412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Гумилев » Полное собрание сочинений в 10 томах. Том 3. Стихотворения. Поэмы (1914–1918) » Текст книги (страница 11)
Полное собрание сочинений в 10 томах. Том 3. Стихотворения. Поэмы (1914–1918)
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 23:19

Текст книги "Полное собрание сочинений в 10 томах. Том 3. Стихотворения. Поэмы (1914–1918)"


Автор книги: Николай Гумилев


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)

15

Отечество. 1914. 23 ноября. № 4, др. ред., Аполлон. 1915. № 1, с вар. и редакционной сноской: «Стихотворение это печатается дополненным и в новой редакции», В тылу. Альманах. Пг., 1915, с вар., Война в русской поэзии. Пг., 1915, Колчан.

Колч 1923, ИС 1946, СС 1947 II, Изб 1959, СС I, Изб 1986, СП (Волг), СП (Тб), БП, СП (Тб) 2, СП (Феникс), Изб (Кр), Ст ПРП (ЗК), ОС 1989, Изб (М), Ст (XX век), Ст ПРП, СПП, Колч 1990, ШЧ, Изб (Слов), Кап, СС (Р-т) I, ОС 1991, СП (XX век), НШБ, Изб (Х), Соч I, Ст (М), Изб (Слов) 2, СП (Ир), СП (К), Ст (Яр), Круг чтения, Carmina, Изб (XX век), Русский путь, ОЧ, ЧН 1995, Ст 1995, НШБ, Изб 1997, ВБП, СП 1997, Изб (Сар) 2, Слово. Вып. 1. М., 1989, Свиданье.

Автограф 1 с вар. – Архив Лозинского. Автограф 2 с вар. – РГАЛИ. Ф. 147 (Н. С. Гумилева). Оп. 1. Ед. хр. 1. Л. 4 об. – 5.

Дат.: ноябрь 1914 г. – по дате публикации.

Перевод на англ. яз. («The War») – Modern Russian Poetry: An Anthology with Verse Translations. Ed. with an introduction by Vladimir Markov and Merrill Sparks. [N. p.], 1966. Перевод на чешский яз. («Valka») – Honzík.

Ст-ние было прочитано Гумилевым на вечере в «Бродячей собаке» 27 января 1915 г. – см.: Ю. В-н (Волин Ю. С.). Вечер поэтов в «Бродячей собаке» // Петроградский курьер. 1915. 29 января; БП. С. 570. Об этом чтении сохранились воспоминания Н. А. Оцупа (Оцуп. С. 94, см. также вступительную статью к разделу «Комментарии»).

Современники Гумилева восприняли это ст-ние по-разному. «Чем-то “своим” веет от стихов г. Гумилева о войне. В этих стихах гула пушек, лязга сабель, стонов раненых не слышно. Поэт видит всюду подвиг, но и подвига самого не воспевает. Ему важнее труд подвига: <цит. ст. 5–16>» (Гурвич И. Ласкающие стрелы // Известия книжного магазина т-ва М. О. Вольфа. 1916. № 2. С. 47). По поводу ст. 9–16 отозвался Н. Венгров: «Можно весьма откровенно рассказать о своей дыре в душе – это блестяще сделал Гумилев своими блестящими стихами. Но говорить в таком же тоне о войне – это выше всякой меры! Ведь война – не “молочно-белый мрамор Каррары”, ведь там люди умирают» (Венгров Н. Н. Гумилев. Колчан // Летопись. 1916. № 1. С. 416). В общефилософский план перевел трактовку ст-ния «Война» Ю. И. Айхенвальд: «Наконец, по земле-звезде странствует наш путник-поэт непременно с оружием в руках; его скитания – завоевания; и созвездия чужих небес. Южный Крест, кресты, топоры, загорающиеся в небесных садах, нередко освещают его бранные дела. Вообще Гумилев – поэт подвига, художник храбрости, певец бесстрашия. Мужчина по преимуществу, он чувствует себя на войне, как в родной стихии; он искренне идеализирует ее, и в его устах, устах реального воина (на идеализацию имеет право только реалист), не фразой звучит утверждение: “Воистину светло и свято дело величавое войны”» (Айхенвальд Ю. И. Поэты и поэтессы. М., 1922. С. 38).

В советское время отдал дань уважения Гумилеву Ан. Тарасенков. Процитировав строфу из его ст-ния «Война» – «И воистину светло и свято...», он пришел к выводу: «Военная поэзия Гумилева – умная поэзия. Она никогда, например, не скатывается к примитивному националистическому сквернословию по адресу немцев, она вся – пафос отвлеченного наступления, абстрактной победы, неземного бесстрастия. И это было вполне объяснимо с точки зрения внутренней логики империалистического мировоззрения, которое было у Гумилева. Цели войны 1914 года были настолько отвратительны, что говорить о них откровенно, т. е. конкретно – Гумилев не мог. В этом он оказывался значительно дальновиднее многих из своих коллег по политическим идеям и литературной школе <...>. Гумилев дал своему классу необходимые ему в 1914 году мотивы натиска, победы, бесконечной самоуверенности, – вдребезги расшибленные впоследствии, когда после Октябрьской революции Гумилев погрузился в мистический пессимизм и созерцательство» (Тарасенков А. К. Поэзия и война 1914 года // ЛОКАФ. 1931. № 5–6. С. 161). С этим не соглашалась Р. Мессер: «Религиозные мотивировки благости и святости войны даны в героических тонах, а не в упадочно-мистических <цит. ст. 9–12>.

Благословение на воюющих призывается не как на мучеников, а как на производителей земных ценностей, война подается как положительное земное дело, при этом освященное свыше: <цит. ст. 14–16>.

У Гумилева в его подходе к мировой войне проявляется внутренняя сращенность буржуазно-дворянской идеологии: активно-империалистическая их устремленность, осложненная религиозными доводами» (Мессер Р. Д. Русские символисты и империалистическая война // Ленинград. 1932. № 7. С. 74). На это указывал и А. Селивановский: «Атрибутом гумилевской поэзии стал образ Георгия-победоносца: <цит. ст. 9–12>. Как и символизму, 1917 год принес акмеизму смерть, хотя акмеизм оказался более живучим, чем его старший брат» (Селивановский А. Очерки русской поэзии XX века. Глава вторая. Распад акмеизма // Литературная учеба. 1934. № 8. С. 26). Подытожил оценку «военных» стихов Гумилева О. В. Цехновицер: «Итак, чувство веры сильнее всего. Здесь залог и победы, и личного сомнения. Задача воина заключена лишь в том, что должен он бездумно и безропотно следовать высшему религиозному идеалу. Это положение о самоотвержении ради высших целей развивает Гумилев в ряде своих поэтических произведений. <...> По мнению этих идеалистов, страдание оправданно, ибо война должна обновить жизнь. Война есть религиозный подвиг, очищающий земную скверну. И Гумилев видит за плечами бойцов крылатых серафимов» (Цехновицер О. В. Литература и мировая война 1914–1918 годов. М., 1938. С. 196).

Г. П. Струве увидел в этом ст-нии «сочетание русской воинской и христианской традиции, традиции Сергея Радонежского» (Струве Г. П. Три судьбы (Блок, Гумилев, Сологуб) // Новый журнал. № 17. 1947. С. 201).

В последние десятилетия трактовка ст-ния «Война» стала разнообразной. «...В его стихах мы встречаем не только “крылатых серафимов” за плечами воинов, но и “тружеников, медленно идущих на полях, смоченных в крови”, и таких же, как и те, “что гнутся под сохою”. Самая война раскрывается в образах сельского пейзажа: <цит. ст. 1–4>» (Евгеньев Н. Н. Модернистские течения и поэзия межреволюционного десятилетия // Русская литература конца XIX – начала XX в. 1908–1917. М., 1972. С. 312). С. И. Чупринин заявляет: «Во всяком случае, для того, чтобы патетически произнести <цит. ст. 9–12> не обязательно, право же, было жить в окопах: такой война могла открыться и из петербургского кабинета» (Чупринин С. И. Из твердого камня. Судьба и стихи Николая Гумилева // Октябрь. 1989. № 3. С. 20).

Все большее внимание привлекает общефилософское содержание ст-ния. О. Б. Черненкова услышала перекличку Гумилева со строками Г. Р. Державина: «Свыше пастырь вдохновенный / Пред ними идет со крестом; / Венцы нетленны обещает / И кровь пролить благословляет / За честь, за веру, за царя». «Двух поэтов роднит чувство причастности к великим событиям (война, победа, смерть), их высокая гражданская оценка мужества знаменитого полководца и рядового солдата, понимание воинского долга как дела чести, освященного небесными силами» (Черненкова О. Б. Черты типологического сходства в поэтике Г. Р. Державина и Н. С. Гумилева // Творчество Г. Р. Державина. Специфика. Традиции: Научные статьи, доклады, очерки, заметки. Тамбов, 1993. С. 234). «Герой “Колчана” – христианин-воин, и само название сборника вызывает в памяти таких “идеологов войны”, как Гераклит, Г. фон Клейст (“Молитва Зороастра”), Ницше (раздел “Афоризмы и стрелы” из книги “Помрачение кумиров”) и др.» (Десятов В. В. Фридрих Ницше в художественном и экзистенциальном мире Николая Гумилева. Автореф. канд. диссертации. Томск, 1995. С. 11).

«Сфера идеального, мистического в гумилевской модели «макрокосмоса» лежит за пределами “нечеловеческой” стихии, поскольку она неведома и существует в нематериальных, иных формах, нежели “мир” и “жизнь людей”. Это не просто бытие по иным законам, но качественно иное бытие. Подобно тому как общий природный “стихийный” мир включает в себя “жизнь людей”, так и эта “третья” сфера включает в себя “бытие”, определяя некий “мировой ритм”, подчиняя все “сверхзакону” космической гармонии <...>. В непрерывном движении всего сущего, в совершающихся стихийных катаклизмах, в “медленных, инертных преображениях естества”, таким образом, скрыт высший призыв, высшее побуждение, “первоначальные слова”. Чем активнее движение, тем слышнее этот, не имеющий никакой видимой или умопостигаемой формы и причины “зов”.

Таким образом, <...> сквозь гром и скрежет грозы-войны лирический герой военного цикла слышит и неведомый гармонический “призыв”, увлекающий его в стихию навстречу гибели. В стихотворениях этот “призыв” является то “голосом войны”, то “песней судьбы”, то “пением ангелов”, то “ослепительным светом”.

Вторжение в стихотворения военного цикла христианской символики тесно связано с ощущением этого высшего, “провиденциального” зова – так “мир иной” сквозит за красками и событиями “мира”:

 
Серафимы, ясны и крылаты,
За плечами воинов видны»
 
(Зобнин. С. 133–134)

Эту тему продолжает М. В. Смелова, написавшая, что ст-ние «Война» «сразу, резко вбрасывает читателя в суровую действительность. Поэт изображает реалии военной жизни. Но еще не дочитав до конца первую строфу, видишь, что не сама война в конкретно-бытовом значении этого слова – главное здесь. Гумилев включает нас, своих читателей, в контекст мировой духовности, мировой истории, которая по-настоящему началась лишь с возникновением христианства и через него приобрела глубину внутреннего смысла. Эта глубина постигается обращением поэта к тому слою, без которого невозможно представить жизнь человека на протяжении двадцати веков, – к христианству. Обращение к традиции боговдохновенной книги почти отнимает у Гумилева его собственные прежние слова, и тема ведет за собой поэта. Поэт теперь – один из “тружеников, подвиг сеющих и славу жнущих” во славу Господа. Трагичность темы войны смягчается святостью этого дела, постижением священного долга перед Родиной, родимой землей и народом, перед христианской историей и общечеловеческой культурой: <цит. ст. 9–12>» (Смелова М. В. Роль христианства в картине мира Н. С. Гумилева // Ахматовские чтения. А. Ахматова, Н. Гумилев и русская поэзия начала XX века. Тверь, 1995. С. 33). А А. В. Доливо-Добровольский обращает внимание на то, что «Гумилев <...> не только к другу, но и к врагу питает светлые христианские чувства: <цит. ст. 21–24>» (Доливо-Добровольский А. В. Акмеизм и символизм в свете идей Л. Н. Гумилева // Гумилевские чтения. С. 99–100). Возникли и ранее невозможные сближения: «...созвучны музы Гумилева и Клюева в развитии темы войны, что послужило даже в свое время (в 1930-е годы) поводом для тогдашнего литературоведения зачислить этих поэтов по ведомству “поэзии русского империализма”. Оба поэта воспели ее (войну. – Ред.) как суровый и благостный ратный труд. Знаменательно, что у Гумилева она предстает как труд крестьянский, и здесь они с Клюевым <...> вполне пересекаются: <цит. ст. 5–8>» (Михайлов А. И. Николай Гумилев и Николай Клюев // Исследования и материалы. С. 69).

В зарубежном литературоведении акцент, в основном, делается на особенностях поэтики Гумилева. Эшельман указывает на почти полное отсутствие напряженности между победителями и побежденными, в связи с отсутствием зла в акмеистической теодицее Гумилева (зло – только отсутствие добра, изъян или аберрация) (см.: Eshelman. P. 91).

По мнению Э. Русинко, это ст-ние более лирически выдержано, чем «Солнце духа». Она проводит параллели между природными и военными сценами; но, хотя посторонние мотивы эффективно переданы, тон не ровен, и в противоположность простому лирическому описанию Гумилев вставляет высокопарную дикцию и риторические образы <цит. ст. 9–12>. «Дело величавое войны» не вяжется с предыдущим описанием «мирного селенья», крылатого серафима со смиренными тружениками. Совмещение разных стилистических уровней в одном стихотворении весьма характерно для Гумилева, но это часто приводит к амбивалентной тональности, скорее чем к проинтегрированному восприятию. Как считает Э. Русинко, тот же религиозно-риторический дух, что и в стихах о Великой мировой войне, встречается и в «приключенческих» стихах: «Открытие Америки», «Снова море» или же, прежде всего, «Африканская ночь». Поэтому она солидаризуется с мнением Н. Ульянова о том, что «дело войны» – «святое для Гумилева не за счет благородной цели, а как нечто ценное в себе (ценный в себе опыт)». Несмотря на патриотическую духовность его собственно «военных» стихов, можно поэтому полагать, что его подход к войне мало отличался от его подхода к африканским путешествиям (см..: Rusinko E. The Theme of War in the Works of Gumilev // Slavic and East European Journal. 1977. Vol. 21. No. 2. P. 206–207). Р. Эшельман рассмотрел ст-ние в плане связи поэтики Гумилева с метафизикой стоиков, где физическое соединялось с логическим, а природная жизненная сила – с образующей духовной силой Космоса. Проанализировав первую строфу, он отметил, что гумилевская «смешанная метафора» (собака-пулемет-пули, кровь-мед, собираемый пчелами) несет метонимический смысл: образы природы (собака как друг человека; пчелы как посредники между природой и человеком) ассоциируются с несущими смерть техническими изобретениями, подобными пулеметам или шрапнели. «Посредством ассоциирования разрушительных, искусственных орудий войны с полезными или прирученными животными Гумилев показывает, что это разрушение несет в себе скрытый позитивный смысл, который не может быть понят». Отличие метафизики Гумилева от формалистской концепции «остранения» Р. Эшельман видит в том, что Гумилев, делая вещи странными, прочно связывает их с надежной телеологической основой (Echelman. P. 112–112). Мотивы посвящения прояснены в дарственной надписи на экземпляре «Колчана» в собрании М. И. Чуванова: «Многоуважаемому Михаилу Михайловичу Чичагову от искренне его любящего и благодарного ему младшего унтер-офицера его взвода Н. Гумилева в память веселых разъездов и боев. 27 декабря 1915 г. Петроград» (см.: Wiener Slawistischer Almanach. 1988. Bd. 9. P. 389). О поручике М. М. Чичагове упоминается также в «Записках кавалериста» (см.: Соч II. С. 300–301, 310–311, 330–331 и комментарии к ним).

Ст. 1–2. – Ср. признание Гумилева о том, что он во время боев за Владиславов «...ночью срывался с места, заслыша ворчание подкрадывающегося пулемета» (Изв. АН СССР. Сер. литературы и языка. 1987. № 1. С. 72–73).

16

Голос жизни. 1915. 27 мая, с вар., Война в русской поэзии. Пг., 1915, Колчан.

Колч 1923, ИС 1946, СС 1947 II, Изб 1959, СС I, Изб 1986, Ст 1986, СП (Волг), СП (Тб), БП, СП (Тб) 2, СП (Феникс), Изб (Кр), Ст ПРП (ЗК), ОС 1989, Изб (М), Ст ПРП, СПП, Колч 1990, Кап, СС (Р-т) I, ОС 1991, СП (XX век), Изб (Х), Соч I, Ст (М), СП (Ир), Ст (Яр), Круг чтения, Carmina, Изб (XX век), Русский путь, ОЧ, Изб 1997, ВБП, МП, СП 1997, Изб (Сар) 2, Слово. Вып. 1. М., 1989.

Автограф 1 с вар. – РГАЛИ. Ф. 147 (Н. С. Гумилева). Оп. 1. Ед. хр. 1. Л. 5 об. Автограф 2 с вар. – Архив Лозинского, корректура с авторской правкой.

Дат.: конец 1914 г. – начало 1915 г. – по датировке В. К. Лукницкой (СП (ТБ). С. 478), с корректировкой противоречий между приводимыми ею сведениями.

О «метафизике» ст-ния говорится в статье С. Н. Булгакова: «Всякая великая война являет собой этот образ последнего столкновения добра и зла, ангелов и демонов, Христа и князя мира сего, в котором всегда есть две борющиеся стороны. Если не включить 1000-летнее царство ввиду таинственности и, может быть, даже незримости его, то история и по Откровению представляет собой ряд военных волн, чередующихся между собой вплоть до последнего восстания Гога и Магога. Пацифизм, как таковой, потому уже бессилен одержать победу, что возбудитель войны есть личный носитель зла в мире, князь сего мира и его слуги – антихристы. И может быть, надо прямо это сказать, мир недобрый, сатанический пацифизм может стать не благом, но разложением, человек безнаказанно не выносит дарового покоя, обывательского благополучия. Несение креста, конечно, может оставаться и чисто духовным, ибо существенным является не тот или другой образ крестоношения, но он сам, его сила. Однако духи злобы никогда не слагают своего оружия, доколе не будут извергнуты из мира в бездну небытия, доколе мир не будет освобожден от них. На путях борьбы духовной, происходящей в мире, почти неизбежно возникают и войны. Война не есть единственный, а, может быть, и не худший вид зла в мире для открытой борьбы с ним. В этой борьбе есть разные стороны. Духовная победа может и не совпадать с победой бранной, ибо сплетена с ней в один сложный комплекс, с плюсом или минусом на обеих сторонах. Война есть мировой пожар истории, в котором многое сгорает, ценное и бренное, многое переплавляется и обновляется к жизни. И в том смысле она есть все-таки начало жизни, а не смерти, хотя и смертным путем. “Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода” (Ио. XII:24). Эта жизнь приносится к ногам Источника Жизни, Воскресителю умерших, Который ведет мир за порог смерти, к новой жизни воскресения.

 
Есть так много жизней достойных,
Но одна лишь достойна смерть:
Лишь под пулями в рвах спокойных
Веришь в знамя Господне – твердь.
 
(Н. Гумилев)»

(Булгаков С. Н. Размышления о войне // Звезда. 1993. № 5. С. 150).

Эту тему с несколько иных позиций продолжает и Г. И. Чулков: «В недавно опубликованных дневниках Толстого есть между прочим примечательное рассуждение о войне; казалось бы, Толстой принципиально отрицал войну, не должен становиться на историческую точку зрения, но в своих интимных записках он как будто уклоняется от принципиальности: он недоумевает, как это теперь, именно теперь возможно воевать: прежде, во время Наполеоновских войн или даже во время севастопольской кампании, люди, по его мнению, воевали искренно, а вот сегодня, когда каждый гимназист понимает, что война есть зло, воевать уже нельзя, невозможно, противоестественно. Такое толстовское непонимание войны в большей или меньшей степени, несмотря ни на какие философические отговорки, свойственно почти всем современникам. Нелицемерно принимают войну как таковую, войну как «рыцарское и благородное» состояние, а не как необходимое, но всегда ужасное зло, лишь люди такого душевного строя, который вовсе не созвучен новой жизни, новой культуре, новому религиозному сознанию.

Гумилев один из них. Он даже не подозревает возможность рефлексии в деле войны. Он до конца искренен в своей любви к бранной славе. Вот почему так удачны его военные стихи:

 
Есть так много жизней достойных,
Но одна лишь достойна смерть,
Лишь под пулями в рвах спокойных
Веришь в знамя Господне, твердь.
 

Здесь нет и тени сомнений. Здесь искренность, твердость, непосредственность, которым позавидует, пожалуй, и самый убежденный из германских воинов. <...> Стихов, посвященных войне, немного в книгах поэта, но ко всему в этом мире он подходит как воин, которого на время отпустили из стана, чтобы он отдохнул и пображничал. Гумилев как будто всегда чувствует, что все это “пока”, а вот заиграют «марш величавый» и надо вновь садиться на коня по властному зову строгого вождя. Ему и в небе мерещится полководец:

 
Там Начальник в ярком доспехе,
В грозном шлеме звездных лучей,
И к старинной, бранной потехе
Огнекрылых зов трубачей»
 
(Чулков Г. И. Поэт-воин // Неизд 1986. С. 206–207)

Н. А. Оцуп указывал на особое место этого ст-ния в традиции европейской «батальной» поэзии XX века: «Военные стихи Габриеле д’Аннунцио звучат чуть-чуть театрально рядом с такими же стихами его русского почитателя. Среди тех поэтов, которые приняли войну с религиозной радостью, только у одного, у француза Шарля Пеги, нашлись такие же возвышенные и благородные чувства и слова, как у Гумилева.

 
Есть так много жизней достойных,
Но одна лишь достойна смерть»
 
(Оцуп. С. 95)

Современного исследователя привлекает плодотворность этого ст-ния в русской поэтической традиции. «Нельзя не обратить внимание и на ряд бесспорных текстуальных совпадений между стихами Гумилева о войне 1914 г., с одной стороны, <...> и переводами из Бартеля и поэтическим миром Мандельштама в целом, с другой. Так <...> строки мандельштамовского перевода “рвутся наши солнечные кони, / Тучи огнепалые плывут” “восходят”, вероятно, к гумилевскому ст-нию 1915 года “Смерть”: “...душу ту / Белоснежные кони ринут / в ослепительную высоту”. <...> Не исключено, что образы этого стихотворения Гумилева отзываются в воронежских стихах Мандельштама, ср.: “Свод небесный будет раздвинут” – и: “счастливое небохранилище – / Раздвижной и прижизненный дом” и, во-вторых, соответственно: “Но и здесь, на земле, не хуже” и: “Только здесь, на земле, а не на небе”» (Шиндин С. Г. Мандельштам и Гумилев: о некоторых аспектах темы // Н. Гумилев и русский Парнас. СПб., 1992. С. 77, 81). Ст-ние рассматривается и в общефилософском аспекте: «Смерть в сражении воспринимается под знаком бессмертия души. В жизни повседневной эта вера не владеет человеком с такой силой, как на войне. Здесь она становится непререкаемой и полной, благодаря окрепшему духу <цит. ст-ние “Смерть”>, можно не принимать этот взгляд, но отрицать его достоверность едва ли нужно. Он имеет опору в духовной культуре и нравственности народа. Война не соизмерима с физической природой человека. “Жестокая милая жизнь” (“милый день”) безусловно владеет им, но она – не все, чем он владеет, если душа его бессмертна. Это все полемики: либо принимается – либо нет, как сама вера в Бога и бессмертие души. Для Гумилева в том не было ни сомнений, ни колебаний» (Размахнина В. К. Серебряный век: Очерки к изучению. Учебное пособие. Красноярск, 1993. С. 91).

Ст. 13–16. – Начальник в ярком доспехе, по мнению М. Д. Эльзона, – Михаил Архистратиг, «один из семи архангелов, предводитель «небесного воинства» в борьбе с силами ада» (БП. С. 574, 602).

17

Биржевые ведомости. 1915. 1 февраля (№ 14646, утренний выпуск).

СС II, СП (Тб), БП, СП (Тб) 2, Ст ПРП (ЗК), Ст ПРП, СПП, Кап, СС II, Ст 1986, ОС 1991, Соч I, СП (Ир), Круг чтения, Престол, Изб (XX век), Ст 1995, ВБП, МП, СП 1997, Душа любви, Родник (Рига). 1988. № 10.

Автограф – Архив Лозинского.

Дат: конец 1914 г. – начало 1915 г. – по датировке В. К. Лукницкой (Жизнь поэта. С. 182), с учетом времени публикации и биографических данных о поездках с фронта в Петроград (см.: Соч III. С. 390).

И. Оксенов в начале своего критического обзора литературы 1915 г. дал высокую оценку этого ст-ния: «...вот, например, эстетизма в России больше нет, ибо эстетизм сейчас был бы кощунством. Н. Гумилев, глава акмеистов, побывал на войне, написал прекрасные стихи, в которых совсем нет любования какой-нибудь изысканной красотой. Мы хотим привести его строки, которым присуждена вечность: <цит. ст. 25–28>.

Тоска по невозможному и немыслимому, искания Бога, тоска по лучшей жизни, которая наступит “через 300 лет”, стремление к идеальному женскому образу – вот настроения, владеющие русской литературой с чеховских времен» (Оксенов И. Литературный год // Новый журнал для всех. 1916. № 1. С. 57).

В дневнике П. Н. Лукницкого (март 1926 г.) читаем: «До вчерашнего дня А<нна> А<ндреевна> смутно чувствовала его (Вийона. – Ред.) влияние на Гумилева, знала, что оно есть, но не знала, в чем именно оно выражается. Вчера она уловила это. И вот – что именно: у Виллона есть строки, где он перечисляет женские имена и говорит об их смерти. <...> Эти строки несомненно повлияли на стихотворение Гумилева “Священные плывут и тают ночи” – в котором есть такое же перечисление имен (И. Энери, Ахматова, Карсавина) и Гумилев говорит о смерти. Но уже не об их смерти, – а о своей собственной. (И этот прием перенесения чего-либо относящегося у влияющего поэта к 3-му лицу на себя – в своих стихах – известен за Гумилевым.) Кстати. В тех же строках Виллона есть и “сиренный голос” – “Voix de sirene”» (О Гумилеве: Из дневников П. Лукницкого / Публ. В. К. Лукницкой. Примеч. В. К. Поливанова // Литературное обозрение. 1989. № 6. С. 88).

Т. В. Адамович-Высоцкая рассказала о вечерах в родительском доме, где собирались известные поэты, музыканты, художники. В их числе упоминается и Ирина Энери. В комментарии к публикации ее воспоминаний отмечено: «Быть может, об этих вечерах Гумилев вспоминал в своих военных стихах “Священные плывут и тают ночи...”» (Жизнь Николая Гумилева. С. 89, 251). Эту версию развивает И. Панкеев: «Стихотворение “Священные плывут и тают ночи...”, не вошедшее затем ни в один из авторских сборников, не случайно было прочитано в “Привале комедиантов” наряду со стихами о войне. Ибо здесь грусть по былому смешивалась с уверенностью в себе, а все это увязывалось с самыми светлыми именами в биографии поэта и с самыми теплыми воспоминаниями, в свою очередь связанными с этим подвальчиком, с этим кабаре...» (Панкеев И. А. Николай Гумилев. М., 1995. С. 85).

Р. Д. Тименчик пишет о ярком впечатлении, какое производили на современников батальные сцены у Гумилева, в том числе «каталог образов смерти» в данном ст-нии (см.: Тименчик Р. Д. «Над седою, вспененной Двиной...»: Н. Гумилев в Латвии // Даугава. 1986. № 8. С. 116). Общефилософскую трактовку ст-ния предлагает Ю. В. Зобнин: «В стихотворении “Священные плывут и тают ночи...” – катарсический “выход” из того же “исконного” единства – противостояния жизни и смерти – основывается на утверждении безусловной победы жизни: человек оказывается так тесно связан с существующим вечно миром, что, даже умерев физически, он продолжает жить, бессмертный в той любви, которую он оставил после себя в мире:

 
Так не умею думать я о смерти,
И всё мне грезятся, как бы во сне,
Те женщины, которые бессмертье
Моей души доказывают мне.
 

Война и тут лишь усиливает, концентрирует трагизм, изначально заложенный в существовании мира и человека в мире» (Зобнин. С. 136).

Ст. 16. – Ирина Энери – сценический псевдоним Горяниновой Ирины Александровны (в девичестве – Сухотина; 1897–1980), пианистки-виртуоза (см.: БП. С. 596). Ст. 19. – Карсавина Тамара Платоновна – см. комментарий к № 7. Ст. 24. – «В рукописной тетради “В ста зеркалах” (РНБ) Ахматова воспроизвела строфу, сделав примечание к эпитету “сиренный”: “au voix de Sirène” (Villon)» (БП. С. 596). Отталкиваясь от этого комментария М. Д. Эльзона, Н. А. Богомолов называет в качестве возможного источника ст-ния «Балладу о дамах былых времен» Ф. Вийона (Соч I. С. 558).

18

Невский альманах жертвам войны. Вып. 1. Пг., 1915, с вар., Война в русской поэзии. Пг., 1915, Колчан.

Колч 1923, ИС 1946, СС 1947 II, Изб 1959, СС I, Изб 1986, Ст 1988, СП (Волг), СП (Тб), БП, СП (Тб) 2, СП (Феникс), Изб (Кр), Ст ПРП (ЗК), ОС 1989, Изб (М), Ст (XX век), Ст ПРП, СПП, Колч 1990, Кап, СС (Р-т) I, ОС 1991, СП (XX век), Изб (Х), Соч I, Ст (М), СП (Ир), СП (К), Ст (Яр), Круг чтения, Изб (XX век), ЧН 1995, Ст 1995, Изб 1997, ВБП, МП, СП 1997, Изб (Сар) 2, Слово. Вып. 1. М., 1989, Душа любви, Бог и человек в русской классической поэзии XVIII–XX веков. СПб., 1997.

Дат.: конец 1914 г. – начало 1915 г. – по датировке В. К. Лукницкой (Жизнь поэта. С. 175), с учетом времени публикации и данных Е. Е. Степанова (см.: Соч II. С. 447).

Перевод на англ. яз. («The Sun of the Spirit») – SW. P. 72.

О переживаниях, ассоциирующихся у него с образом «солнца духа», Гумилев писал в «Записках кавалериста»: «Чувство страшного торжества переполняло мое сознание. Вот мы, такие голодные, измученные, замерзающие, только что выйдя из боя, едем навстречу новому бою, потому что нас принуждает к этому дух, который так же реален, как наше тело, только бесконечно сильнее его. И в такт лошадиной рыси в моем уме плясали ритмические строки:

 
Расцветает дух, как роза мая,
Как огонь, он разрывает тьму,
Тело, ничего не понимая,
Слепо повинуется ему.
 

Мне чудилось, что я чувствую душный аромат этой розы, вижу красные языки огня» (Соч II. С. 328–329; см. также комментарии на с. 447). «Четверостишию, <...> купленному столь дорогой ценой, Гумилев придавал особое значение, – писал Вяч. Вс. Иванов. – Сперва он включил его в стихотворение “Война”, позднее перенес в стихотворение “Солнце духа” <...>, где тема этого четверостишия развивается в гораздо более широком космическом и философском плане, без того приурочения к конкретному военному опыту, религиозное осмысление которого составляло суть первого стихотворения» (Иванов Вяч. Вс. Звездная вспышка (Поэтический мир Н. С. Гумилева) // Ст ПРП. С. 17). Ст-ние было прочитано в «Бродячей собаке» (см.: Ю. В-н (Волин Ю. С.) Вечер поэтов в «Бродячей собаке» // Петроградский курьер. 1915. 29 января) и вызвало восторг у тамошней публики. «Н. Гумилев первый написал стихотворение, прославляющее войну. Эти чудесные стихи жалко даже видеть напечатанными. Их бы распевать под “рокот трубы побед”», – писал «по горячим следам» пережитого Г. В. Иванов (Иванов Г. В. Военные стихи // Аполлон. 1915. № 4–5. С. 83). После Октябрьской революции оценка изменилась кардинально. «Об империалистической войне он писал восторженно и в то же время рассудочно, почти цинично, – он на весах измерял колбами “кровь лиловую немцев, голубую кровь французов и славянскую алую кровь”, он сравнивал “ура” бросаемых на убой солдатских масс с “пеньем в трудный день окончивших жнецов”, о войне он писал так: <цит. ст. 9–12>». (Селивановский А. П. Октябрь и дореволюционные поэтические школы // Очерки по истории русской советской поэзии. М., 1936. Цит. по: Селивановский А. В литературных боях. М., 1963. С. 362). И после Великой Отечественной войны отношение к патриотизму Гумилева не изменилось: «Многие былые символисты еще до войны вместе с акмеистами начали прославлять царскую Россию как “земной рай”. Теперь они вместе с акмеистами стали в первые ряды ура-патриотов, превозносящих “святой” образ царской России. Вождь акмеистов Н. Гумилев быстро сменил конквистадорские доспехи на оружие и обмундирование добровольца. В войне Гумилев увидел осуществление своих давнишних идеалов. Война всегда была его желанной стихией. Недаром он высказывает удивление, как это “могли мы прежде жить в покое и не ждать ни радости, ни бед”» (Волков А. А. Поэзия буржуазного упадка // История русской литературы. Т. X. М.; Л., 1954. С. 444).

Во второй половине столетия ст-ние анализировалось и более подробно, и более масштабно. «...К так называемым военным стихам Гумилева нельзя подойти упрощенно и отмести их в сторону. Прежде всего они художественно ценны. А затем, и это главное, несмотря на их несомненную “бытовую” порочность (едва ли участники последних мировых побоищ считали их “военными забавами” и “прекраснейшими из войн”...), есть все же зерно какой-то высшей, сложной, конечно, правды. Стихи эти отнюдь не простые патриотические мечты о величии и славе России <...> В них поэт говорит о “солнце духа”, с которого “снимут люди золотые, зрелые плоды”. Михаил Архистратиг <...> осеняет эти стихи не просто как некая декоративная фигура. В нем – обещание торжества небесного воинства над демоническими силами земли вообще. И, вникнув в духовную целеустремленность этих стихов, автора их ощущаешь уже не как наймита-кондотьера или патриотически-экзальтированного вольноопределяющегося, а как некоего участника небесного воинства...» (Кленовский Д. Оккультные мотивы в русской поэзии нашего века // Грани. № 20, 1953. С. 132–133). Э. Русинко рассматривает ст-ние как яркий пример риторического упоения Гумилева. Ст-ние восславляет воинов, ободренных и воодушевленных «солнцем духа». Его основная идея – типичная для патриотического увлечения, порожденного ситуацией, и нет сомнения, что чувство – подлинное. И все же Гумилев выступает не как индивидуальность, тронутая интенсивностью эмоций, а как оратор, стремящийся воодушевить коллективного адресата благородным рвением. Оно написано с точки зрения риторического «мы», мощным декламаторским тоном. И хотя можно сомневаться в том, хотел ли Гумилев тут передать «внутренний голос души»... далеко не понятно, удалось ли ст-ние даже в плане риторики. Гумилев эксплуатирует риторические фигуры в ущерб структуре и развитию идей. Нет центрального сознания или средоточия (образ «Солнца духа» недостаточно разработан для того, чтобы придать ст-нию концептуальное единство, нет четко выраженной линии мысли) (см.: Rusinko E. The Theme of War in the Works of Gumilev // Slavic and East European Journal. 1977. Vol. 21. No. 2. P. 205–206).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю