Текст книги "Течёт река…"
Автор книги: Нина Михальская
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 34 страниц)
20
Если со школьными учителями в Сызрани не повезло, то ребята в том классе были очень хорошие, по-моему, даже лучше, чем в московском классе, если, конечно, не считать моих самых близких друзей. Хороши они были своим дружелюбием и отсутствием вредности и зависти друг к другу. Никто не сводил счетов, не ссорились, к учителям при всех их недостатках и слабостях относились уважительно, новеньких учеников принимали тоже по-хорошему, без всяких подковырок. Правда, новеньких оказалось немного. Кроме меня прибыли ещё две девочки: одна – Таня Костина, дочка военного, другая – Сара Салант, приехавшая, как и Таня, с Украины. Таня жила раньше в Киеве, а Сара – в Днепропетровске. Таня приехала с мамой, отец-полковник находился на фронте. Сара прибыла со множеством родственников. её отец был парикмахером, главой огромной семьи, в которой было шесть человек детей. Сара была самой младшей. Приехали вместе с ними ещё тети, дяди, племянники и племянницы. Дом сняли за Крымзой и жили в нём всем скопом. Сара была рыжей, веснушчатой, сообразительной и приветливой. Таня Костина всех поразила своей красотой: черноглазая и чернобровая, тоненькая и легкая, умела петь и плясать и всем нравилась. Обе они говорили и по-русски, и по-украински.
На первых порах все трое мы и держались вместе, присматриваясь к остальным, но довольно скоро влились в гущу класса, который вовсе не сторонился нас, не чуждался и принял как своих Через некоторое время у каждой из нас появились и свои приятели из числа сызранских ребят. Крут моих сообщников, а вернее, более близких мне ребят, не был многочисленным. Хотела я того или нет, всегда рядом оказывалась Нинка Лёвина (она называла себя Лёвина, хотя все остальные произносили её фамилию как Левина). Она первой позвала меня к себе в дом, и я сразу же на это откликнулась, тем более, что были мы близкими соседями. Жила Нинка с отцом, без матери. Домишко, где снимали они две комнатки и кухню, почти врос в землю, и ставни окон (а в Сызрани во всех домах почти окна на ночь закрывались ставнями) – ставни окон у Ленинского дома отступали от земли сантиметров на десять, не больше. Отец всегда находился дома, был сапожником и работу свою выполнял, сидя на низеньком табуретике у окна, выходящего на улицу. Чинил он башмаки, сапоги, подбивал каблуки, подшивал валенки и был при этом в курсе всех происходящих на Красногорской улице событий, особенно в летнее время, когда покривившееся оконце его было открыто. Грязь в комнатках – неимоверная. Пол кажется земляным – столько на нём мусора. Занавески на окнах посерели от пыли и висят косо, но при всем этом настроение Нинкиного отца всегда хорошее, я, ковыряя подошвы, он беспечно напевает себе под нос то одну, то другую песенку. И дочку свою любит, а она о нём заботится – еду ему готовит, к заказчикам починенную обувь относит, иногда книжку вслух ему читает. Вряд ли Нинка часто позволяла себе ходить в баню или мыться дома. Во всяком случае, следов этого не было видно, а однажды, когда солнце светило в окна нашего класса особенно ярко, освещая русую Нинкину голову, торчащую прямо передо мной на впереди стоящей парте, я ясно увидела веселящуюся среди волос на её затылке стайку вшей.
Кроме Нины Левиной моими почти постоянными спутниками по городу, куда бы я ни шла, в школе на переменах и сразу же после уроков, стали трое ребят – Боря Широков, Толя Архангельский и Володя Юдин. Прежде они не дружили между собой, жили на разных улицах, одновременно появлялись только на занятиях в классе. Но теперь не отходили друг от друга, стараясь обязательно в одно и то же время быть рядом с двумя своими одноклассницами-Нинами. Между ними шло почти явное соревнование: кто скорее окажется вблизи нас и примет участие в разговоре. Ребята эти были совсем разные. У Бориса в детстве была сломана нога, навсегда осталась кривой, и он сильно хромал, припадая на изуродованную в самом колене ногу. Ни в каких играх участвовать он не мог, но силу и ловкость рук своих показывал в другом – в умении все починить, разобраться в любом механизме, сдвинуть с места самый тяжёлый предмет. Был неразговорчив, книг почти никаких не читал, самым трудным для него всякий раз становилось писание сочинения по литературе. В лице его было что-то монгольское: слегка раскосые серые глаза, высокие скулы и вечная тюбетейка на голове. Жил Борис на спуске с Красногорской улицы, по которому шла дорога к водяной будке, где все мы брали воду, и к нашей школе. Жил он с родителями и старшим братом. Отец его работал на нефтепромысле под Сызранью. Толя Архангельский обычно держался в стороне от всех остальных, и даже пронырливая Нинка ничего не знала о нем, не знала, с кем он живет, куда ходит, с кем дружит. Как выяснилось, были у Толи для этого свои основания. Отец его – прежде священник одной из городских церквей, теперь, когда буквально все церкви в Сызрани, кроме одной, находившейся где-то на самой окраине за Сызраном, были закрыты, а, точнее, сломаны, а собор на площади превращен в товарный склад, – отец Толи нигде не работал, из дома почти никогда не выходил и почти полностью ослеп. Мать – очень старая и больная женщина всегда находилась рядом с ним, и только старший брат Толи и его замужняя сестра, жившая в Кузнецке и изготовлявшая, как и многие жители этого города, домашние валеные туфли, помогали им, как могли. Толя жил недалеко от школы, на той же Комсомольской улице в низеньком деревянном доме. Никто из ребят в этом доме никогда не был. Толя был высоким, худеньким, со светлыми волосами, слегка завивавшимися в маленьком чубчике, который он старательно причесывал, и в больших очках из-за сильной близорукости. Одет всегда тщательно, аккуратно все на нём разглашено, застегнуто – и рубашка, и пиджак, и заправленные в высокие начищенные сапоги брюки. Толя хорошо рисовал. Его карандашные рисунки – цветы, птицы, камыши на озере, а также и те, которые перерисовывал он ив старых журналов, – амуры и ангелы, парящие в облаках, прелестные малютки, гуляющие в саду и нарядно разодетые дамы с зонтиками, поражали воображение. Однако показывал он их только нам с Ниной и только тогда, когда появлялась надежда, что в самое ближайшее время никто к нам не приблизится. Толя никогда не был в театре, хотя драматический театр был в городе, не ходил в кино. Самым обыкновенным и очень свойским парнем был Володя Юдин. Учился здорово и легко, особенно по математике (он был самым любимым учеником Тезикова), со всеми общался и всегда знал все новости не только в школе, но и в городе, смешно рассказывал обо всем, что его забавляло, ловко передразнивал мальчишек и девчонок, большинству которых нравился. Жизнь у него была не очень-то легкая. Он жил вместе с сестрой в красивом и довольно большом по сызранским меркам доме – пять окон на улицу, за домом – сад и огород. Но уже года три жили они одни: отец оставил их всех давно, а мать умерла, когда учился Володя ещё в шестом классе. Сестра тогда кончала школу, а потом стала работать в пекарне. Сад и огород обрабатывали они вместе, но поливал их Володька один, таская воду из будки или из болотца за домом, пока оно не просыхало. Но оно всегда просыхало уже в начале лета. Денег у них на жизнь не хватало, и Володька знал, что сразу после девятого класса поедет он поступать в летное училище в Оренбург. Один раз он уже ездил туда, все узнал и теперь надо было дождаться конца учебного года.
Вот в этой компании мы и проводили иногда свободное время, которого было у каждого из нас мало. Уроки кончались часам к семи. Раз в неделю после школы я обязательно шла в библиотеку менять книги. Библиотека – радость и утешение в моей сызранской жизни. Шли со мной и ребята. Первым записался в библиотеку Володя Юдин, а потом и остальные. Нина Левина стала брать книжки и для себя, и для отца и любила пересказывать их содержание, когда вместе с ней мы шли в школу. Кроме библиотеки в учебное время ходить было особенно некуда, потому что городской сад открывался со своей танцплощадкой только летом и в то время никто из нас о танцах не помышлял. В кино тоже ещё не ходили, хотя на главной улице был кинотеатр. После школы ребята провожали нас с Ниной до самого дома, и эти минуты возвращения растягивались почти на целый час: то на лавочке где-нибудь посидим, то выберем дорогу, какая подлинней. К концу девятого класса стало это уже правилом, от которого не отступали.
От мамы из Москвы никаких известий с тех пор, как уехала она в начале сентября, не было ни в октябре, ни в ноябре. Начался декабрь. За это время немцы подошли к самой Москве, об этом сообщали во всех радиосводках. Бои шли под Москвой. В конце октября в больнице оказался отец, но держали его там недолго. Случилось это так Он устроился работать в сызранский Леспромхоз, и иногда ему приходилось уезжать на целые дни недалеко от города, в близлежащие районы.
Однажды он уехал куда-то к Батракам (от Сызрани – одна остановка на поезде до берега Волги) и не вернулся ни вечером, ни на следующий день. Я пошла в его контору и сказала об этом. Там тоже его ждали ещё утром, в обычное время, но его не было. Позвонили в главную городскую больницу для начала: справиться, не знают ли они чего-нибудь о Кузьмине Павле Ивановиче, и сразу получили ответ: знают, в больницу поступил в 6 часов утра. Накануне вечером, как потом выяснилось, папа от головокружения упал где-то на берегу озера, от начавшегося кровотечения потерял сознание, а рано утром двое рыбаков обнаружили лежащего человека и в кабине мотоцикла привезли его прямо в больницу. Снова открылась язва. Операцию делать не стали. Кровотечение прекратилось само собой, но дома велели лежать недели две, «а там видно будет». Через неделю выпустили его из больницы. Домой доплелись пешком. Раза четыре по пути отдыхали: очень он обессилел. Дома отлеживался, потом снова выписали на работу, но теперь его никуда не посылали, а делал он чертежи и оформлял карты местности в конторе. Павел Иванович знал своё дело, и знания его здесь оценили и выписали со склада четыре килограмма самой белой муки, потому что чёрный хлеб есть ему не велел врач. Ему вообще нужно было диетическое питание – рисовый отвар и все легкое и питательное. Риса у нас не было. Но его продавали с рук (без карточек) на базаре по дорогой цене. Когда папа немного окреп, мы пошли с ним на базар, и он продал там одному татарину свою меховую шапку (у него была ещё одна – старая) и на эти деньги мы купили хороший белый и крупный рис у узбека. Было это в конце ноября, наверное. В первый раз тогда продали мы на сызранском базаре свою вещь. А когда вернулись домой, ждала нас радость – письмо от мамы. И шло оно не очень долго – три недели и два дня. Мы высчитали по штампу на конверте, а сама она число написать в письме забыла. Мама писала, что скоро, очень скоро, наверное, вместе со всем институтом она, как и другие, будет эвакуирована; писала, что обязательно приедет к нам, но это будет ещё не скоро. Писала, чтобы мы ждали ее, чтобы я училась, занималась с Мариной, которую надо учить читать, и была внимательна к папе и помогала тёте Маше. И в этом же письме было написано о том, что родители Бокина получили извещение о том, что их сын убит, пал смертью храбрых.
Мы стали ждать маму. Время тянулось медленно. Радиосводки были страшными. Наступил декабрь, темнело рано. Очереди за хлебом и другими продуктами становились все длиннее. Но у нас была и картошка и пшено. Утром раза два в неделю мы ходили в магазин вместе с тетей Машей, а Марину оставляли с Филипповной. Она играла с младшей Зойкиной дочкой – Людой. Вдвоем в магазин ходить было лучше потому, что стоять приходилось сразу в двух очередях: в одной – за хлебом, в другой – за чем-то еще, если выдавали. Иногда хлеб не привозили очень долго. Тогда возникала опасность потерять свою очередь, лучше было оставаться на месте, никуда не отлучаться. В магазине всем на ладошке писали химическим карандашом номер очереди. Важно было, чтобы он не стерся до самого конца. Номера оказывались большими: то какой-нибудь 85 или 91, а то и 127. Народ в Сызрани по утрам встает рано.
Мама приехала 17 декабря. её путь к нам лежал через Урал, куда шел их поезд, отъехавший из Москвы в один из самых напряженных для города дней – в день 17 октября, когда эвакуировались остававшиеся предприятия и учреждении, когда массами уезжали люди, когда немецкие войска были на подступах к Москве. Выехав вместе со своими сослуживцами, доехав за две недели до того места, куда ехали они, она потом ещё две недели добиралась до Сызрани. Появилась мама днем, вдруг войдя в калитку, а я шла в это время от крыльца дома калитке. Без единого звука мы двигались навстречу друг другу, и о крепко обняла меня, прижав к своей оленьей шубе, которую когда-то папа привез ей с севера. Она ничего не спрашивала меня, я ничего не говорила, а потом, взявшись за руки, мы пошли к дому и только перед тем, как открыть дверь, спросила она, где Павлик и Марина Папа был на работе, Марина и тётя Маша дома. Мы вошли, и тётя Маша заплакала, а Марина подошла к маме и воткнулась лицом в её плечо, потому что мама присела, чтобы лучше видеть ее. Потом тётя Маша побежала в папину контору сказать ему, что приехала Нина Фёдоровна, а мама сняла шубу, а потом сняла всё, в чем была в дороге, и Филипповна нагрела ей чугун воды и помогла вымыться в темном чуланчике, а мы с Мариной молча ждали, когда мама снова будет рядом. Она ничего не привезла с собой, кроме совсем маленького чемоданчика, где лежало белье и две блузки. Костюм, её обычный костюм, был на ней. Ещё был халат, голубой и немножко мохнатый.
Вернулась тётя Маша вместе с папой. Уже стало темно к этому времени, мы все сидели в большой передней комнате – в зале, и мама рассказывала про Москву, про то, как ехала к нам. Папа все не мог усидеть на месте, вставал, ходил по комнате, снова садился и снова вставал. В окно постучали. Это Борька принес мой пирожок из школы. Я его взяла, и он ушел, а я постояла раздетая немного на крыльце и посмотрела на звезды. Их было очень много в этот вечер. Стоять долго было холодно. Мы поздно легли спать, хотя мама не спала вовсе последние ночи и дни Но потом все же пришлось нам с Мариной пойти в свою маленькую проходную комнатушку, где стояли две наши узенькие железные кровати и между ними, перед окном столик на бамбуковых ножках, а Филипповна и тётя Маша пошли в отгороженный от этой комнатушки фанерной перегородкой и занавеской вместо двери свой темный закуток В большой комнате на сделанном Володькой ещё раньше деревянном топчане теперь будут спать родители. Теперь они с нами.
Жизнь сразу изменилась после маминого приезда. Она стала работать учительницей, а потом завучем в школе для глухонемых, тётя Маша решила тоже пойти работать, но для этого надо было определить Марину в детский сад. Это тоже у мамы сразу же получилось. Место уборщицы для тети Маши нашлось в детском доме. Утром в детский сад вел Марину кто-нибудь из родителей, после школы я забирала её и вела домой в сопровождении всех своих приятелей, а тётя Маша работала посменно, и ей приходилось уходить в детский дом очень рано – к 6 часам утра. В свободное время она варила обед – на два, три дня в русской печке. Два раза в месяц маме в школе, как и всем учителям, выдавали кости – бараньи или говяжьи. Их привозили в школу с мясокомбината, а затем развешивали на школьных весах в зависимости от количества членов семьи у каждого работающего. Получался почти полный рюкзак, мама приносила его домой, и на костях варился у нас вкусный бульон, или суп, или щи. Папа повеселел и стал выглядеть лучше. Но у тети Маши начались тяжёлые переживания в связи с её работой в приюте. В первый раз за всю свою жизнь она поступила на работу в учреждение. Все было для неё внове, и все порядки старалась она выполнять, делая всё как можно лучше. Но окружающая её публика, как ей казалось, этих порядков не выполняла и даже просто о них не думала. А дети, жившие в приюте, представлялись Марии Андреевне лютыми разбойниками, на которых «креста не было». Она мыла полы, они ходили по ним грязными башмаками, не вытирая их о половик. Она протирала стекла и подоконники, они сидели на окнах и грязными пальцами водили по чистым стеклам; она отмывала в столовой клеенки, они же бросали на них объедки, не трудясь складывать их в стоявшую тут же, на столе миску. Веники и тряпки исчезали у неё из-под рук, ведра для воды перемещались неизвестно как по всем этажам, лампочки электрические и те пропадали. В спальни этих детей-извергов входить было жутко и опасно. Продержалась на своей работе Мария Андреевна месяца два, не больше, а потом попросила расчет и вернулась в своё прежнее состояние, что для всех нас принесло большое облегчение. Но Марина продолжала посещать детский сад и чувствовала там себя неплохо. Время шло, и уже приближалась весна сорок второго года.
21
С маминым приездом расширился круг наших сызранских знакомых. Теперь не только наши соседи по дому, по улице, не только мои приятели по школе, но и другие люди заходили к нам, а мы к ним. Это были учителя из маминой школы, некоторые другие её знакомые, а также дальние родственники, которые о нашем пребывании в Сызрани даже и не знали до тех пор, пока Нина Фёдоровна сама не посетила их.
Были мы вместе с мамой в семье Григория Котовского – у его вдовы, приходившейся нашему деду Фёдору то ли двоюродной, то ли троюродной сестрой. Она была врачом, жила вместе со своими двумя детьми. До войны в Киеве, а теперь приехала в Сызрань. Я смутно вспоминала, идя к ним, что когда-то давно мы были у них в гостях в большой киевской квартире, но ничего, кроме самого факта этого, в памяти не осталось.
Теперь снова с ними встретились. Сын, названный в честь отца тоже Григорием, был постарше меня, дочь – года на два моложе. её звали, кажется, Катя. Никакой особой близости между нами не было, но потом и они до своего отъезда из Сызрани, а уехали они довольно скоро, куда-то дальше на восток, заходили к нам раза два. Разговоры между взрослыми шли о происходивших событиях, а между нами, школьниками, о наших школах. Гораздо более интересной оказалась встреча мамы с её очень давним знакомым по сызранской юности Александром Ивановичем Ревякиным, с которым она не раз, как я поняла, встречалась потом и в Москве, но не на домашнем уровне, а где-то по их общим преподавательским или издательским делам А.И. Ревякин преподавал русскую литературу и заведовал кафедрой русской литературы в Московском городском пединституте. Теперь приехал в эвакуацию вместе с женой и дочерьми в родные места. Сызранские ровесники из местной интеллигенции помнили его как рьяного толстовца, ходившего в холщовой рубахе, подпоясанной ремешком, и босиком в подражание своему кумиру. Таким встречала его в юности и Нина Фёдоровна. Теперь он был московским профессором, а приехав в Сызрань, с радостью был встречен в здешнем Учительском институте и начал читать лекции по русской литературе XIX века. Особые его интересы были связаны с Островским, изучению драматургии которого он и посвятил себя прежде всего. Вместе с А.И. Ревякиным в том же Учительском институте преподавал и коллега его по московской кафедре У.Р. Фохт. В первый раз встретились мы с ними в столовой для научных работников, которую открыли в 42-м году. Туда прикрепляли эвакуированных научных работников и преподавателей, помогая тем самым поддерживать их силы. Обедать можно было или в столовой, или же брать обед домой, приходя со своей посудой. Мама привела меня сюда, чтобы показать эту столовую, познакомить с порядками, а потом я уже одна ходила сюда и получала полагающиеся обеденные порции. Здесь мы и увидели Александра Ивановича и Фохта. Они сидели и беседовали за отдельным столиком и оба выглядели очень важными посетителями. Официантка с почтением обслуживала профессора, и Фохт тоже внимательно слушал своего собеседника. Рядом с Александром Ивановичем стояли судки для домашней порции. Они пригласили нас за свой столик, мы сели, и мама включилась в разговор, а профессор поинтересовался моими интересами. Вспоминали они годы гражданской войны на Волге, события, происходившие в Сызрани. Потом я несколько раз уже одна встречала Александра Ивановича, и он даже пригласил меня послушать его лекцию, узнав, что я знаю многие пьесы Островского и играла роль Аграфены Кондратьевны. В назначенное время я ждала его возле здания Учительского института на Советской улице. Это было то самое красивое серое здание, в котором прежде находилась женская гимназия. Студентки, входившие в институт, ничем не отличались от школьниц старших классов, да и по возрасту они были такими же, как и те: в Учительский институт принимали с неполным средним образованием. Поднялись на второй этаж. Всё выглядело так значительно, всё казалось мне таким торжественным. И зал, в который мы вошли, был красив, и за столом, где указал мне место сам профессор, сидеть было удобно. А сам Александр Иванович поднялся на сцену и встал за кафедру. Я уже видела похожее в Москве в пединституте. Но лекцию по русской литературе слушала впервые. Она была об Островском. Профессор произносил её в возвышенном стиле, слегка подвывая и поднимая довольно часто руки кверху. Говорил он писклявым голосом, и ему часто приходилось поправлять сваливающиеся с носа очки. Смешно получалось от того, что комическая внешность не вязалась с торжественностью тона, и потому вся история несчастной Катерины, а говорилось о ней только как о жертве, вся история Катерины не произвела впечатления. Даже показалось мне, что наш Пимен рассказывал ничуть не хуже, когда находился не в сонном состоянии. Но лекция Александра Ивановича была важным событием, дав некоторое представление о профессорах-знатоках Островского. Правда, больше не приходилось мне слушать лекции в Сызрани, о чем и не сожалела.
Увлечение театром захватило меня летом вместе с Таней Костиной. В Сызрань в начале лета 42-го годы был эвакуирован театр оперетты из Сталинграда. А немногим раньше прибыл сюда же, но скоро уехал куда-то ещё театр оперетты из Житомира. Таня Костина, увлекавшаяся пением и музыкой, пригласила меня пойти с ней на спектакль «Сильва» сталинградской труппы. Спектакль шел в городском саду в летнем павильоне. Перед его началом в саду играл духовой оркестр, в антрактах тоже звучали трубы и били барабаны, но когда звенели звонки, созывающие в зрительный зал, духовая музыка замолкала. Артисты играли и пели очень хорошо, и костюмы казались нам прекрасными. А главная актриса, исполнявшая роль Сильвы, а также все главные партии и во всех других опереттах, сияла красотой и великолепием. Таня стала её заядлой поклонницей, посещала все спектакли до одного, просто разоряя свою мать, покупала и преподносила примадонне букеты, млела, дожидаясь её выхода из театра после окончания представления, потом стала провожать её вместе с несколькими другими поклонниками до гостиницы, где жили артисты, встречать перед спектаклем. Надо сказать, что поклонение переросло во влюбленность, и актриса заметила Таню, выделив её среди многих других. И вот, когда уже были прослушаны по нескольку раз и «Сильва», и «Принцесса цирка», Таня была приглашена на генеральную репетицию «Цыганского барона». После этого ходила она и просто на репетиции и брала с собой несколько раз меня. Оперетта не была моим жанром, но атмосфера театра, игра актёров привлекали к себе; так интересно было наблюдать за всем, что происходило на сцене не из зрительного зала, а откуда-нибудь из темного уголка близ занавеса, а иногда даже из-за кулис.
Мы следили за режиссером, за тем, что и как говорил он актёрам, а потом все это подробнейшим образом обсуждали с Таней. Гуляя по главной улице, мы часто встречали знакомые по театру лица, здоровались с актёрами и чувствовали себя приобщенными к их миру, казавшемуся красивым и ярким. Но скоро замеченным оказалось и другое: видели пьяных в дребезину некоторых из своих театральных знакомых возле пивной и на базаре, становились не раз свидетелями ссор и неприятных скандалов во время репетиций, а потом и главная Танина героиня разочаровала ее, когда выяснилась её склонность к склокам, непристойным выражениям и выпивкам.
Фильмы, которые показывали в кино, не производили особого впечатления: «Три танкиста», «Три бойца», «Трактористы», киножурналы с вкраплением кадров о бравом солдате Швейке на войне – все это и не могло нравиться, а документальная хроника появлялась очень редко. Больше ходить в Сызрани было некуда. К тому же часть лета оказалась занятой работой в пионерлагере для глухонемых ребят, куда меня взяла с собой на три недели мама, обучив предварительно самым необходимым навыкам знакового разговора с глухими ребятами. В лагере проводили игры, соревнования, но приходилось и на кухне работать, и посуду мыть.
Начался новый учебный год в последнем школьном десятом классе. Новым директором стал учитель труда, пожилой и спокойный человек Иван Иванович, при котором все шло организованно, и о выпускном классе он особенно заботился, стараясь помогать ребятам, у которых отцы находились на фронте или уже были убиты. Внимательный и добрый человек, он располагал к себе всех – и учителей, и учеников, и родителей. И тем не менее, наш класс был уже не таким, как в предшествующем году. Когда я пришла в девятый класс, мальчишек в нём было двадцать человек ив сорока двух учеников. Когда наступил новый учебный год, в нашем классе их осталось только четверо – Толя Архангельский и Борис Нестеров (оба они плохо видели), Борис Широков, который сильно хромал, и Миша Михайлов – самый младший из нас по возрасту, тихий мальчик маленького роста. Остальные или ушли, как Володя Юдин, в военные училища или пошли работать на нефтепромыслы, а несколько человек, которым было больше восемнадцати лет ушли добровольцами в армию. Сара Салант и Таня Костина из Сызрани, Осталось нас в классе двадцать четыре человека.
Для занятий выделили нам небольшое помещение на втором этаже – светлую комнату, предназначавшуюся прежде для библиотеки. Парты стояли в два ряда – шесть в одном и семь в другом ряду. Доска тоже была не длинной и узкой, как в других классах, а квадратной на ножках. В нашем классе всегда было солнце. Занимались здесь в первую смену. Учителя почти все, кроме уехавшего, к всеобщей радости, учителя истории Вергуна, остались прежние. Я сидела за партой с Ниной Левиной, а за нами – Широков и Архангельский. Володя Юдин прислал всем нам первое письмо из Оренбурга и с радостью сообщал, как нравится ему там учиться и как хорошо ему жить в общежитии. Потом он присылал письма мне, а я ему отвечала, и так переписывались мы весь год до самой весны. Начиная с мая писать он писал реже: у них проходила летная практика и военные учения в полевой обстановке. Их готовили к выпуску ускоренными темпами.
После того, как зимой 42-го года бои за Сталинград – эти жестокие сражения, в которых погибло так много людей, завершились поражением находившихся там немецких войск, дышать стало легче. Сняли затемнение. Усилились и укрепились надежды на то, что продвижение немцев на восток уже совсем остановлено. Произошел перелом в войне. Но как тяжело все это было. И жизнь наша сызранская стала труднее. Уже многие вещи пришлось продать на базаре – папины часы «Павел Буре» помогли купить обувь для мамы и для неё же – платье, брюки для отца, хотя он и сопротивлялся изо всех сил. Некоторые вещи сменяли на хлеб и на крупу. Несколько раз вместе со своей племянницей Зойкой тётя Маша весной 43-го года ездила в Раменки (недалеко от Сызрани, ехать на местном поезде), чтобы выменять там картошку на детские вещи Марины, на те, что стали ей уже малы. У меня были ленты, которые я заплетала в косы – самого разного цвета, разной ширины. Они пользовались на базаре большим спросом, и я тоже меняла их – на подсолнечное масло, на горох. Володька – наш сосед по дому, Зойкин муж – научился варить мыло. Как выяснилось – из собак. Где он их ловил и обдирал, мы не знали, а сам процесс варки происходил в сараюшке в углу двора. Никто близко не подпускался, но вонь шла густая. Мыло он потом продавал на базаре, возил менять в Раменки на продукты; нам продавал дешевле, чем другим, как бывшим соседям. К тому же всю зиму и весну я занималась с его дочкой – Иркой, отличавшейся чудовищной ленью и бестолковостью. К этому времени Ирка училась в пятом классе, хотя читала кое-как, писала с трудом, рассказывать о чем-либо географическом или историческом не могла вовсе и тупо смотрела на меня. Еле-еле удалось вывести её из состояния обалдения, ей свойственного, и пробудить некоторый интерес с её стороны тем, что мне пришлось брать её с собой в кино и к нам в школу на два школьных вечера, одев её при этом в свою (в мою) кофточку и украсив её рыжие кудри прекрасным зеленым бантом. Все это Ирка оценила по самому большому счету и стала считать меня своей подружкой, но границы особо не переступала, хотя от уроков со мной больше не старалась уклониться, погружаясь в свою обычную сонливость.
В апреле 43-го года мама получила письмо с Урала от своей приятельницы по институту, и та сообщала, что Институт дефектологии будет в конце апреля возвращаться в Москву. Если это произойдет, писала её знакомая, то из Москвы будут высылать вызовы сотрудникам института, живущим в разных местах в эвакуации. Мама стала ждать такой вызов. Все это было радостно, но и страшно было снова оставаться без нее. Но она во всех нас вселяла надежду, что все теперь пойдет к лучшему, а мне говорила, чтобы я спокойно кончала школу, а она будет ждать меня в Москве, когда я поеду поступать учиться в каком-нибудь институте. Однако пока это были только мечты, но они уже появились, уже жили во мне.
А Павел Иванович ранней весной решил разводить кур, чтобы к середине лета, в худшем случае к концу лета, как, он говорил, можно было нормально питаться своей птицей и варить нормальные куриные бульоны. Закуплены в колхозном инкубаторе были двадцать пять цыплят; поселили их сначала в сарайчике дровяном во дворе, поместив в большой ящик Потом, когда они несколько подросли и окрепли, перевели на жительство под примыкавшие к дому сени, а гулять выпускал он их в сооруженный около сеней загончик из досок и металлической сетки. Кормить кур было особенно нечем, но каким-то образом добывал он на базаре самый необходимый минимум корма, давая курам вареные картофельные очистки, остатки еды (но остатков почти никогда не было), тыквенные корки. Куры вырастали тощие и длинноногие. Раза три они вырывались из загона, с яростью набрасывались на растущие во дворе на грядках Филипповны овощи, раздирали зелёные помидоры, склевывали огуречные зародыши, клевали все, что попадалось на их пути. Возникали неприятные ситуации. И все же наступил день, когда была сварена первая курица – жалкий плод стараний Павла Ивановича, и жиденький прозрачный бульончик стал провозвестником последующих куриных блюд.