, а говорили все о наших повседневных университетских делах. Да разве можно было в этой уличной суете, среди множества людей, спешащих кто куда, сосредоточиться на чем-то серьёзном, а в том, что Ревдиту хотелось сказать нечто важное, сомнений не было.

В Проточном переулке, когда, свернув в один из двориков, решили мы присесть на скамейку и немного передохнуть в этом безлюдном и тихом месте, Ревдит, помолчав немного, заговорил о своем. Разговор сводился к тому, что ему очень хотелось бы дружить со мной, но не хочется навязывать дружбу, хотя он чувствует себя в Москве одиноким и нет в этом городе никого, к кому хотелось бы ему быть поближе. Если я не против, то он должен, как он считает, сказать мне и о самом себе, и о своих родителях больше того, что мне известно. А что, собственно, мне известно, кроме того, что приехал он из Старого Оскола, где учился в школе, и поступил в МГУ? Ровным счетом ничего. Но Ревдит счел своим долгом предупредить, что отец его несколько лет тому назад был арестован, а в 1939 году они с матерью узнали о его смерти в лагере, где он отбывал срок заключения. Был он инженером-химиком на заводе. Там и тоже химиком работает до сих пор и мать Ревдита. Она никак не хотел отпускать его в Москву: была уверена, что его не примут в университет из-за отца, сама ездила сдавать его документы. Ревдита приняли, и ему кажется, что она не обо всем написала в анкете, хотя он и не уверен, что это так. Теперь он боится, что его могут исключить. К тому же совсем недавно врач выразил опасение за состояние его здоровья: легкие не в порядке, нужно постоянное наблюдение. Захочу ли я после всего этого иметь с ним дело? Вот что важно ему знать.

Когда мы дошли до нашего дома, я предложила ему зайти. Он шел по лестнице на второй этаж и молчал. Открыла дверь тётя Маша и с некоторой оторопью смотрела на долговязую фигуру в потрепанном малахае и высоких валенках. Ревдит снял свою ушанку, потоптался на половике, вытирая ноги, и был сразу же приглашен тетей Машей к столу – обедать. Она сразу же поняла, что этого нежданного гостя надо хорошо накормить, а делать это Мария Андреевна умела. Ели гороховый суп, вкусную жареную картошку с квашеной капустой, пили чай с сухариками, изготовленными все той же тетей Машей. В доме было тепло. Потом пришли родители. Поговорили немного, и Ревдит удалился. Потом он часто провожал меня домой, рассказывал о фильмах, о книгах, которые читал, помогал делать переводы английских текстов, восхищался Марикой Рок в роли главной героини фильма «Девушка моей мечты», который Ревдит смотрел четырнадцать раз. Он ходил на него в течение целого месяца через день, перемещаясь из одного кинотеатра в другой по мере того, как фильм этот продвигался по Москве. Ходил он в основном на самые ранние сеансы, покупая самые дешевые билеты. Оторваться от этой картины Ревдит просто не мог, ему было не по силам расстаться с Марикой Рок. И только тогда, когда «Девушку моей мечты» перестали показывать, он стал постепенно приходить в себя, освобождаясь от овладевшего им наваждения. С не меньшим азартом овладевал он английским языком, поставив перед собой цель знать его в совершенстве. В чем и преуспел. Мы все в нашей группе признали его первенство, а он охотно всех консультировал и всем помогал.

27

Дело обучения студентов филфака шло в заведенном порядке. На романо-германском отделении основной упор делался на лекционных курсах по истории зарубежной литературы, включавших освещение литературы стран Западной Европы и не касавшихся ни стран Восточной Европы, ни Востока как такового, ни таких континентов, как Африка и Австралия. Что же касается Америки, то о литературе США речь шла лишь в курсе XX века, о латиноамериканских писателях не упоминалось вовсе.

Курсы русской литературы были весьма объемны по количеству отводимых часов, однако содержание их определялось произвольно: все зависело от желания и интересов лектора. Так, например, Николай Иванович Либан, читая курс русской литературы первой половины XIX века, почти все время посвятил Жуковскому, познакомив нас самым подробным образом с обстоятельствами его жизни и всеми аспектами творческой деятельности. Но не было лекций ни о Лермонтове, ни о Грибоедове. Даже о Пушкине лектор говорил мало и бегло. В лекциях по второй половине века не вырисовывались фигуры Григоровича, Лескова. О Достоевском можно было слушать только спецкурс для желающих, а в общем курсе речи о нём не шло. В те годы внимание студентов к таким писателям, как Достоевский и Лесков не привлекалось, даже если они учились на филологических факультетах. Доцент Дувакин блестяще читал о Маяковском, уделив ему более половины своего курса, и с явным нежеланием касался иных явлений.

Однако многое компенсировалось самостоятельным чтением. И все же, если бы не родительская библиотека, не сызранские сундуки, наполненные книгами, а, главное, если бы не школьные годы, за которые так много из русской литературы было прочитано вслух нашей бабушкой, если бы не знакомство со спектаклями пьес Островского, Чехова, Горького на сценах московских театров, то зияющие пустоты в представлении о богатствах родной литературы были бы очевидны, несмотря на сданные зачеты и экзамены. Даже школьные учителя говорили нам о Фонвизине, Державине, Некрасове, Гоголе больше, чем уделялось этому внимания на романо-германском отделении в годы нашего студенчества.

Совсем по-иному обстояло дело с курсами зарубежной литературы. Впрочем, и здесь, конечно, многое зависело прежде всего от преподавателей. С ними нам повезло. Начиная с античной литературы и читавшего её С.И. Радцига и кончая курсом литературы XX века, прочитанного Е.Л. Гальпериной, – все было интересно и, как нам казалось в то время, достаточно полно. Но главными для всех нас стали лекции Леонида Ефимовича Пинского, появившегося на нашем курсе во втором семестре первого года пребывания в университете. Занятия в этом семестре шли уже на Моховой. Факультет наш располагался в основном на четвертом (верхнем) этаж левого крыла здания, во дворе которого стояли памятники Герцену и Огареву. Подниматься на верхний этаж надо было по железным ступенькам довольно крутой лестницы. Дверь с последней лестничной площадки вела в коридор, освещавшийся тусклым светом электрических лампочек. Войдешь в коридор, а вернее, в своего рода «преддверие» коридора, и сразу же через первую дверь слева попадаешь в круглую аудиторию Она расположена в угловой части здания, окна выходят и на улицу Герцена (теперь она снова называется Большая Никитская), и на Манеж, и на Александровский сад. Виден Кремль, Исторический музей, гостиница «Москва». В этой круглой аудитории, где столы стояли всегда в каком-то беспорядке, а место лектора в связи с этим не было строго определено, хотя неустойчивая кафедра существовала, оставляемая профессурой без всякого внимания по причине её полной бесполезности, ибо разместить бумаги или портфель было негде, а опереться на кафедру было рискованно, – в этой круглой аудитории мы и начали слушать лекции Пинского.

Вот он входит в аудиторию, до отказа набитую слушателями, пробирается между столами, встает у стенки и, откинув со лба прядь густых волос, начинает говорить. Невысокий человек в сером костюме и вязаном жилете овладевает аудиторией постепенно, но всецело. Тишина небывалая. Все взоры устремлены на него, боимся пропустить слово, вслушиваемся в каждую фразу, все хотим записать. Чем мы захвачены? Новизной сведений о неведомых нам прежде средневековых сагах и героических деяниях Кухулина? Или удивительным переплетением излагаемых фантастических сюжетов с новыми для нас литературоведческими понятиями и терминами? Бой Кухулина с Фердиадом перерастает в рассуждение о жанровой природе старинных сказаний. Исторические реалии вторгаются в сказочные повествования Мир ирландских саг предстает во всей его суровости и неожиданной красоте, заставляет забыть об окружающем и вместе с тем соединяет настоящее с прошлым.

Два года мы слушали лекции Л.Е. Пинского – от средних веков по XVIII век включительно. В них и открылась нам западноевропейская литература, её шедевры, основные темы и их образное воплощение. Путь души человеческой и её искания в дантовской «Божественной комедии», яркая сила и громкий смех Франсуа Рабле, испанское барокко, но самое незабываемое – все, связанное с Шекспиром, с величием и бессмертием его трагедий, с их непреходящей философской глубиной, вобравшей в себя мир страстей человеческих. Мы были увлечены, покорены и завоеваны. Каждая лекция становилась событием. У дверей круглой аудитории собирался весь курс. Места шли нарасхват. Их не хватало, и найденная где-то на чердаке длинная доска, положенная на два стула, не могла возместить их очевидный недостаток.

В конце семестра решено было произнести благодарственную речь от лица всех студентов и преподнести лектору букет. Это не было в традициях университета. Никому, кроме Пинского, мы не дарили цветов. Но тут все сошлись в едином желании сделать это. Среди нас были ''диетически поклонявшиеся ему студентки, были влюбленные в него девицы, всегда успевавшие захватить самые лучшие, самые близкие к своему кумиру места в аудитории. Ася Рапопорт, Майя Абезгауз, Вера Ермолаева, Юля Живова – это самые верные и постоянные его поклонницы. Были и другие. Однако и для них, и для всех остальных он прежде всего был Мэтром. Это – главное. Произнести речь и преподнести букет было поручено мне, хотя в круг самых беззаветных его поклонниц я не входила. Лекции Л.Е. Пинского мне многое дали, многое открыли, заставили думать, размышлять и побуждали все больше и больше читать. Они помогли определить направление дальнейшего пути в избранной специальности.

Для торжественного вручения букета необходимо было приличное платье. В моем гардеробе ничего подходящего не просматривалось. Но у мамы среди остававшихся в одном из чемоданов вещей сохранился трёхметровый отрез купленного ещё до войны крепдешина. Букетики нежных цветочков на кремовом поле выглядели чудесно. За один день сшить из этого сокровища платье вызвалась мать Инны Белкиной – нашей однокурсницы. Жила она в том же угловом доме на улице Воровского, где находился наш продуктовый магазин. Утром отнесла я материю в квартиру Белкиных, выстояв очередь в магазин, поднялась на пятый этаж на примерку, вечером платье было готово. Фасон прост, вид вполне приличен. Перед лекцией принесен и спрятан от глаз Леонида Ефимовича громадный букет, а после завершения ее, набравшись духу и прихватив букет, направилась я к столу, за которым он стоял, произносить благодарственную речь. Все обошлось благополучно, но что именно было сказано, совершенно не помню. Все встали, аплодировали, а Пинский смущенно улыбался и двумя руками на некотором отдалении от себя держал бело-розовый букет. Мы расставались с ним на летние месяцы с тем, чтобы осенью встретиться снова.

Все курсы, прочитанные другими преподавателями зарубежной литературы, при всех их достоинствах не шли ни в какое сравнение с лекциями Пинского. Появился однажды в аудитории пожилой человек с козлиной бородкой и с сильным акцентом произнес лишь одну фразу, которой оказалось достаточно для скороспелой, но уже не изменившейся в дальнейшем оценки его лекторских данных. «Вальтер Скотт – это тот Скотт, который написал «Айвенго», – утверждал наш новый преподаватель. Раздался смех. А когда было сообщено, что «Гюго написал «Каштанки в цвету», уже никто не смеялся. Вскоре человек с бородкой исчез. Его сменил великолепный в своей красоте, облаченный в военную форму, Александр Абрамович Аникст, читавший курс литературы XIX века. Его любили и чтили студентки, учившиеся годом старше нас, но после Пинского мы не смогли разделять их чувств. Вместо потрясений, связанных с исканиями Фауста и размышлениями Гамлета, – суховатая простота пересказа содержания романов, перечисление писательских имен и произведений, ими написанных. Дотошная Вера Ермолаева обнаружила дословное совпадение лекции о поэтах «Озерной школы» со статьей в «Литературной энциклопедии». Интерес угасал, но лекции мы слушали. Лектор смотрел чаще всего куда-то в сторону, в окно, за которым виднелось небо и плывущие облака. Майка Кавтарадзе засыпала. Зайка старательно записывала. На неё и её записи мы и возлагали надежды. Экзамен проходил тяжело. Александр Абрамович демонстрировал своё презрение к обнаруживающим под его насмешливым взглядом своё невежество отвечающим студентам, а потом окончательно унижал их поставленной с пренебрежением хорошей оценкой. Были и отличные оценки, что не сокращало дистанции между экзаменатором и отвечающим.

На последнем курсе мы познакомились с Евгенией Львовной Гальпериной. Все оживились, повеселели. Темой своей дипломной работы я выбрала романы Томаса Гарди и занялась с энтузиазмом их изучением в Библиотеке иностранной литературы, располагавшейся в то время в Лопухинском переулке на Кропоткинской. Но об этом – позднее.

Было много дисциплин, преподававшихся нам в университете. Подавляющее впечатление производили многочисленные лекции и практические занятия по общественным дисциплинам – истории КПСС, политэкономии и некоторые курсы по философии. На этих занятиях посещаемость строго контролировалась. Конспектировать приходилось уйму литературы, запоминать было необходимо множество не запоминавшихся фактов. Изучали биографию Сталина. Чтобы несколько оживить всю эту формалистику, мы с Зайкой решили написать для одного из семинаров совместный доклад о литературных реминисценциях в работах Сталина. Собрание его сочинений начало тогда выходить. Появились первые два тома, и мы принялись выискивать подходящие цитаты и суждения. Но порыв наш почти сразу же увял. Мы поняли, что лучше отказаться от замысла, задумавшись над встретившимися в самом начале наших изысканий приводимыми вождем словами «мавр сделал своё дело, мавр может удалиться». Комментировать их не хотелось.

Чаще всего мы пропускали лекции по педагогике и психологии, хотя оба эти небольших курса читали известные каждый в своей области специалисты и титулованные ученые. Педагогику читал профессор Каиров, психологию – Рубинштейн. Каждый был автором увесистого учебника. Один вид этих толстенных книг приводил в уныние, а содержание их повергало в смятение. Прогулка по Тверской заменяла скучнейшие лекции. Беседы в Александровском саду были гораздо важнее сообщаемых фактов из сферы психолого-педагогических наук. Но после таких вольных отступлений от регламентированного дня все равно приходилось возвращаться на Моховую: пропускать занятия по истории КПСС или политэкономии было нельзя. Преподаватель в зеленом костюме с красным галстуком по фамилии Кирпичев поджидал нас в отведенной аудитории с явно выраженным стремлением доказать, что только он один среди всех здесь присутствующих знает о линии партии в годы индустриализации. Приходилось выслушивать его поучения.

Совсем иное настроение царило на спецсеминарах по литературе. Михаил Михайлович Морозов воспринимался нами как истинный знаток Шекспира и шекспировской эпохи. Он был артистичен, и в его исполнении любой вид, любая форма занятий проходили всегда захватывающе интересно. К тому же он знакомил нас со всеми современными интерпретациями шекспировских комедий и трагедий. Блистательно читал монологи Макбета и короля Лира, приглашал на вечера ВТО, знакомил с актёрами. Под его влиянием Зайка занялась образами шутов в пьесах Шекспира.

На первых порах и я без всяких сомнений решила связать свою судьбу с любимым мною Диккенсом и записалась в семинар Валентины Васильевны Ивашевой. Тогда она только что появилась на филфаке, но лекционный курс по зарубежной литературе XIX века читала не у нас, а на русском отделении. Свой доклад и курсовую работу я посвятила «Рождественским рассказам» Диккенса, сохраняя верность Скруджу и все ещё с умилением вслушиваясь в трели сверчка за очагом. На мои наивные и неуместные привязанности было с присущей ей жесткой прямолинейностью сразу же указано Валентиной Васильевной. Самым решительным образом она осудила и Диккенса, и меня за сентиментализм и неуместное попустительство отступлениям от правды жизни и подмене её сказочными вымыслами. Велено было заново продумать концепцию доклада и осудить повинного в отходе от реализма писателя. Предлагалось умерить чрезмерное восхваление создателя «Рождественской песни в прозе». Не отозвавшись на высказываемые в форме приказа пожелания, я покинула злополучный семинар, оберегая свою любовь к английскому юмористу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю