355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Караченцов » Корабль плывет » Текст книги (страница 4)
Корабль плывет
  • Текст добавлен: 16 октября 2016, 23:37

Текст книги "Корабль плывет"


Автор книги: Николай Караченцов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц)

Папа

Тут трудная история. Папа с мамой разошлись еще до моего рождения, но мы с отцом много общались.

Родители как-то очень интеллигентно развелись. Без выяснений отношений. Папа к нам приходил, мама легко меня отпускала к нему. Я прекрасно знал свою бабушку, папину маму, знал всех папиных сестер. Папа был единственным мальчиком у родителей, остальные все девчонки. Всего четыре сестры: Оля, Надя, Нина, Мария. Когда мама уезжала, я нередко прибегал к отцу в мастерскую на Фрунзенскую набережную, чтобы перекусить. Он с удовольствием меня кормил.

Профессия отца, а он был художником, меня почему-то совсем не привлекала. Хотя мне нравилось рисовать, и художественный зуд в моей руке жил довольно долго. Где мои детские рисунки, я не знаю. Мама их сохраняла, но после ее смерти я не заходил в ее дом. Люда, моя жена, все мамины вещи сложила в чемоданы, может, и рисунки там лежат? Там же, наверное, половина моего «архива», который берегла мама, – это записи лекций, программы первых спектаклей, но рисунков, наверное, больше, нежели записей. Я даже ходил в изобразительный кружок. В девять лет я написал картину «Старик и море». Естественно, про золотую рыбку, никакого отношения мой сюжет к роману Хемингуэя не имел. Моя работа попала на какую-то союзную выставку. Но когда мне исполнилось десять, рисовать перестал. И больше никогда не притрагивался к краскам. А в мечтах я себя у мольберта не видел никогда.

Не имею представления, откуда взялась фамилия Караченцов, каковы корни ее и происхождение? Знаю, что первое упоминание Караченцовых идет с 1634 года, его нашли в записях донских казаков. Оттуда же герб этого рода. Девиз на гербе: «Бог мне надежда». По идее, если мы из казаков, то тогда все Караченцовы – мои родственники. Если искать в фамилии тюркские корни, то «кара» во всех восточных языках – «черный», «чены» в некоторых из них – «орел». Может быть, мы из татар, и татарские набеги сделали свое дело и вложили в нашу фамилию свои корни? Я себя успокаиваю другим: возможно, кто-нибудь из скоморохов прыгал на карачках или карячился, и тогда я точно продолжаю фамильное дело. Хотя Караченцовы в той родословной, что мне показали, прежде всего вояки.

Раз с папой росли четыре сестры, следовательно, я должен иметь немалое число двоюродных братьев и сестер. У одной из сестер – Нины – был единственный сын. У другой сестры – Ольги – два сына, и у третьей – Нади – тоже два сына и дочь. У тети Маруси – дочь. Все старше меня, я самый младший. Родственники обычно встречаются, когда, не дай бог, несчастье какое-то. Скончалась жена отца, мы все и собрались. Умер отец – мы снова вместе. Но близких отношений не сложилось. Скорее всего оттого, что папа жил в другой семье.

У дочери тети Маруси росла дочка, моя двоюродная племянница. Она вышла замуж за военного, жила в каком-то провинциальном городе, да и сама сестра отца, моя тетка, жила в Брянске. Однажды на концерте ко мне подошла женщина: «А я ваша племянница, вот, познакомьтесь, мой муж». Было и такое. Познакомились.

Папа прожил большую жизнь, девяносто лет. Общение у меня с отцом было вполне родственное вплоть до его смерти. Точнее, почти до смерти. Так получилось, что к концу жизни папа жил напротив меня на улице Неждановой. И сейчас мои окна смотрят на окна его квартиры. Этот дом – не новая постройка, но дом хороший, кирпичный, кооператив художников. До этого отец жил тоже в кооперативном доме, но у станции метро «Аэропорт». А потом он стал, если не ошибаюсь, председателем нового жилого кооператива Союза художников, построенного в самом центре Москвы. Бывало, мама звонит: «Ты чего это вчера в четыре утра лег? Мне отец сказал, что у тебя свет только в четыре погас».

Когда жена отца умерла, их общий сын, он тоже художник, переселил отца к медсестре. Он разрывался: от отца нельзя отойти, мало ли что тот мог натворить, не так газ зажжет или еще что-нибудь выкинет, а парню надо сидеть в мастерской и работать. Он не мог никак совместить отца и работу. Плюс нищенское существование. В итоге он находит какую-то квартиру, где хозяйка принимает отца, сводный брат платит ей за это какие-то деньги, чтобы она за отцом следила и ухаживала, а квартиру своих родителей он сдает. Таким образом и существует. И вероятно, имеет возможность заниматься своим ремеслом. Бог ему судья. Я не знаю, что бы сам делал в такой ситуации, но так, наверное, не смог. Я бы себя гноил, я понимал, что совершаю глупость, но тем не менее не смог бы кому-то отдать отца. Но сам отец к такому повороту в своей жизни относился абсолютно спокойно. Он доживал в чужом доме, причем далеко, чуть ли не за городом. Я как-то раз его туда отвозил и не выдержал, позвонил брату: «Забирай».

Он сразу поехал туда, но отец спал. А на самом деле он уже во сне ушел. Счастье, наверное, так умереть – просто не проснуться.

Настоящая близость у меня была с мамой. Она со мной, еще мальчишкой, советовалась как со взрослым. Мы всегда были вдвоем. Я маму боготворил.

* * *

Папа Коли, Петр Яковлевич, был удивительный человек. Похож Коля на него очень. Он – такой же. Петр Яковлевич хотел, чтобы все улыбались. Он всегда шутил, никто никогда не знал о его боли. И только сейчас я понимаю, глядя, как Коля переживает, что у него был такой же щит, как у отца. Никогда я не знала, в чем его страдания, разочарования. Всегда в доме друзья, шутки, улыбки. Розыгрыши, желание помочь другим. И никогда своих бед он никому не навязывал, все стремился преодолевать сам. Это мужское начало, очень сильное.

Петр Яковлевич был уникален как художник. Он учился у Моора. У меня есть рисунок Моора, который нарисовал маленького Колю, когда пришел к Петру Яковлевичу.

Он был еще и охотник. И прекрасно сочинял стихи. Он пережил одиннадцать инфарктов. Он жил напротив нас, там, где находился кооператив художников. И когда с ним случался очередной инфаркт, он звонил мне и говорил: «Люда, я боюсь потерять сознание и уйти в небытие, поэтому приди ко мне, пока не приехала скорая помощь». И чтобы не уйти в небытие, он читал свои стихи и пел песни. Удивительный характер, удивительный талант… И очень мужественный человек. Его жена вторая, Вера, заболела вирусным артритом. Ей делали какие-то уколы, и вирус занесли. Она умирала в страшных муках, у нее были адские боли, выкручивало все суставы и мышцы. Он сам ухаживал за ней, отказывался от помощи, которую я ему предлагала, говорил: «Нет-нет, это не каждый может выдержать!» Он ходил в магазин, убирался в квартире, все мыл…

Однажды мой, тогда еще маленький, сын, его внук, прибегает и говорит: «Мамочка, я сейчас видел дедушку Петю, он идет и плачет». Я говорю, что это он не плачет. Просто дует сильный ветер, на улице очень сильный мороз, и у него слезятся глаза.

– А я думал, что он плачет, переживает за свою жизнь!

Так он и умер. Порисовал, на ночь выпил чашку чаю – и заснул навеки. Вот так, легко и просто.

Школьные годы

Однажды разговариваю с моей старой приятельницей, нашей самой знаменитой теннисисткой, в недавнем прошлом тренером сборной страны, сообщаю о гастролях в Америке, а она мне:

– Коля, запиши телефон. Позвони по нему, когда будешь в Нью-Йорке. Ответит тебе Володя Зеленов. Скажи, что ты от меня. Он будет играть с тобой в теннис. Я его предупрежу.

Я звоню, говорю, что я от Оли Морозовой, зовут меня Коля Караченцов. Приезжает к концу спектакля Володя Зеленов, мы с ним знакомимся. Производит впечатление: красивый, высокий, с ранней сединой, интеллигентный, в очках, сдержанный, замкнутый и даже слегка чопорный человек. Тем не менее мы ездим на какие-то корты, играем в теннис. Причем делаем это регулярно, два или три раза в неделю. Поскольку уже запахло свободой, артисты после спектакля разбредались в разные стороны, кто шел смотреть ночной Нью-Йорк, кто усаживался в номере, уставившись в телевизор, кто ужинал. И только один ненормальный артист Караченцов после спектакля в спортивном костюме, с ракетками и теннисной сумкой садился в машину и ехал куда-то на теннис. Однажды, когда мы с Володей играли, ко мне подошел человек:

– Я из корпункта агентства ТАСС в Нью-Йорке. Был вчера у вас на спектакле. Смотрю и думаю, как вы такую нагрузку выдерживаете? Я бы после такой работы неделю лежал. А вы вновь носитесь, как угорелый…

Я ему:

– Не мешай, мужик… у нас по пятнадцати в решающем гейме.

Наконец Володя и его красавица-супруга Лола пришли к нам на спектакль, он меня с ней познакомил. Жена у меня спрашивает: «С кем ты там в теннис-то играешь?» Я говорю: «С Володей Зеленовым». Она говорит: «А его жену не Лолой зовут?» Я говорю: «Лола». «Я вместе с ним выросла». Тут пошло братание. Мы стали общаться домами, точнее, домом и гостиницей, ходить друг к другу в гости. А потом наступил следующий этап взаимоотношений. С Володей в следующий раз мы пересеклись спустя пару лет у Оли Морозовой, когда я приехал к ней в Англию посмотреть Уимблдонский турнир. Тут выяснилось, что мы с ним чуть ли не в одной комнате жили в интернате, только с разницей в два года. Здесь братание дошло до последней степени, то есть утром встали с трудом, зато дружим по сей день.

* * *

С первого класса я учился в московской школе номер 313. Жил в Девяткином переулке, а как называется переулок, где находилась школа, сейчас уже не помню. Девяткин переулок – это район Маросейки, Покровки. Сперва знаменитый Армянский переулок, а следующий после него – Девяткин. В моем классе училась ныне известная дама-драматург – Татьяна Родионова.

Потом, когда мама уехала в Монголию, мне пришлось поменять школу. В Улан-Баторе при советском посольстве существовала обычная школа, и я в ней два года – в седьмом-восьмом классах – учился. Не успели мы после возвращения привыкнуть к Москве, как мама через полгода или год отправилась во Вьетнам. Но в те годы в Ханое школы при посольстве с преподаванием на русском языке не было. Пришлось маме договариваться, чтобы меня приняли в интернат Министерства внешней торговли.

В интернате существовал актив творчески настроенной молодежи, такой «клуб искусств» для школьников. Удивительно это выглядит сейчас, но тогда мы собирались в детском театре, и нам читали лекции о театре такие люди, как Эфрос, Марков, Филиппов, легендарный директор Центрального дома литераторов. Далеко не все из нас стали не то что работниками театра, но даже не приблизились к творческой стезе, а зерна святого и доброго в наши души все же были брошены. Не знаю, есть ли сегодня этот «клуб искусств», он существовал очень долго. У меня там сохранились друзья, и я к ним ходил, уже работая в «Ленкоме». Причем вся эта «театральная» активность пришлась у меня на последний одиннадцатый класс.

В Центральном детском театре была организована самодеятельная студия для школьников. Руководили студией супруги Геннадий Михайлович Печников, народный артист России, и Валерия Николаевна Теньковская, дай им Бог здоровья, артистка Центрального детского театра, теперь он называется Молодежный театр, очень красивая женщина. Нас взяли в студию вдвоем с моим одноклассником Алешей Матреницким. Третьего нашего приятеля не приняли. Он прибежал через день:

– Идиоты, вы в детском театре, а я поступил в такую же студию, но при Доме кино. Там дают пропуск – можно смотреть фильмы.

Через день и меня приняли туда тоже.

В студии детского театра поставили спектакль «Плутни Скопена», где я играл Скопена. А в студии Дома кино (руководитель студии – Александр Александрович Голубенцев) спектакль «Два цвета». Такой же спектакль шел в «Современнике», я изображал бандита по кличке Глухарь. Ту же роль в «Современнике» играл Евгений Евстигнеев, чем я очень гордился. Более того, в студии при Доме кино подготовка велась вполне профессионально. Из этой студии вышли такие актеры, как Борис Токарев, Николай Бурляев, Татьяна Великанова, Валерий Рыжаков. Работала там Галина Александровна Хацревина, которая занималась с нами «сценой речи». Мы с ней подготовили, если можно так назвать, репертуар, с которым я поступал в театральный институт.

Маме я сказал, что иду в театральный институт, только когда уже пошел на третий тур.

Я до сих пор дружу с ребятами, с которыми учился. Есть люди, что своих одноклассников не узнают на улице, потому что не видятся десятилетиями и друг друга забывают. Мы же собираемся не только на традиционный сбор, скажем, раз в пять лет, или на юбилей школы, мы и без круглых дат регулярно видимся. Обычно на моем дне рождения у меня собирается мой класс. Более того, мои однокашники – они же еще и мои экзаменаторы. Они смотрят все мои премьеры, поскольку я их обязательно приглашаю. Но ругают они меня только за одно – за мою занятость, все же работают как нормальные люди, вечера обычно свободны. Поэтому одноклассники подстраиваются под меня: когда я могу, тогда мы и собираемся на дни рождения, другие общие праздники. Этой дружбой я горжусь.

Ребята из моего класса выросли самые разные, и с искусством никто из них не связан. Один – врач, другой – дипломат, третий – военный, четвертый – ученый, пятый – издатель, шестой – геолог и так далее, и так далее. Не дай бог у меня что случится, я знаю, я уверен: через полчаса пять мужиков будут рядом стоять: «Коля, что надо?» Причем такое уже один раз было, мне такие отношения и ценны, и дороги.

Я очень хорошо учился. До седьмого класса, до чехарды со школами, когда я начал ездить к маме то в Монголию, то еще куда-то, я ходил в круглых отличниках. Иногда случались провалы по поведению, но это издержки двора. А в принципе все в рамках приличия. В интернате мы только жили, а учились в нормальной школе номер 40 в Теплом переулке, ныне улица Тимура Фрунзе (а может, теперь он опять Теплый?). Школа делилась пополам – обычная и интернатская. В пятом или шестом классе еще в первой своей школе номер 313 я побеждал на районных олимпиадах по немецкому языку.

Так получилось, что сороковая школа попала в педагогический эксперимент и оказалась приписана к Центральному детскому театру. В нашу задачу входило приходить на спектакль, надевать повязку, на которой крупными буквами было написано «актив», и смотреть, чтобы мальчики не курили в уборных и прилично себя вели в театре. Детский театр – это сложная структура, потому что там в первых рядах детишки еще писаются, а в последних уже целуются.

«Юнона» и «Авось»

Восьмого июля 1981 года, четверть века тому назад, вышел спектакль ««Юнона» и «Авось»». Он произвел в столице в некоторой степени фурор. Да чего скрывать, впечатление было такое, будто бомба разорвалась. Двери в театр ломали.

Детально тот июльский день вспомнить трудно. То ли был день сдачи, когда власти принимали спектакль, то ли первый показ, но в памяти остался невероятный колотун, а от него полная прострация. Там перед моим выходом сначала появляется «еретик», которого играл тогда Саша Абдулов, и он кричит: «Граф Николай Петрович Резанов!» Абдулов поворачивается спиной к зрительному залу и указующим перстом тычет наверх, где появляется фигура графа. Я становлюсь в эту графьевую позу, меня ослепляет свет, и я чувствую, что правая коленка у меня ходит в амплитуде где-то сантиметров десять. Она гуляет, а я вроде нормально стою, вроде ничего, не падаю.

Утром в день сдачи Захаров с Вознесенским поехали в храм, освятили три иконки, что тогда выглядело вызывающим поступком, и поставили их на столик в гримерной Лене Шаниной – она играла Кончиту, поставили на столик моей жене Людмиле Поргиной – Люда играла Богоматерь, в программке эта роль была завуалирована как «женщина с младенцем». Боялись, что иначе не пропустят. Восемьдесят первый год, еще Брежнев был жив, глухие советские времена. Третью иконку режиссер и автор принесли ко мне в гримерную.

Как и все непривычное для советского идеологического чиновника, ««Юнона» и «Авось»» всячески тормозилась, и путь к зрителю был нелегок. Был момент, когда Вознесенский с Марком из-за молитвы Богоматери в первом акте ««Юноны» и «Авось»» задумались: «Может, сыграем без антракта?»

Тогда любой спектакль сдавался комиссии. И всегда сдавали по нескольку раз. Не помню случая, чтобы с первого раза приняли. «Тиля» сдавали раз семь. Сто поправок, что-то сумели отстоять, что-то пришлось поменять. Чаще, конечно, приходилось менять. Спорить трудно, сидит комиссия, почти никто не смотрит на сцену, все с карандашами, все что-то пишут, головы вниз – к блокнотам. И так, пока занавес не опустится. Тут начинаются замечания. «Три женщины в голубом» Петрушевской четыре года сдавали. «Юноной» мы только начали заниматься, тут же нам эту пьесу запретили репетировать, думаю, из-за Андрея Вознесенского. Вышел самиздатовский журнал с его участием, ныне знаменитый, а тогда скандальный «Метрополь». Если не ошибаюсь, это происходило в самом конце семидесятых, нам сразу же запретили работать с текстом Вознесенского. Всех, кто входил в число авторов журнала, перестали печатать. Главный редактор – им был Вася Аксенов – просто свалил в США. В редколлегию входили Искандер, Ахмадулина, Битов – всех поприжали. Андрей Андреевич спустя годик как настоящий советский человек-патриот поехал на Северный полюс, написал что-то про путешественника Шпаро, и нам вновь разрешили вернуться к «Юноне».

Что интересно, когда закрыли пьесу, композитор Алеша Рыбников, будучи уже на сносях своим произведением, испугавшийся, что оно не увидит свет, взял и на свой страх и риск записал пластинку с песнями из «Юноны». Естественно, с другими исполнителями. Задача у него была простая: хоть как-то мелодии выпустить в свет. Более того, он сделал презентацию в каком-то православном храме. Причем пригласил на нее пополам патриархию и дипкорпус. После чего даже упоминать о пьесе, в том числе и о тираже пластинки, запретили навсегда. Потом благодаря походу Димы Шпаро на Северный полюс нам вновь дали возможность заниматься «Юноной». А когда спектакль вышел, что произошло года через два, вышла наконец и пластинка. В результате зрители не понимали, что к чему. В восторге от спектакля они бросились раскупать диски с песнями и выяснили, что песни на пластинке ничем не похожи на песни, что они слышали в театре, более того – там другие исполнители.

Объяснять столь запутанную историю долгое время не представлялось возможным, в «Ленкоме» – одно, на пластинке – другое. Мы просто махнули рукой. Но весной 2002 года состоялась специальная съемка спектакля, которая преследовала две цели: одна из них, как я понимаю, высокая – потомкам на века, вторая – вполне земная, чтобы имелись видеокассета, аудиокассета, компакт-диск и чтобы все это продавалось перед спектаклем в фойе театра.

* * *

Я убежден, ««Юнона» и «Авось»» никогда бы не появился, не выйди в «Ленкоме» спектакль «Звезда и смерть Хоакина Мурьеты». Я в нем исполнял роль Смерти. Точнее, сразу две роли: главаря рейнджеров и Смерть. Как уверял меня Рыбников, он писал партии главного героя на меня, но в процессе работы понял, что значительно сложнее, причем абсолютно локально, выстраивается роль Смерти. Молодой Саша Абдулов сыграл Хоакина. А мне куда интереснее было делать Смерть как образ.

«Звезда» – это дебютное освоение нового жанра, это первый спектакль нашего театра, целиком построенный по музыкальным законам. Музыкальная драматургия определяла общую драматургию спектакля.

* * *

Как я узнал об идее «Юноны»? «Ленком» – на гастролях в Таллине. В вестибюле гостиницы «Олимпия» я встречаю выходящую из лифта критика Зою Богуславскую, жену поэта Вознесенского: «Андрей пишет на тебя роль». Потом уже Вознесенский мне принес изучать разные книжки с историей графа Резанова, что, конечно, было познавательно и интересно. Так началась работа. В принципе успех был предопределен, потому что «Ленком» к тому времени стал модным театром, притом с каждым сезоном набирающим силу. Уже состоялся «Тиль», уже ломились на «Звезду», уже захаровский «Ленком» начал говорить о себе во весь голос. Естественно, к театру – пристальный интерес плюс такое имя, как Андрей Вознесенский, плюс потрясающая музыка Алексея Рыбникова.

Захаров долго думал, кто будет ставить пластику, танцы. В программке написано: режиссер спектакля Николай Караченцов. Это сильно завышено, потому что никакой я не режиссер. Другое дело – я участвовал в работе над спектаклем с первого дня. А он начинается значительно раньше, чем актеры сталкиваются с текстом пьесы. Еще до первой читки в театре идет работа с художником, с авторами. Мы собирались у Марка Анатольевича дома. Там часами сидел Рыбников, сидел Андрей, сидел художник Олег Шейнис, все взвешивали, обсуждали, решали, чего у нас не хватает. Не хватало, точнее, провисала линия Кончиты. Захаров придумал сцену, когда она всех разгоняет кнутом. Алеша садился, наигрывал новую тему «Белый шиповник». Тогда же возник вопрос: кто может заняться постановкой движения? Я предложил Владимира Васильева. В первую очередь потому, что он мой друг, а во вторую, я знал, что Володя уже пробовал свои силы, довольно успешно, как балетмейстер. В Большом он доставил «Икара» на музыку Слонимского. Мне казалось, что Володе будет интересно заняться «Юноной». Захарова смущало, что Васильев чистой воды классик: его главные партии – это «Дон Кихот», «Спартак», тот же «Икар». Но, с другой стороны, Большой театр, лучший танцовщик мира, народный артист Советского Союза, все звания и награды, которые есть в мире, – все у Васильева.

Я пришел к Володе домой, крутил ему какие-то записи, где Рыбников сам что-то напевал, звучали какие-то хоры, кусочки из того будущего диска, записанного Алешей на всякий случай. Наступила ночь. Уже ходит рядом, как немой укор, Татьяна Густавовна, Катина мама. Любимого ребеночка, собачку Лику, давно надо выводить, ей, как и Татьяне Густавовне, уже пора спать. Лика сама откровенно демонстрирует, что хочет гулять. Я говорю: «Пусть сделает лужу, но покуда ты не согласишься, я не уйду отсюда».

Находим компромисс. Идем вместе с Ликой гулять. Володя задумчиво спрашивает: «Так это что, про любовь спектакль?» Я возмущаюсь: «Ты как был, так и остался балетным чудаком». В конце концов он сломался: «Можно я приду на репетицию?» Я с облегчением, не меньшим, чем у Лики: «Ради этого ответа я полночи у тебя сижу. Пока от тебя больше ничего не требуется».

Володя Васильев пришел на репетицию «Юноны». Артисты напряглись: сам Васильев, популярность чумовая. Мы ему проиграли кое-как слепленный на живую нитку будущий спектакль. Без движения, без танцев. После чего вместе с Захаровым втроем пошли в кабинет к директору. Там Васильев сказал, что из того, что нынче идет на мировой сцене, он постарался посмотреть максимум, но то, что он увидел сегодня, вероятно, лучшее из увиденного, и он будет счастлив, если ему дадут возможность прикоснуться к этому произведению. На что Захаров сказал: «А можете вы все это повторить артистам, они ждут вашего мнения и безумно волнуются». Володя вышел к труппе и все слово в слово повторил. После чего Захаров так флегматично: «А теперь ставьте». Васильев: «Как? Сейчас?» Захаров: «А что тут особенного». Васильев: «Согласен, но мне надо какое-то время на прослушивание музыки». «Не будем откладывать, вы же сейчас слышали какие-то куски. Вот и сделайте нам танец «В море соли и так до черта». Васильев говорит: «Ну что ж, давайте».

Полетела по залу его одежда, а он весь был в коже – кожаных штанах, кожаной куртке. В одну сторону отшвырнул куртку, в другую – портки, ему наша костюмерша принесла тренировочный костюм за три рубля – тот, что с пузырями на коленках. Переоделся в первом ряду и полез на сцену показывать. Дошло до того, что потом в Питере во время традиционных гастролей театра мы репетировали «Юнону», а Володя по телефону кому-то из начальников кричал: «Какая Бельгия? Я репетирую новый спектакль!»

Для тех, кто забыл: в те советские времена это означало отказ от суммы, сопоставимой сейчас с парой (если не больше) сотен тысяч долларов. В общем, всякое бывало. А тогда, в первый визит, Васильев сказал труппе:

«Если вы хотите, чтобы у вас спектакль получился, вы должны ходить каждый день на балетный класс. Класс вам будет давать моя помощница Валентина Константиновна Савина. И вы должны понять: даже такая страшная вещь, как балетный класс, может доставлять физиологическое и эстетическое наслаждение. В течение работы над спектаклем я не буду ходить на класс в Большой театр, а буду ходить на класс Валентины Савиной в ваш театр».

Какая жалость, что мы ничего не снимали на пленку. Володя в танце, в движении всегда великолепно выглядит. А тут он приезжал, казалось, специально готовый к тому, чтобы все поняли, как можно в классе быть безумно красивым.

Думаю, что боженька в то время поцеловал нас всех. Прежде всего ткнулся в лысину Марка, который придумал это фантастическое действие, не обошел и Алешу Рыбникова, Андрея Вознесенского, не пропустил и нас с Володей Васильевым.

А потом наступило восьмое июля 1981 года, день сдачи.

Во время репетиций появилась идея играть спектакль без антракта. Я исходил из того, что в первом акте никакого человеческого действия нет. Никакого человека нет. А текст? Что ни слово, то жаба изо рта. Есть такое выражение, что ни скажете, то жаба изо рта – все гадость, значит. А для советской власти разыгрываемое нами время – Российская империя в середине XVIII века, значит, тюрьма.

Во втором акте начинается любовь, может, это напустит тумана. Но Марк Анатольевич сказал, что невозможно, потому что артистам надо прийти в себя, надо переодеваться, технически это невозможно. Ну, уповали на Бога.

Я не присутствовал на обсуждении, не знаю, кто на него пришел, но, по-моему, комиссию по нашему спектаклю возглавлял не сам председатель Комитета по культуре при горисполкоме, а его заместитель. Комиссия втекла в кабинет директора обсуждать новый спектакль, и тут же вслед за ними вошел Эльдар Александрович Рязанов, который никакого отношения к этой комиссии не имел, его Марк Анатольевич по дружбе пригласил на просмотр. А оказался он в кабинете потому, что был уже легендарным Рязановым.

– Ну, давайте обсуждать, что думаете о новом спектакле?

Я рассказываю с чужих слов, потому здесь может быть что-то правда, а что-то неправда, но, по легенде, Рязанов сказал: «Что обсуждать? Все, что мы видели, – божественно. Счастье, что есть такой спектакль». И вся комиссия дружно согласилась с Эльдаром Александровичем: «Да, пожалуй».

Таким образом, спектакль оказался принят, хотя на сцене для комиссии происходило что-то не совсем понятное. Потом появились статьи о спектакле. Причем появились в западной прессе. Наши притихли, не знают, что писать, а у «Ленкома» – конная милиция, народ двери выносит. В Германии, где-то там, в «Шпигеле» или в «Штерне», пишут: «Взрывная волна от бомбы, которая разорвалась на улице Чехова, докатилась до стен Кремля». «Юность авоськи» – так они озаглавили спектакль, не зная, как перевести его название и что это такое ««Юнона» и «Авось»». А как можно «авось» перевести? Да никак. Наконец власти опомнились, и начались своеобразные санкции, что играть нам разрешается не более одного или двух спектаклей в месяц. Каждый месяц репертуар всех московских театров утверждался в Комитете по культуре, поэтому они легко считали, сколько раз показывать «Юнону». То же самое происходило и с «Тилем». Но хрен с ними – проскочили. Что для них «Ленком» – капля в море зрителей, десятая доля процента от всех, посещающих театры столицы. Потихонечку начали распространяться слухи, что Захарова собираются снимать, что ему уже предлагали возглавить Театр оперетты, то есть по профилю. Кошмар. Но спектакль уже зажил своей самостоятельной жизнью. И, как ни странно, благополучно протянул уже четверть века, пережив советскую власть со всеми ее комиссиями.

Вспоминаешь, что творилось со зрителями: чума, сумасшествие! Трудно сейчас такое представить. «Ленком», мне кажется, – всегда радость. Но тут еще радость запретного плода, острого слова. Не говоря уже о том, что все, происходящее в этом спектакле, все было неожиданностью для зрителя. Театр Ленинского комсомола и… жанр рок-оперы. Елки зеленые, как это может быть рок-опера! Молитвы со сцены! Да еще в рок-ритме!

Наша «Юнона» начала обрастать богатой биографией. Еще бы, столько гастролей! Париж – это целая история. Нью-Йорк, Бродвей. Целая история.

Накануне юбилея «Юноны» газета «Известия» напечатала большую статью, из которой я взял для своих записей лишь начало и конец. Подзаголовок звучал так: «Знаменитый спектакль шел 299 раз, а выглядит на двадцать».

«Несмотря на свои 20 лет (на самом деле юбилярше убавили почти полгода – премьера состоялась 20 октября 1981 года), спектакль до сих пор молод: зал набит, спекулянты продают билеты по 1200 рублей, и они улетают со свистом. Постарели те, кто в 1982 году, сразу после премьеры, правдами и неправдами прорывался в театральный зал, чтобы приобщиться к невиданному: на сцене театра, подведомственного Свердловскому РК КПСС, вышла рок-опера. В кассе билеты стоили тогда десять рублей, с рук шли по пятьдесят, театралы чувствовали, что в СССР что-то изменилось.

Гремел оркестр, Караченцов пел о том, что мексиканская красавица напоминает ему лик Казанской Божьей Матери, Свердловский РК КПСС отправлял бумаги в Инстанцию: Московский ордена Октябрьской Революции театр имени Ленинского комсомола занимается религиозной пропагандой. Через несколько месяцев после премьеры билеты шли и по сто рублей – спектакль был хорош, но более всего публику притягивало другое…

А начало всему положила «Юнона» – не первый и даже не первый культовый, но самый громкий из спектаклей Марка Захарова. Еще не было перестройки, Горбачев занимался Ставропольем, Ельцин проводил жесткую партийную линию в Свердловской области, но те, кому удалось достать билет на новую премьеру театра имени Ленинского комсомола, почувствовали – задул свежий ветерок, и время снялось с якоря, впереди может быть что-то интересное.

В 1982 году Свердловский районный комитет Коммунистической партии Советского Союза жил как всегда: порождал новые бумаги, переправлял их наверх и не чуял над собой никакой беды, не знал, что ему явилось знамение. Того, что идеологически невыдержанный спектакль Московского ордена Октябрьской Революции театра имени Ленинского комсомола ««Юнона» и «Авось»» предвещает скорый конец всех отечественных партийных учреждений, РК КПСС не ведал…»

* * *

Марк Анатольевич утверждал, что найти замену Николаю Караченцову в ««Юноне» и «Авось»» практически невозможно. Никогда, ни под каким видом не будет никаких замен. А потом Коля (мы ему не говорили, что теперь «Авось» играют без него) увидел по телевизору Диму Певцова в роли Резанова. Он был поражен: «Что это такое? Это что – «Авось»? И воскликнул: «Что это за белиберда!» Он увидел, как Дима (это был фильм, который показывали, слава богу, в 10 часов вечера, когда Коля уже спит. А он возьми и выйди – сигарету своровать) поет арию Резанова, репетирует, пробует… Коля на это внимательно смотрел, а после опять сказал: «Что это? Глупость какая!» И ушел.

««Юнона» и «Авось»» был весь настроен на Караченцова. На человека, который обладает, я повторяю, сочетанием многих талантов. Это, во-первых, драматический талант необыкновенный, сила, темперамент, вокал, пластика и еще при этом в нем есть то, что ему дал Господь Бог: светлая, благородная стать, начало человеческого духа. Он выходил на сцену, и люди в зале, я обращала на это внимание, начинали улыбаться – почему, никто не мог понять… Я думаю, что это потому, что Коля выносил поток теплой, солнечной энергии. Все его персонажи такие: Тиль и другие. Он даже когда играл в «Звезде и смерти…» Смерть, то и Смерть была обаятельна. Она буквально завораживала.

25-летие ««Юноны» и «Авось»». Марк Борисович от имени театра «Ленком» пригласил нас на юбилей, на праздничные торжества, где должно было состояться вручение каких-то орденов. Он сказал, что придумали такой ход: вот идет спектакль, и в финале появляются на сцене прежние исполнители ролей: Лена Шанина, которая споет кусочек арии Кончитты, Саша Абдулов в роли Фернандо выйдет и споет тоже какой-то кусочек… Я говорю: «Замечательно! Колечка тоже может выйти, хотя спеть он не сможет. Он просто может выйти… А может быть, фонограмма его там прозвучит? Скажем, последняя финальная ария: «Я люблю твои руки и речи//С твоих ног я усталость разую». Ему будет приятно, очень приятно».

Короче говоря, пришли мы на репетицию. И вот заканчивается репетиция, и все актеры встали и аплодируют Николаю Петровичу, кричат: «Петрович! Петрович!» Коля машет им руками, у него такая радость на лице, что он пришел. Я говорю: «Марк Анатольевич! А Коля, Коля-то где выйдет?» А он говорит: «Да нигде не выйдет». Я говорю: «Марк Анатольевич! А может, в финале где-нибудь прозвучит «Аллилуйя», его кусочек туда включите. Двадцать три года он отдал этому спектаклю!»

– Нет, мы не включим его фонограмму!

Я говорю: «Но почему?.. Хорошо, если вы не хотите его выпустить, то пусть сидит в зале, а на него будет направлен свет прожекторов, и пусть звучит его голос. Он его создал, этот спектакль! Он вообще перевернул всю Москву этим спектаклем, да и всю страну!»

На что Марк Анатольевич сказал:

– Но он же петь не может.

– Ну, фонограмму, фонограмму-то можно? Кусочек…

На что он сказал:

– Люда! Он не выйдет, фонограммы не будет, а вы режиссируйте у себя на кухне!

Я Марку Анатольевичу хотела сказать, что я так режиссирую у себя на кухне, что у меня муж живой, и я не одинока, и дождалась рождения внучки. Но у меня внутри запершило, комок подкатил к горлу, и я повернулась к Коле. Он встал. Он, видимо, хотел что-то сказать Захарову, но стесняясь, что у него плохо с речью, не стал ему ничего говорить. Я говорю: «Коля, пойдем!» Мы встали и пошли. Уже на улице я сказала: «Коля, что нам делать?» Он ответил: «Да не пойдем, вот и все! Зачем нам это надо!?»

Словом, мы решили, что не пойдем на юбилей. Действительно: зачем?

И вот стали нам звонить актеры из театра и просить:

– Люда! Вы должны прийти, должны прийти!

Выпила я валокордина 60 капель, для Коли взяла ампулу реланиума, если вдруг с ним нервный срыв случится, и говорю: «Коля, идем!» Он спрашивает: «Что, надо?» Я говорю: «Надо!»

И мы пошли.

Когда пришли, Марк Анатольевич нас не встретил, директор театра нас тоже не встретил. Нас встречали тележурналисты, которые снимали этот юбилейный вечер. Коля был в смокинге, я надела лучший свой туалет. Мы были красивы, у нас был праздник.

Короче говоря, начался спектакль, раздались первые звуки музыки. Выходят Паша Смеян, Сергей Чонишвили и все другие актеры. Я к Коле поворачиваюсь, смотрю: у него слезы в глазах. А я держу в руке ампулку, у меня теперь всегда с собой ампулка. Я спрашиваю его: «Что? Как?»

– Все нормально!

Когда закончился первый акт, мы вышли покурить. Начался второй акт. На одной из его любимых сцен – сцене любви – он вдруг поворачивается ко мне и говорит: «А мы эту Голгофу должны до конца вынести?».

Я говорю: «Раз пришли, то теперь должны эту Голгофу вынести!»

Мы взялись за руки, и я сказала:

– Я тебя очень люблю!

– Я тебя тоже!

– Мы вынесем!

И мы досмотрели до конца.

Зрители зааплодировали, стали скандировать: «Караченцов! Караченцов!» Они аплодируют и кричат все громче и громче. Нас забрасывают букетами.

Коля спрашивает: «Что нам делать?» Я говорю: «А мы с тобой уходим!»

Мы переступили через эти букеты и вышли. Зрители думали, что мы пошли на сцену… И вот сидим в фойе и молчим. Мы должны были ждать, когда нам вручат какие-то ордена: Коле – за исполнение роли в «Юноне», и другим ветеранам – исполнителям главных ролей. Причем, опять очень странно и обидно, что Инне Пиварс, которая десять лет играла Кончитту, никакого ордена. Никогда не забуду, как она во время спектакля повернулась, и я увидела: она вся в слезах, и никто ей утешения не предложил. А она повернулась к Коле и кричит: «Я люблю тебя, я люблю тебя, Коля!» Это как раз был тот эмоциональный прорыв, когда понимаешь, что на сцене происходит не то, что ты хотел бы видеть.

Вот. Мы сидели и ждали Марка Анатольевича. Долго. Покуда Коля не сказал: «Хватит нам ждать, пошли!» И мы ушли.

Мы вышли из театра, у меня в глазах слезы. Сели в машину. Коля говорит:

– Бог ему судья!.. Да, Бог судья!

То есть все вроде в спектакле сохранили: весь свет, костюмы, каркас музыкальный, всю потрясающую сценографию, но на сцене не происходит чуда.

Мы поехали с Колей на дачу, сели, открыли бутылку шампанского… Вот такое у нас отношение к спектаклю получилось.

Конечно, все любят этот спектакль, и все хотят на него попасть. На «Юнону» приходили сначала мамы, потом эти же мамы, но уже со своими дочками, потом дочки со своими детьми. Многие приходили, чтобы как-то очиститься. Многие мне звонили: «Слушай, какое плохое настроение. «Юнона» когда пойдет? Можно мы сходим?» Так вот Коля заказывал по пятнадцать-двадцать мест на каждый спектакль. И для всех наших знакомых этот спектакль был, как глоток воздуха…

Коля бессменно играл в нем двадцать три года. Образ его героя на протяжении этих лет, конечно, менялся. Коля играл уже умудренного опытом Резанова. Он не был теперь таким пылким, куда-то рвущимся, как в начале, но от этого не потерялась притягательность образа. Он стал более мудрым. А когда, уезжая, Резанов прощался с Кончиттой, в нем появлялось предчувствие беды. Коля играл уже глобально, мощно. Как человек много переживший в своей жизни.

Мы думали о дальнейшем развитии спектакля. Он говорил: «Да, я уже вырос из «Юноны». Я бы с удовольствием передал роль, если было бы кому передать…» Чтобы ни в коем случае не утратить напряжения, когда в зале наступает катарсис, когда у зрителей происходит что-то с сердцем. Люди на таком спектакле смеются или плачут, но потом выходят, что-то получив… А когда на сцене этого напряжения нет, то это не искусство.

Мы много раз ходили с Колей в театр, и каждый такой поход должен был стать для нас событием. Но первой шла я. Я смотрела все премьеры, новые спектакли, а потом говорила: «Коль! Вот это мы не смотрим, а это смотрим!» Мы шли, и мы либо плакали, либо смеялись, а то и все вместе. Это были замечательные спектакли. Каждый поход в театр, как поход в церковь, – очищение, очищение души. И Коля так и относился к этому. Он всегда приходил на спектакль вымытый, вычищенный, всегда в форме. Никогда не позволял себе выпить с друзьями или что-то такое.

– Нет, у меня спектакль. Я служу на театре!

…Как-то мы ехали в Центр реабилитации, и я спросила: «Коль, а как ты думаешь, кто-нибудь сможет, кроме тебя, сыграть в «Юноне»? Он говорит: «Нет!» Я говорю: «А почему?» Он отвечает: «Для это надо иметь силу духа».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю