355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Гоголь » Мертвые души. Том 2 » Текст книги (страница 23)
Мертвые души. Том 2
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:14

Текст книги "Мертвые души. Том 2"


Автор книги: Николай Гоголь


Соавторы: Юрий Авакян
сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 27 страниц)

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Порою, когда, обмакнувши перо в чернила, водишь им по бумаге безо всякой цели, выписывая строку за строкою в пустой надежде, что вот оно – сейчас снизойдёт вдохновение и снова побегут, посыпятся из-под пера дробные и округлые слова, точно жемчуга, нанизанные на золотую нить мысли, то в подобную минуту многие вопросы встают предо мною, и не всегда бываю я в силах найти ответы на них. Иные так и остаются неразрешёнными, прочие же исчезают сами собою, словно и не было их вовсе, словно не вспыхивали они в моей голове и не тревожили душу мою. Но есть такие, что остаются со мною навсегда и своею загадочностью точно заноза бередят мой мозг, всё возвращаясь и возвращаясь ко мне, вновь рисуют пред моим внутренним взором горящий, изогнутый загогулиной вопросительный знак.

Тогда кажется мне, что это происходит неспроста и кто-то пытливый шлёт их раз за разом, надеясь получить, наконец, от меня ответ.

И это тоже один из тревожащих меня своим неотступным постоянством вопросов. Как и по какой причине выпала мне эта доля – писать в назидание окружающим? Ведь я никогда не хотел быть назидательным, почитая назидательность вовсе несовместимою с истинным искусством. И если быть до конца искренним, а я смею надеяться, дорогой мой читатель, что ты меня именно таковым и почитаешь; итак, если быть до конца искренним, то я вовсе не верю в то, что кто-либо, прочтя мои писания, скажет: «Да, это я! Прости меня, Господи!» И устыдится, и «исправит стопы своя». О, это было бы очень и очень просто. И тогда я писал бы, писал бы и писал назидательные тексты один за другим и чувствовал бы себя самым счастливым существом на земле… Хотя кто знает, ведь вполне может быть, что многие из тех, что пишут назидательные тексты, и чувствуют себя самыми большими счастливцами. Вот, возьмите для примера какой-либо кусочек какого-либо текста из каких-либо «Уложений о положениях», ну, хотя бы такой: «Деяние, подпадающее под описанное в параграфе десятом главы второй, должно, также, быть отражено и в параграфе семнадцатом главы четвёртой, оба из которых (пар. 10, гл. 2 и пар. 17, гл. 4) совокупно соответствуют параграфу двенадцатому главы девятой и влекут за собою…» – и так далее, и так далее.

Ведь согласитесь со мною, читатели, что подобное мог написать только очень счастливый человек. И куда мне до него, уверенною рукою нанизывающего параграф на параграф, точно куски шпига на иглу, куда до него мне, нервно грызущему кончик пера в ожидании вдохновения. Увы, увы, ведь не в силах заставить я даже своего героя исправиться сей же час, отказаться от злых подстраиваемых им козней, раскаяться и расшибить себе лоб в коленопреклонённой молитве.

Да, конечно же, я могу написать фразу: «Проснувшись поутру, Павел Иванович почуял неодолимое желание отправиться в церковь, где, проведя несколько часов кряду пред образом Спасителя, вышел на улицу совсем другим человеком». А затем приписать – «конец поэмы».

Ну что, сделать это прямо сейчас, не отрывая пера от бумаги? И вы поверите, господа, что это действительно так, что этою фразою всё исчерпано, всё прощено и окончено; все слёзы высохли и раны заросли? Может быть, так оно и бывает в мире, построенном в воображении того счастливца, что искусно нанизывает параграф на параграф, но не здесь, не с нами и не сейчас. О чём остаётся лишь горько сожалеть. А посему герою нашему предстоят ещё многие дела, ещё целых две главы до завершения этой второй части поэмы, а он уже рвётся далее и уже брезжит где-то в недалёком, хотелось бы думать, будущем и третий том, который и должен завершить жизнеописание Чичикова Павла Ивановича. Каков он будет, чем завершится, мы не можем сказать в точности. Знаем только, что предстоит посетить ему обе наши столицы, пережить многие приключения, повстречать многих из старых своих знакомцев, с коими имели счастье познакомиться и мы, а затем… Ну, да ладно, что будет затем, вы, любезные мои читатели, узнаете позднее. Одно лишь скажу – многими путями предстоит пройти ещё нашему герою, потому как вся жизнь его – это один нескончаемый путь, по которому катит он в компании верных своих Селифана с Петрушкою, бежит вдогон за брезжущей где-то в неведомой дали удачей, меряет версту за верстою, надеясь настичь счастье на пустых, продутых ветрами, просторах России.

Прошло поболее месяца после происшествия, имевшего место в поместье генерала Бетрищева. Нельзя сказать, что герой наш очень уж был оскорблён тем случаем, скорее, он был даже доволен, что ему удалось убраться подобру-поздорову и что гнев генерала хотя и достигнул до него, но не поразил насмерть, и он отделался, помимо испуга, всего лишь ещё и небольшим синяком в той известной области тела, которую имел несчастье ушибить, падая в коляску после произведённого его превосходительством броска. Но синяк сей давно уже прошёл, и Павел Иванович, не чувствуя ни нравственных, ни телесных мучений, время от времени всё же ощущал в сердце своём досаду от того, что рухнула так внезапно вся эта затея с приданым и что оно, может быть, достанется неизвестно кому. «Ну да ладно! Ну да и чёрт с ним!» – говорил он себе всякий раз, как только досада эта просыпалась в нём, и тотчас же старался обратиться мыслями к чему-либо иному, приятному, благо поводов для подобных приятных мыслей тоже было предостаточно: и театр с несравненной Жози, и почитание его всеми в доме у Александры Ивановны Ханасаровой, у которой он теперь, после разрыва с генералом Бетрищевым, поселился, и сближение его с губернатором, да и просто вечера, проведённые за картами в компании верных ему друзей, таких, как Варвар Николаевич Вишнепокромов или Модест Николаевич Самосвистов, тоже согревали его сердце, прогоняя из него досаду; и, улыбаясь этим греющим его мыслям, Чичиков приободрялся и приходил в хорошее настроение.

Хотя осень уже и подступила вплотную, поливая всё вокруг холодными своими дождями, сбивая на землю жёлтую листву с дерев и кустов, Павел Иванович просыпался ежеутренне среди птичьего свисту и щебета, коим заполняли дом старухины канарейки. Мопсики положительно решили, что он и есть самый главный в доме человек, и не отходили от него ни на шаг, а серый толстенький Жак, дожидаясь, пока Чичиков уснёт, забирался ежевечерне к нему в кровать и спал вместе с Павлом Ивановичем, свернувшись у того в ногах точно кот.

Как ни странно, но разрыв с генералом Бетрищевым пошёл на пользу репутации Павла Ивановича. По городу поползли слухи, что Чичиков помог властям обнаружить важного государственного преступника, покушавшегося на трон и корону. Говорили даже, что Чичиков якобы самолично связал по рукам и ногам злодея в тот миг, когда сей злодей готовился произвесть выстрел из мушкета по восседавшей в карете царственной особе, и что будто бы при этом Павел Иванович был даже ранен, но, слава богу, рана оказалась не опасной и Чичикова вчера уже видели в Английском клубе в обществе губернатора, который, судя по всему, набивается Чичикову в друзья, что и понятно. Одним словом, мололи всякий вздор, какой постоянно перемалывают обыватели наших городов и городишек со скуки и по глупости. Чичиков не возражал против таких разговоров, и, если кто-либо пытался, эдак намёками, навести его на сей предмет, он лишь значительно и молча улыбался, показывая, что тема эта запретна и он не имеет права об ней распространяться.

Тем временем следственная комиссия, производившая дознание по делу Тентетникова, заинтересовалась и другими имевшими место обстоятельствами. Кому-то там в Петербурге показалось подозрительным, что в одно и то же время в одной и той же губернии происходят столь серьёзные преступления, связанные и с похищением девиц, и с тайными обществами, к тому же, как назло, решили бунтовать старообрядцы. Вот и было велено следственной комиссии, уже завершившей следствие по делу Тентетникова, произвесть ревизию известных бумаг да счетов по некоторым губернским департаментам. Но тут-то и вышла заковыка. Точно по волшебству стали исчезать из департаментов нужные комиссии бумаги, да что там исчезать, – стали выгорать целые кабинеты вместе со всем своим содержимым, ну и, разумеется, горели в первую очередь шкафы с бумагами и портфелями, ибо и дитя знает, что бумага горит лучше и легче остального. Одним словом, чувствовалась во всех этих поджогах и пропажах чья-то дьявольская воля. Кто-то, кто привык вершить свои дела в темноте и тайне, очень не хотел, чтобы выплыли они на божий свет, и кто это был, оставалось загадкою, только то тут, то там слышалось лёгким трепетным ветерком пролетающее словцо – «юрисконсульт». То над одной группкой чиновников, собравшихся посудачить, вспархивало оно, то над другою. Слово летало над городом, точно летучая мышь, неслышно подрагивающая крыльями, и поселяло в чиновничьих глазах страх. Они то и дело нервически вздрагивали, оглядывались через плечо, словно преследуемые кем-то, а в углах больших кабинетов, под потолком в присутственных местах, билось, будто муха в паутине, еле слышным шёпотом произносимое словцо: «юрисконсульт, юрисконсульт, юрисконсульт».

Но Павла Ивановича мало заботили эти происшествия; в Тьфуславле начиналась конская ярмарка, после которой он мог позволить себе поселиться в городе, не рискуя навлечь на себя гнев генерал-губернатора, сейчас же его пребывание здесь проистекало якобы от обилия дел, которые будто приходилось нашему герою обделывать, и они, дескать, и являлись причиною, по которой он принуждён был оставаться в городе, пользуясь гостеприимством Александры Ивановны Ханасаровой. Во всяком случае, таковым вот образом намеревался Чичиков оправдываться перед его сиятельством, если, не приведи Господь, пришлось бы отвечать, но пока всё шло гладко, всё сходило ему с рук, да и, по правде сказать, князю нынче было не до Чичикова, у него были заботы и поважней.

Помимо обычных уже дел со взятками, вскрылась большая недостача и злоупотребление по Казённой палате, к чему, судя по всему, был причастен и один из бывших советников Присутствия, и таким образом тень была брошена на все Губернское правление, исключая, конечно же, Фёдора Фёдоровича Леницына, потому как в губернаторах ходил он недолго и просто-напросто не успел бы к этому делу примкнуть, даже если бы и очень хотел того. Но так или иначе, картина стала вырисовываться страшная, и не у одного закружилась бы голова от тех огромных сумм, что замелькали в отчётах да протоколах комиссии, но тут вся работа её, поначалу бойкая да спорая, вдруг точно бы застыла, точно бы стали топтаться на месте бывалые столичные следователи, а причиною тому явилась целая туча откуда ни возьмись посыпавшихся доносов. Причём один донос садился на другой, а тот подгоняем был третьим, четвёртый же давал новые, казалось бы, факты, отвергавшие прежние доносы, и так далее и так далее, и всё крутилось, точно карусель, и следователи, сами того не замечая, бежали словно по кругу, будто слепцы, ведомые чьей-то искусною и хитрою рукою. И снова мерцало и подрагивало в воздухе канцелярий и присутственных мест шёпотом произносимое словцо «юрисконсульт, юрисконсульт, юрисконсульт».

Павла Ивановича же, как мы уже говорили, мало заботила вся та возня, что разгоралась по департаментам. Он слышал об ней от губернатора, с которым сошёлся, можно сказать, совсем накоротке и который многое доверял Чичикову из «конфиденциального». Фёдор Фёдорович был обеспокоен творящимися событиями, но Чичиков уверял его, что с ним ничего страшного не будет, что ответа держать ему не за что по причине его недавнего вступления в должность.

– Вот погубернаторствуете с годок-другой, тогда и волнуйтесь, голубчик, а нынче какой с вас спрос? – говорил он обычно на всё слышанное им от Леницына, стараясь не вдаваться в подробности плетущейся по департаментам интриги. Его больше занимала разгоревшаяся уж конская ярмарка, на которую наведывался он ежедневно, дабы поторговаться просто так, для удовольствия, да прицениться к товару – на будущее. А ярмарка в этом году была богатая. Свезено скота было преизрядно из многих губерний. И овцы, и свиньи, и коровы с быками, и лошади, конечно же, стояли тут и там, по обгороженным плетнями закутам, между которыми помещались клети с гусями, курами, утками. Шум и гам, слагающийся из блеяния, ржания и мычания, был неимоверный, и надо всем этим взлетали в прохладном уже осеннем воздухе голоса продавцов, выкликавших себе покупщиков и расхваливающих свой товар.

Чичиков подумывал было о том, что, может быть, и взаправду, вняв жалобам Селифана, продать Чубарого, а заместо него купить другого коня, но Варвар Николаевич, бывавший с ним на ярмарке чуть ли не ежедневно, отговорил его, резонно заметив, что за ту же цену лучшего коня не купишь, а коли Павлу Ивановичу так уж приспичило выбрасывать деньги, то тогда уж лучше сменить всю тройку.

– Чтобы лошади были на подбор, чтобы выезд был, а не так, как сейчас у тебя, – сказал ему Варвар Николаевич, с чем Чичиков, сокрушённо вздохнув, согласился, но решил с приобретением выезда повременить до лучших времён, которые, как он рассчитывал, вскорости должны были наступить.

В тот день, когда промеж друзьями состоялся этот небольшой разговор, произошёл с Павлом Ивановичем случай не то чтобы совсем уж из ряду вон выходящий, но всё же сумевший омрачить ему настроение на весь остаток дня. Походив по рядам и изрядно проголодавшись, Чичиков с Вишнепокромовым решили было отправиться в трактир пообедать, и Павел Иванович, нагулявший на прохладном воздухе аппетит, уже предвкушал, как зачерпнет он ложкою обжигающего наваристого супу, пропустив предварительно стопочку холодной, ледяной водки, как вопьётся зубами в свежий, ещё скворчащий жиром кусок мяса или дичи, закусив его тёплым пушистым пирожком с какой-либо замысловатой припёкою, но вдруг, неожиданно приятные эти его размышления были прерваны тем, что кто-то бесцеремонно схватил Павла Ивановича за рукав, и Павел Иванович, обернувшись с любезною было улыбкою, почувствовал, как улыбка эта сама собою сползает с его лица, ибо пред ним стоял не кто иной, как Хлобуев Семён Семёнович собственною персоною, и вид у него был самый что ни на есть неприглядный. Одет он был всё в тот же затасканный и потёртый сертук, сапоги на ногах были стоптаны вконец, в довершение же картины от Хлобуева сильно пахло вином, а взгляд, нетвёрдый и блуждающий, выдавал, что обладатель сего взгляда находится в изрядном подпитии.

– А… а… а!.. Чичиков Павел Иванович?! – пропел Хлобуев тем гнусавым и дребезжащим тенорком, что порой вырабатывается у людей, чаще чем следовало бы прикладывающихся к бутылке.

– Чичиков Павел Иванович! – продолжал Хлобуев с явно глумливым почтением в тоне, коим обращался к нашему герою. – Тот самый Чичиков Павел Иванович – спаситель отечества, благодаря которому честнейшего человека ссылают в Сибирь! Тот самый Чичиков, который, купив имение, исчезает, не уплативши долга, и выставляет меня на позор, подводит под суд за то, что я не могу расплатиться по векселям. Тот самый Чичиков… – пытался было продолжить свою обличающую речь Хлобуев, но Чичиков вырвал у него из пальцев рукав своего фрака и, помрачневши лицом, напустился на него сам.

– Да как высмеете, милостивый государь! – возвышая голос, произнёс он. – Да вы не в себе, коли позволяете подобное отношение. Сей же час надо кликнуть городового! Варвар Николаевич, голубчик, ну-ка сбегай за городовым, а я его пока подержу, – продолжал он, обращаясь к Вишнепокромову уже другим тоном и уж сам вцепляясь в рукав замусоленного хлобуевского сертука.

– Да, сбегайте, сбегайте за городовым, – отвечал на это Семён Семёнович, которому сейчас и море было по колено, – сбегайте, любезный Варвар Николаевич, пусть прибудет городовой, пусть прибудет сам полицмейстер и выяснит, наконец, да и прояснит для нас, кто же таков сей господин, что, пустивши меня по миру, меня же полицией и стращает, – говорил Хлобуев, заметно покачиваясь на нетвёрдо стоящих ногах.

– Это вы сами себя по миру пустили, милостивый государь. Слышите – вы сами, с вашими картами, обедами да шампанским. И нечего вам пенять на других, тем более что деньги за имение были вам полностью выплачены братьями Платоновыми, так что вините во всём себя, – прошипел Чичиков, с силою отбрасывая от себя руку Хлобуева, в которую до того вцеплялся, так, что бедный Семён Семёнович чуть было не повалился на землю.

– Право, Семён Семёнович, что ты, ей-богу, – примирительно проговорил Варвар Николаевич, – ну, выпил лишнего, ну, пойди отдохни, проспись; ничего в этом нет – со многими бывает, но только не приставай к людям…

– Вот именно, пойдите проспитесь, любезный, – сказал Чичиков и, круто повернувшись на каблуках, пошёл прочь, сопровождаемый верным другом своим – Варваром Николаевичем, который, то и дело поворачиваясь через плечо, делал жесты и гримасы, призванные устыдить Семёна Семёновича, что стоял, закрывши лицо ладонями, дабы никто не видел хлынувших у него из глаз слёз.

Одним словом, настроение после этой встречи у Павла Ивановича испортилось, от давешнего его аппетита не осталось и следа, за обедом он был рассеян, еле касался до блюд, которые убирались со стола почти что нетронутыми, и всё думал о чём-то и катал хлебные шарики из мякиша. Призывы Варвара Николаевича забыть о встрече с Хлобуевым не достигали цели.

– Плюнь ты на это, душа моя, плюнь! Давай-ка лучше выпьем, – говорил Вишнепокромов и, пытаясь растормошить Чичикова, подливал ему в бокал вина, но Чичиков рассеянно отпивал глоток за глотком и, отставляя всякий раз бокал в сторону, так и не составил в тот вечер компании Варвару Николаевичу. Поэтому друзья расстались ранее, чем обычно, и разъехались восвояси, а Вишнепокромов, известный своим умением управляться с лошадьми, чем обычно вызывал зависть у Чичикова, настолько расстроился испорченным обедом, что по дороге домой въехал в придорожную канаву, чуть было не изломав экипажа.

Что же могло так расстроить Павла Ивановича? Может быть, и впрямь судьба разорившегося Хлобуева, или же те речи, что вёл он, уличая Павла Ивановича в бесчестности, а может быть, судьба осуждённого по его навету Тентетникова, судьба Улиньки, которую он уже видел своею, встревожили и расстроили его, или же боязнь быть уличённым в причастности к делу осуждения Андрея Ивановича, боязнь прослыть доносчиком, замарав тем своё имя, омрачили настроение Чичикова на весь тот вечер? Кто знает, что творилось в душе его? Даже я не знаю того, господа, даже и я не знаю.

А Андрей Иванович Тентетников и вправду был приговорён судом к каторжным работам на пять лет, со ссылкою в Сибирь с дальнейшим там поселением. Он попран был во всех своих правах, лишён дворянского звания, а имение и крепостные его отходили к казне. Через несколько дней после происшедшей между Павлом Ивановичем и Семёном Семёновичем сцены он отправлялся по этапу к месту своего заточения, в Тобольскую каторгу. Имя Чичикова всё чаще и чаще повторялось в городе в связи с его ссылкою, но затем особа Павла Ивановича как-то сама собою отодвинута была на задний план другим событием, сопряжённым с делом Тентетникова, так как всех поразило известие о том, что Ульяна Александровна решила связать свою судьбу с бедным арестантом и отправиться за ним в Сибирь. Дамы города Тьфуславля, отказываясь верить этому известию, зябко пожимали плечами и, представляя себе и Сибирь, и каторгу, на которую добровольно согласилась молодая красивая женщина, поглубже да плотнее закутывались в шали, порицая её, называли «безумною», а те, что погрубее да попроще, именовали даже «дурою»; но в душе многие, ах, как многие, завидовали её решимости и восхищались ею. Что же до мужчин губернии, то они все, безо всякого исключения, превозносили подвиг Улиньки, и в каждой мужской голове, будь то лысой, завитой или расчёсанной на прямой пробор, возникала одна и та же мысль: «А моя так смогла бы?» И они всё чаще и всё задумчивее поглядывали на свои половины, всё глубже и грустнее вздыхали каким-то своим потаённым мыслям.

И ещё одно обстоятельство было связано с этой историей, придавшей ей ещё больше романтичности в глазах обитателей губернии. Дело в том, что его сиятельство запретил проводить обряд венчания в тюремной церкви и, несмотря на прошение, поданное осуждённым, несмотря на заступничество Афанасия Васильевича Муразова, не отошёл от своего решения.

– Нет, нет, и не просите, Афанасий Васильевич! – рассердился князь, когда Муразов пришёл просить за Тентетникова, – он преступник и должен чувствовать боль и тягостность наказания. Вот отправится по этапу, выйдет за пределы губернии, там пусть и венчается где-нибудь. А здесь у меня будет сидеть до самого последнего дня, до самой последней минуты! Вздумали балаган устроить – венчание перед каторгой. Это, знаете ли, дорогой мой Афанасий Васильевич, что? Это насмешка над правосудием. Дескать, а нам всё равно, а нам наплевать и на порядок, и на суд, и на государство, и на священную особу государя императора…

– Да полно вам, ваше сиятельство, – вступился было Муразов, – вы ведь даже не знаете сего молодого человека, которого осудили. Я, например, совершенно точно, и не с одних лишь его слов знаю, кем он был в это дело втянут, кем запутан, да только он просил меня об этом не говорить. Ведь он прекрасной души человек. Да и невеста его прекрасная девушка… – пытался было продолжить он, но князь не дал Муразову закончить речи.

– Весьма в этом сомневаюсь, Афанасий Васильевич. Судя по её взбалмошному решению, она недалеко ушла от отца своего, в смысле характеру, поэтому, зная, каков её отец, я не могу составить об ней какого-либо положительного мнения. Ну, что ж, – произнёс князь, вставая с кресла и давая этим Муразову понять, что разговор он считает законченным, – каждый пожинает плоды свои. На всё воля божья! – сказал он, прощаясь с Афанасием Васильевичем, так и не сумевшим помочь двум влюблённым душам соединиться.

* * *

День, когда Андрей Иванович должен был отправиться по этапу, выдался по-осеннему холодным и дождливым. Листва, облетевшая с дерев, мешалась с грязью, в которую превращались все проезжие дороги, дорожки и тропинки. Небо было серое, плотно забранное извергающими из себя потоки дождя облаками, и, глядя на это небо, думалось о том, что как было бы грустно жить в этом мире, не будь в нём солнца; и слава богу, что за ненастьем рано или поздно наступает ясная погода, всегда и обязательно наступает, всегда и обязательно солнечные лучи разрывают облачный покров, и мир, который за мгновение до того выглядел неприветливым и сумрачным, преображается точно по волшебству и в нём вновь становится и светло, и уютно.

Тентетников, одетый в арестантскую одежду и закованный в кандалы, стоял посреди бывшего своего двора рядом с возком, на котором громоздился скудный скарб его – тот, что позволено ему было взять с собою в дорогу. Дождь, лившийся с небес, вымочил уже его бритую голову, плечи, прикрытые старым мешком, и струйками стекал за воротник, торя себе холодную дорожку по спине промеж его лопаток.

Вокруг барина собрались дворовые люди, пришли крестьяне из села; и старики, и молодые, и мужики, и бабы – все были здесь, все хотели проститься с барином, с которым расставались навеки. Андрей Иванович некоторое время стоял молча и глядя себе под ноги, точно бы собирался с мыслями, точно бы не зная тех слов, какие обычно говорят на прощание, но потом неожиданно улыбнулся и сказал:

– Ну что ж, дорогие мои, вот и расстаёмся с вами. Я знаю, что был вам плохим хозяином, но не потому что не хотел быть хозяином хорошим, нет. Просто я не мог быть хозяином вам – таким же людям, как и я. Пусть некоторые из вас бывали хитры, лукавы, ленивы, но вы на то и люди; люди часто бывают таковыми, но они бывают и честны, и бесстрашны, и благородны, потому что они люди, – он снова немного помолчал, словно бы прислушиваясь к чему-то, а затем сказал уже немного другим, глуховатым голосом: – Я всех вас люблю и буду любить всегда и… не поминайте лихом своего барина.

Возок тронулся с места, заскрипели его бока, замахали спицами колеса, и, точно повинуясь этим всё убыстряющимся и убыстряющимся взмахам, вознёсся над толпою сперва один крик, за ним другой, заголосили бабы, заплакали мужики и все потянулись вослед за уезжающим в непроглядную даль Андреем Ивановичем, всё пытались уцепиться хотя бы за полу его арестантского платья, поцеловать руку, коснуться колышущихся боков возка.

– Я сбегу, я сбегу, барин, я доберусь к тебе в Сибирь, – кричал дюжий мужик в армяке, растирая по лицу то ли дождевые капли, то ли слёзы.

– И я, барин, и я сбегу, – закричал ему вдогонку второй.

– И я, и я, – стало раздаваться со всех сторон, – всей деревней к тебе придём, – наперебой кричали мужики, – всей деревней. Ты нас только дождись там в Сибири, барин, только дождись…

Всё. Уехал возок. Истаял во тьме сырого осеннего пространства, точно и не было его. Долгие дни, долгие недели и месяцы будет ползти он по раскисшим дорогам от села к селу, от города к городу, от заставы к заставе. И где-то там на промозглом, обдутом ветрами, промокшем тракте обвенчаются в придорожной церкви Тентетников с Улинькою, уехавшей вместе с ним, где-то там, за сотни вёрст от родных краёв, от отчего дома нагонит их холодным вечером известие о кончине его превосходительства Александра Дмитриевича Бетрищева, которого не взяла на войне ни пуля ни штык, но достигнула подлость людская, и чьё сердце не выдержав разлуки с любимой дочерью, перестало биться. Но всё это будет где-то там, за чертою, за гранью того, что зовётся обычною человеческою жизнью, на пути во что-то новое, неведомое и устрашающее, имя чему – Сибирь, имя чему – каторга…

Мы ещё встретимся и с Тентетниковым, и с Ульяной Александровной, но не теперь, не сейчас, а позже, в третьей части нашей поэмы, пока же оставим их с богом, дадим им возможность счастливо, насколько это возможно в их положении, добраться до нового места жительства, отведённого им провидением, обосноваться на нём и успокоиться.

Так что, любезные мои читатели, не будем мешать двум молодым, любящим друг друга сердцам. Бог им в помощь! Оборотим вновь наши взгляды на оставленный нами ненадолго Тьфуславль и на те события, что развернулись в нём чуть ли не тут же после отъезда Андрея Ивановича с Улинькой, а события эти были весьма и весьма интересны и запутаны, и из них в дальнейшем произошло множество других событий, одно другого занимательнее и поучительнее. И все они в той или иной мере были связаны с нашим героем, и даже более того, можно сказать, что они были им направляемы, и роль его в том, что предстоит нам сейчас описать, столь огромна, что нам и самим трудно поверить в то, как это Павел Иванович сумел всё таким образом устроить и произвесть.

А дело было в том, что с наступлением дождей и холодной погоды старухе Ханасаровой сделалось вдруг совсем худо. Шум в ушах и тяжесть в голове уж совсем что не оставляли её, и даже старания Акульки имели небольшой успех, несмотря на то, что Чичиков, постоянно присутствующий при «ворожбе», подсыпал в стакан с водою уже не один, а целых три порошка, действия их хватало не надолго, на каких-нибудь часа два-три, а затем шум в голове у старухи возникал сызнова, и сызнова же призываема была Акулька, которая теперь уж дневала и ночевала в доме у Александры Ивановны, дабы быть всегда под рукою, так что бедной Александре Ивановне приходилось за день выпивать до двенадцати порошков кряду, поставляемых ей тайно нашим неугомонным Павлом Ивановичем. Вероятно, вследствие этого злоупотребления порошками, о котором и предупреждал в своё время Чичикова доктор, у Александры Ивановны наступило общее расслабление. Она не могла уже держать голову, и та постоянно валилась то на одно плечо, то на другое. Глаза, недавно ещё живые и колючие, сделались у ней какими-то мутными, неясными, и даже казалось подчас, что она никого не видит и не слышит. Речь у Александры Ивановны стала вялая, и порою невозможно было разобрать, что силится она произнесть, и лишь с помощью её воспитанниц да Чичикова, которые каким-то чудом понимали в эти минуты старуху, удавалось установить связанность промеж её слов. Известие о болезни Александры Ивановны облетело весь достославный город Тьфуславль с быстротою молнии, с которою и вправду могут соперничать в скорости одни лишь слухи да сплетни. И откуда ни возьмись стали появляться у порога ханасаровского дому многие незнакомые люди, называвшиеся и метившие в родичи к богатой тётушке, о которых слыхом никто никогда не слыхивал. Все они, повыползав из каких-то потайных своих уголков, стучались в двери и, напустив тревогу на лица, пытались проникнуть в дом, справиться об драгоценном тётушкином здоровье. Но Павел Иванович, распоряжавшийся нынче в доме, не велел никого впускать, за исключением одного лишь губернатора и его супруги. Так что незадачливым визитёрам оставалось лишь любоваться строгим лицом старика лакея, стоявшего на страже у порога, да видом занавешенных окон, за которыми происходило что-то необыкновенно интересное для них, необыкновенно для них нужное, но к чему они не были допускаемы.

А Павел Иванович, пользуясь своею ролью чуть ли не первого лица в доме у Александры Ивановны, продолжал исподволь поиски завещания, написанного старухою, которые вёл уже не первую неделю, прикрывая их заботами о хозяйственных делах обширного имения Ханасаровой, кои предполагали копание в бумагах, бывших во множестве и в ящиках столов, и в шкафах, заполнявших и нутро огромного, дедовских ещё времён бюро, и стопками лежавших на конторке в кабинете. Непрестанные эти поиски не давали пока результатов, но Чичиков, не отчаиваясь, раз за разом перебирал кипы бумаг, размышляя, где бы он мог быть схоронен – этот заветный документ, от которого зависела будущность столь многих людей и его, Павла Ивановича, будущность тоже.

Всё чаще стала наведываться ему мысль о том, что завещания могло и не быть вовсе, что старуха, по причине своего крутого норову, могла и не написать его, мало заботясь о том, что будет со всеми этими кружащими вкруг её дому людьми после её смерти. И всё чаще говорил он себе, что так оно в действительности и есть.

На взволнованные запросы, производимые Фёдором Фёдоровичем Леницыным, он отвечал, что всё будет в порядке, что у него имел якобы место разговор об Фёдоре Фёдоровиче со старухою и та будто пообещала отписать всё своё наследство в пользу губернатора. На вопрос, видел ли он завещание и сделано ли оно, Павел Иванович ответил, что завещание будет сделано днями, что он за это отвечает, и это так же оговорено с Александрою Ивановною, которой, кстати сказать, день ото дня становилось всё хуже. Доктора, навещавшие больную, лишь разводили руками, говоря, что поделать уж тут ничего нельзя, потому как возраст всему виною, а с этой причиною медицина не научилась пока справляться. Все они прописывали старухе укрепляющее питье, какие-то порошки, о которых сами говорили, что от них будет мало проку, и никто из них, разумеется, не знал о роли присутствующей в доме «знахарки» Акульки, которая уж третьи сутки неотлучно находилась при умирающей старухе, оставаясь ночевать в её спальне, на чем, к слову сказать, настаивали и сами воспитанницы Александры Ивановны, да и прочие её домочадцы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю