Текст книги "Ударная сила"
Автор книги: Николай Горбачев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 26 страниц)
3
Бодрящая свежесть пробиралась под шинель, знобила тело, хотя Фурашов шел ровным, походным, любимым своим шагом, отпустив «Победу» возле «пасеки»: в восемнадцать ноль-ноль по его просьбе на расширенное партбюро собирался офицерский состав части, – Фурашов как раз дойдет по бетонке до городка. А главное – в движении, на ходу лучше думается, ему же надо окончательно определить линию своего поведения: что скажет офицерам, что отметит из увиденного за эту неделю в части, какие поставит задачи, наметит перспективы...
Сбитой, плотной чередой вставали сейчас дни и события прожитой тут недели, и Фурашов легко, без усилия перебирал их в памяти.
С двумя-тремя офицерами он осматривал хозяйство части. День выдался пасмурный. Белесая, мутная дымка растекалась в воздухе, кутала среди почернелых мокрых стволов сосен домики с островерхими красно-черепичными крышами и низкие, грязные, тоже от дождя, помещения штаба и казарм. С перерывами сыпал холодный и резкий, как град, дождь; он будто возникал над самой головой и хлестал по шинелям, шапкам офицеров. Какая-то покойность, безмятежность была, однако, в этом дожде. А у него, нового командира, не было успокоенности, умиротворенности, наоборот, многое не радовало, раздражало.
На вопросы Фурашова чаще отвечал насупленный коротыш – капитан Карась. Фурашов отметил: капитан суровел, приосанивался для солидности, значительности и, прежде чем ответить Фурашову, зачем-то четко делал шаг вперед, точно выступал из строя. Карась до недавнего времени был, как он сам выразился, «на головном объекте царь и бог и воинский начальник», а официально именовался «начальник части», – досматривал, следил за всеми предварительными работами на объекте. Теперь он назначался командиром второго подразделения, на «луг». Фурашов догадывался, что и строгость капитана и эти нелепые и ненужные шаги вперед в немалой степени объяснялись его изменившимся положением, какому, вероятно, он, капитан Карась, не очень радовался. Фурашов не выдержал, попросил:
– Пожалуйста, Иван Пантелеймонович, мы не в строю... Давайте по-деловому.
– Я-ясно... – протянул Карась. Вышагивать он перестал, но еще больше закостенел в сдержанности.
Обход и объезд расположения части – городка, «луга», «пасеки» – не удовлетворили Фурашова. К концу знакомства он совсем помрачнел: всюду строительный хаос – кучи разбросанного материала, многое начато и не закончено, солдаты как-то неприкаянно, словно бы бесцельно передвигались – не в строю, кучками. Фурашов понимал: слякотная погода, зарядившая среди зимы, усугубляла, картину.
Когда подъезжали к «лугу», машина забуксовала. Солдат шофер Тюлин, с разномастными глазами (один желтоватый, другой коричневый, они щурились у него и будто подмаргивали друг другу), рвал машину взад-вперед, мотор «Победы» сердито взвизгивал. Фурашов, сказав шоферу: «Не надо, мы выйдем», открыл дверцу, ступил в вязкую жижу разбитой дороги. Глинистая, рыжая вода стыла в ямах.
– Дорогу невозможно заровнять, товарищ Карась? Как же возят оборудование, электронные чувствительные блоки?
– Не успеваем, – жестковато ответил капитан, стянув в болезненной суровости брови, над ними побелели бугры.
Фурашов промолчал, пошел к воротам на позицию.
«Вот это и все! Пока ты второй день тут, пока можешь лишь спросить – потребовать ты еще не имеешь права, формально ты пока не командир, сначала приказ о вступлении в должность издай». И в ту же секунду, как бы внезапно высветленное этой мыслью, ему открылось то, что угнетало его в продолжение всего знакомства с частью: вот это ощущение какого-то застоя, царившего здесь.
В тот же день офицеры собрались в кабинете – полупустом, с нелепо большим шкафом (на застеленных газетами полках жиденькая стопка уставов), с громадным сейфом, краска на нем полущилась, покоробилась, как высохшая чешуя. Фурашов заслушивал доклады о состоянии дел – людях, технике, ходе работ, о нуждах и заботах.
Вслушиваясь в слова каждого, он старался вникнуть в суть жизни части: теперь, выходит, это будет сутью его жизни. И действительно, из докладов четче рисовалось многое, шире, яснее становилось то, чем жили люди, но понимал и другое: истинное познание впереди, когда сам влезешь во все, почувствуешь смысл всего до мелочи самой малой, самой неприметной – без этого он себе не представлял будущее. И острота первых впечатлений, ощущение безмолвности, покоя, угнетавшие его, отступали, – он к концу большого разговора повеселел, шутил, хотя не радужной, ой как далеко не радужной, рисовалась картина, но он знал: неясность, неопределенность, а не трудности удручали его. «И все-таки что им сказать? – думал Фурашов. – Что остался недоволен первым знакомством, что многое не понравилось? Но ведь охаять, зачеркнуть то, что сделано до тебя, – это легко, а главное, просто бесчестно. Вот, мол, виноват во всем он, капитан Карась. Все, мол, здесь не мое, чужое, даже этот кабинет, где сидел капитан Карась, – и все не принимаю? Сказать так – значит обидеть всех, не только Карася. Пришел, увидел, осудил... Быть объективным – вот задача. Важно, чтоб люди поняли причины недостатков. Да и тебе самому они тогда станут понятней...»
И Фурашов, выслушав всех собравшихся офицеров, коротко рассказал о себе – только существенное: где воевал, когда окончил академию, как проходила служба в Кара-Суе, потом в Москве. Вглядывался в лица офицеров, тесно заполнивших кабинет, – слушали внимательно, заинтересованно. Когда сказал: «Будем теперь, товарищи, вместе работать», заметил: чуть дрогнуло в усмешке лицо капитана Карася, сидевшего в последнем ряду, у сейфа. Тогда еще не знал Фурашов значения этой усмешки...
Обратился к начальнику штаба Савинову:
– Огласите приказ о вступлении в должность.
Грузноватый подполковник поднялся энергично, легко. И еще припомнилось: на второй день знакомства с частью он предложил обсадить деревьями тот самый открытый участок дороги, где в первый день забуксовала «Победа». Наутро приехал посмотреть, как там шла работа. Карась встретил сурово, тонкие губы сжаты в ниточку, – Фурашов сразу почувствовал: не по нутру ему посадка. Что ж, он, Фурашов, тоже понимал: на стартовой позиции работы хоть отбавляй, а тут отрывались силы. Спросил как можно теплее:
– Как дела, Иван Пантелеймонович?
– Дела... – проговорил Карась, нехотя разжав губы. – Вот делаем! А зачем? Главное-то ведь там! Он махнул рукой в сторону «луга».
– То, что нам кажется второстепенным, может оказаться далеко не таким, – спокойно сказал Фурашов и увидел, как усмешка покривила сухие синеватые губы капитана.
– На ваш век, товарищ подполковник, и без этого можно. Вы же с полгода побудете и уедете. Опять в штаб, в столицу...
Фурашов сначала опешил, не сводил взгляда с капитана. В памяти мучительно пробивалось что-то знакомое, но что? Ах, да, усмешка... Видел ее у Карася там, в кабинете, когда сказал, что служил в центральном аппарате. Значит, тогда он и подумал: мол, как прилетел, так и улетишь, и вот наконец высказался, не утерпел.
– Работу продолжайте. Окончание – к установленному сроку, – сдержанно сказал Фурашов, твердо взглянув на капитана, и под этим взглядом Карась как бы сжался. – А по поводу столицы, Иван Пантелеймонович... не за этим я сюда приехал.
Капитан примолк, недобро, затаенно. «Ну что ж, видно, долго и трудно придется преодолевать сопротивление», – подумал сейчас Фурашов, но вывод не взволновал его. А вот то, что пришло вслед за этим, сбив размышления о Карасе, заставило Фурашова насупиться. Гладышев, Гладышев...
Было это вчера, после развода подразделений по рабочим местам. Когда за угол штаба завернула последняя «коробка» строя, они еще стояли на плацу – Фурашов, начштаба Савинов, замполит подполковник Моренов, всего два дня назад прибывший в часть. Что-то угнетало замполита: тень пробегала по крупному, широкому его лицу, и оно темнело.
– Как, товарищи, смо́трите, – прерывая молчание, сказал Фурашов, – если собрать молодых офицеров, поговорить с ними, заняться их бытом? Но подготовить разговор серьезно, с анализом всех плюсов и минусов.
Моренов валко, неуклюже переступил с ноги на ногу.
– Я за эту идею... – Он вздохнул. – Вы знаете, техник-лейтенант Гладышев прибыл в часть на днях, встретили его у проходной зампотех дивизиона Русаков и старший инженер-лейтенант Коротин. А вот вчера, в воскресенье, в «Уют», в Егоровск закатились. Обмывать прибытие в часть. Словом, одной ногой на порог части, другой – уже в кабак...
– Что предлагаете? – спросил Фурашов.
Савинов опередил Моренова:
– А вот вернуть всех троих сюда, пока строй не ушел далеко, и спросить...
– Пожалуй, верно, – согласился Моренов.
Да, тогда их вернули в штаб. Коротин и Гладышев не отпирались. Гладышев – молод, пушок на верхней губе совсем белый, резко выделялся на морковной красноте лица – все повторял: «Виноват...»
Русаков – тот держался с достоинством, у человека фанаберия, причуды, что-то в нем от дурного тона «приписников-прапорщиков».
– Я, товарищ подполковник, для армии – блудный сын. Мои альфа и омега – автоматика, рельсы дорог, поезда. Отпустите по чистой. Семь рапортов подал, пребывают в нетях...
Что ж, собрать и по душам поговорить с молодыми офицерами – это тоже он выскажет на партбюро. Вот и Русаков – проблема с гору: конечно, армия сразу не может справиться своими силами со столь мощной техникой, она призвала таких, как Русаков, инженеров. Правильно? Да, правильно, но все ли из них приживутся, почувствуют армию родным домом? «Чудак, он не знает, что я и сам – было дело – подал тоже семь рапортов, а восьмой был другим. Но то сразу после войны – в историки хотел...»
Проходная осталась позади, солдат за стеклянной переборкой козырнул, распахивая перед командиром фанерную дверцу. Впереди, у входа в штаб, ждали офицеры, сгрудившись вокруг Моренова, тут были и не штабники: бюро созывали расширенное. Обрывая раздумья, Фурашов подвел мысленный итог: «Ну вот, кажется, и линия... А главное – это должен каждый понять, – все для «Катуни», во имя «Катуни»! Ее окончательные испытания не только в Кара-Суе, но и здесь не за горами».
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1
Она лежала в постели неподвижно, испытывая блаженное состояние покоя и той ленивой бездумности, какая еще жила первые минуты после сна. Чудилось: она босоногая, голенастая девчонка на далекой отсюда речке Уже. В глохлые осенние туманы на берегу все замирало, и тогда казалось, что она одна-одинешенька во всем мире. Вокруг – точно клейкая немота. Маргарита сжималась в комочек сама, сжималось сердце, самодельный пробочный поплавок на воде тоже затихал. Что ж, тогда надо было оправдывать звание мальчишки, Маргаритки-сорванца.
Теперь же не надо было ни доказывать, ни оправдывать ничего – бездумность, пустота были приятными. Расслабленное после сна тело сковывала истома, не было сил, не хотелось даже шевельнуться.
Глаза ее были устремлены в потолок, в желто-фанерные квадраты, расчерченные плоскими рейками. По коридору, за дверью, носилась из кухни в комнату и обратно соседка, жена капитана Овчинникова, звонко отстукивали туфли.
Овчинниковы занимают две маленькие смежные комнатки, а им, Милосердовым, дают двухкомнатную квартиру в новом доме. Овчинникова же отказалась: «Останусь тут – свой палисадник, весной цветы разведу – рай будет!» Что ж, рай так рай...
Негромко покашливает, осторожно шаркает у стола муж; крышка чайника неприятно дребезжит; наконец шаги удаляются к двери, туго колыхнулся воздух, щелкнула прикрытая дверь, пошел заварить кофе...
Милосердова не видела, но знала: муж в зелено-коричневой пижаме, в тапочках на босу ногу, на затылке светлые редкие волосы влажно взлохмачены, под ними поперечная глубокая складка подсекла затылок... Милосердова вмиг представила именно светлый, с подсечиной затылок мужа и внутренне вздрогнула.
Нет, если бы ей когда-нибудь в прошлом сказали, что можно содрогаться от одного вида, точнее, от одной даже незначительной черточки, она бы не поверила, она бы просто посмеялась, тем более, если такое касалось человека близкого, человека, с кем прожито восемь лет.
Голенастой девчонке, слывшей сорванцом, были милее и привычнее компании ребят, их выдумки, игры; первую жизненную травму ей пришлось пережить с опозданием, на пятнадцатом году; обиду, казалось тогда, ничем не заглушить и не излечить вовек.
Она помнила его, высокого поджарого спортсмена; он и щеголял чаще в легком спортивном костюме. Сын директора совхоза, студент, приехав на летние каникулы, ходил на речку, в лес. Мальчишки табунились, подглядывали за «директорским сынком». Странное и самой себе непонятное стеснение испытывала Маргаритка, дочь механика, при виде студента: юркала куда попало – за куст, в штабель бревен, за плетень, шарахалась даже в противный репейник, цеплявшийся своими колючками, – выдирай, вычесывай их потом три дня.
Однажды всех ребят «мобилизовали» в совхозный сад: поспел ранний «белый налив»; с корзинами, ящиками ребята носились под яблонями, трясли рясные ветки. Маргаритка, ссыпав яблоки, бежала с пустой корзиной от бурта, и тогда-то из-за вишенного куста ее окликнули: «Эй, парень, давай корзину сюда!» Она смешалась, узнав голос, и хотела уже шмыгнуть за куст, но не успела: студент вышел из-за куста. «Что же ты, парень...» – «Я не парень!» – «Ты девочка?.. – Он рассмеялся, оглядел ее, вспыхнувшую, с горевшими ушами. – Какая ты малявка еще!»
Она убежала, расплакалась, три дня не выходила из дому, хотя мальчишки кричали под окнами: «Маргаритка, айда на Ужу!», «Маргаритка, выходи в лапту!» Гляделась в потемнелое от старости зеркало, висевшее в простенке. Выгоревшие, будто прошлогодняя солома, волосы, шелушившийся нос, маленькие прижатые уши, «постная» шея, плоская грудь под сарафаном, – и заливалась тихими слезами, ртутные дробины катились безудержно – какая уж, действительно, девушка!
А когда вышла из дома – на плече упругое коромысло с ведрами, – была совсем другой: прошла мимо ребят молча. Те бросились к ней, наперебой выясняя: «Чё, болела, что ль?» Но что-то новое было в Маргаритке, неведомая перемена, какая-то неприступность, даже в одежде непривычное – чистый глаженый сарафан, тапочки и белые носки, в соломенных волосах белый бант. Ребята отступили, пораженные и притихшие... А потом она примкнула к табунку девчат повзрослее себя. Здесь другой мир, иные разговоры и интересы: присматривались к мальчикам, судили их, искали «в кого влюбиться», шептались об «изменах», снах и гаданиях, о своих маленьких «открытиях»...
Она опять не увидела мужа, а лишь услышала шарканье ног, острый, щекочущий запах кофе, будто подгорел сахар, донесло сюда, к постели. Муж вернулся из кухни, сейчас устроится за столиком в углу, обжигаясь, станет отхлебывать горячий кофе, узкие плечи будут в такт вздергиваться, как в испуге; вспотеет затылок, залоснятся и распрямятся волосы, но рассекшую затылок поперечину не прикроют...
Мысленно, по шагам, проследила его движение к столику, – тотчас новая картина встала перед глазами...
Вдвоем с подружкой по техникуму они задержались на взморье допоздна, и на платформе редкую в этот час электричку пришлось ждать долго. Прибалтийская ночь пронизывала ознобистым, влажным холодком, наносимым с моря, и под ситцевыми платьишками подружек вспухали на коже мурашки. На полупустынной, слабо освещенной платформе пассажиров было мало, и, чтобы согреться, они отстукивали каблучками по бетонному настилу. Когда к ним подступили двое парней в фуражках с лакированными козырьками, они не заметили. Парни заговаривали, приставали, и девчонки, «отлаиваясь», отступали по платформе к светильнику, под конус зеленоватого, неживого света, в беспокойстве подумывали о том, что могут оказаться с этими парнями в столь позднее время в пустом вагоне электрички, – она должна была вот-вот подойти.
И тут случилось нежданное: снизу, из рассеянной темноты – там, среди сосен, виднелись ларьки и торговые палатки, – по ступеням взбежал высокий летчик. Они потом разглядели, что это летчик, разглядели его сапоги, широкий, блестевший у колена зеркальным пластиком планшет, кожаный на голове шлем, из-под него светлый чуб. Взбежав по скрипевшим ступеням, летчик весело крикнул: «Эй, ребята, чего моих невест с фронта и с тыла атаковали? Ай-ай, нехорошо!» В ту первую секунду девчата не поняли, откуда и как он явился, их спаситель, – это Маргарита узнала позднее: он заметил их еще на берегу, шел за ними... Парни стушевались и ретировались неохотно, тот, что был поменьше ростом, поразвязнее, проворчал: «А не много ли, летун, двух на одного?» «Не много! – Летчик озорно сверкнул белками. – В самый раз».
Он подхватил подружек под руки, подтолкнул в дверь вагона подкатившей электрички, легко вскочил сам, сказал: «Считайте, повезло: задержался на аэродроме, да вот ополоснулся в Балтике...»
Потом три месяца в комнату номер восемь их общежития по понедельникам Павел присылал цветы, – по понедельникам, как объяснил, по одной причине: «Суеверие заедает, не летаем». Заявлялся и сам. Чаще без предупреждения, прямо с аэродрома, после полетов, во всех доспехах – в кожаном шлеме, с планшетом.
А в тот день, когда в учебной части техникума ей вручили направление товароведом в райпотребсоюз, он явился в кителе, синих брюках навыпуск, пуговицы, эмблемы, «капуста» на фуражке сияли, надраенные «зеленым камнем», сказал: «Я ждал тебя три месяца, теперь тебя ждет внизу такси». Помог собрать чемоданчик. «Куда ехать-то?» – только и спросила: сердце оборвалось – билось и не билось. «После увидишь. Давай, давай сюда чемодан».
Такси, отмотав с десяток километров, застопорило у ворот городка. На проходной он что-то сказал и, неся в одной руке чемодан, в другой держа ее руку, вел, раскланиваясь со встречными, сияя улыбкой, что-то говорил им. Прямая кленовая аллея врезалась, кажется, в бесконечность. Маргарита не слышала ничего, горела жаром и, не поднимая глаз от асфальта под ногами, чувствовала лишь: военные оглядывали ее, провожали взглядами... Малявка рядом с каланчой. Шла, будто сквозь шпалеры людей, сквозь строй, было плескуче-тревожно и радостно.
Длинный одноэтажный барак, беленный известью, открылся позади кирпичных домов. По коридору слева-справа двери. Павел распахнул третью: «Заходи! Считай, мы дома!» Железная армейская кровать у стены, столик возле окна под застиранной коробившейся простыней, две табуретки с овальными прорезями в центре. «Вот, отвалило начальство хоромы по случаю вступления в законный брак! Да ты не гляди, что пусто – не густо, дело наживное! Нравится?»
Ответить не успела: постучали в дверь соседи. Как по команде, набилась полная комнатка. Он оглядел, посмеялся: «Весь инкубатор молодоженов в сборе, можно начинать!» И, нагнувшись, принялся вытаскивать из-под кровати бутылки, консервы, разные другие закуски, выставлять все на стол...
Два года пролетели, как сон.
А потом удар... Она не ревела, даже не плакала, жесткая и странная сухость словно бы высушила глаза, из них не пролилось ни капли, она просто затвердела, окаменела. Жила и не жила тот год – без чувств, без желаний. Ходить, что-то делать, есть – ничего не хотелось. И перед глазами – открытыми ли, закрытыми ли – стояло одно: несли и несли гроб, медленно, бесконечно. А в гробу, красно-огненном, она знала, было пусто, – нет, не пусто, лежали две-три пригоршни мокрой, чем-то пропитанной земли (сказали: все, что осталось), даже фуражка, плывшая на приколоченной крышке гроба, новенькая, не надеванная еще, – значит, чужая, не его. Не его!..
Ходили к ней люди – доброе и щедрое население «инкубатора молодоженов», поддерживали искру жизни, а духовно, ей казалось, она умерла, и сколько осталось физически существовать в этой окаменелости, бесчувственности, она и сама не знала...
Да, она, Маргарита, даже не думала, это существовало в ней, было ее сутью: ей незачем больше жить, ей нечего больше делать без е е Павла. Управлялась ли она по дому, или куда-то шла (выходила редко – лишь в магазин, к колонке за водой), и вдруг обжигающая, заламывающая сердце боль: «Зачем? Зачем жить?» Бросала все, что бы ни делала, возвращалась домой, в комнатку (в ней за эти два года изменилось немного, он когда-то шутил: «Вот погоди, генералом стану...») и, потрясенная, сломленная, легко бы ушла, не печалясь, не сожалея, из жизни, – она была подготовлена к этому...
Надо было на что-то существовать, и она стала продавцом в посудо-хозяйственном отделе магазина. Ей казалось, что она продолжала оставаться в прежней отчужденности, но нет-нет да и ловила себя на том, что увлеклась, забылась, всматриваясь в рисунок, замысловатый резной узор по хрусталю. А потом она увидела и е г о. Увидела, но не придала значения: ходит человек в магазин, стоит, наблюдает, мало ли почему и зачем. Вероятнее всего, она бы сама и не заметила этого человека, не скажи ей Лариска, младший продавец: «Вздыхатель-то опять пришел. Месяц ходит. Старший лейтенант из Дома офицеров. Да ты что, не видишь? Мы, женщины, сразу замечаем, кто к нам не просто...»
Старший лейтенант. Из Дома офицеров. Ходит и ходит. Ну и пусть ходит, ей какое дело! Он являлся, останавливаясь всегда в одном месте, у выступа стены возле окна, толпились ли в магазине покупатели или нет, застывал и смотрел не мигая. Она не глядела в его сторону, поначалу лишь равнодушно отмечая, что он пришел, и тут же забывая о его присутствии.
Потом ее стали раздражать его неожиданные появления; молчаливая, истуканья фигура, но даже это раздражение возникало отдаленно от нее – в ней и не в ней.
Он подкараулил ее, когда она возвращалась поздно из магазина: в тот день была ревизия. Выступив из темноты, он пошел рядом, говорил какие-то слова, извиняясь, что, верно, доставляет ей неприятные минуты, но не ходить и не видеть ее не может; знает о ее горе и не хочет быть навязчивым, но просит не прогонять его – станет реже являться...
Ей было все безразлично, она даже не дрогнула, когда он оказался рядом. Слушала равнодушно и от усталости и от внутренней глухоты, и не было желания, потребности что-то сказать ему, ответить.
Он стал ходить в магазин реже. Но как-то в воскресенье явился в ее комнатку с букетиком алых роз, пришел сказать только, что уезжает на месячные сборы клубных работников и просит разрешения писать ей. Пожалуй, только тут Маргарита отметила рыжину на узко-впалом лице, короткую, лишь намечавшуюся подсечину на затылке и впервые с состраданием и к себе и к нему сказала: «Не надо... Зачем это?» И поразилась, увидев блеснувшие слезы. «Не отвергайте! Я напишу, напишу вам все в письме...»
Письмо получила через несколько дней – конверт с тремя оттиснутыми веточками васильков, бледно голубели лепестки цветков. «Зачем, зачем все это?..» Два дня письмо лежало нераспечатанным на тумбочке. Вечером, укладываясь в постель, она пошарила на тумбочке ночник, чтоб включить его, – после гибели Павла спала, не выключая света, – зацепила конверт, он скользнул на пол, к кровати. Перед глазами возникло: навернувшиеся, непролившиеся слезы... Вспомнила его фамилию – Милосердов. Подумала: «Нехорошо, не прочитать даже...» Письмо было длинным; на пяти страницах, убористый, мелкий почерк. Он хотел бы быть понятым, хотел бы надеяться... Он знает ее горе, он готов разделить его, взять на себя... Он будет ждать и надеяться... От письма веяло тревогой, беспокойством – слова, фразы как бы наползали, сталкивались, будто железнодорожные вагоны (видела в каком-то немом кино катастрофу), – однако письмо не затрагивало ее: жило ощущение, как и от той катастрофы, что все нереально – картинно, эффектно, беззвучно.
Она не ответила. А потом письма посыпались ежедневно, приходили конверты со знакомыми бледно оттиснутыми васильками в уголке, одинаковые, точно близнецы, мелко-бисерная фиолетовая вязь адреса – буковка к буковке...
К концу месяца она привыкла их получать, конверты вырастали стопкой на тумбочке. Потом она стала распечатывать их, читать, хотя не было ни малейшего желания ответить, – просто пробегала строки глазами, не вникая в них умом, сердцем. Там, в этих письмах, по-прежнему сталкивались слова признаний, слова о готовности всю жизнь быть рядом, быть ее «верным другом», «носить на руках»...
И она сама порой удивлялась, ловя себя на мысли, что сознанием иногда хотела, чтоб хоть что-то шевельнулось внутри, дрогнуло; она бы поняла, что жизнь еще мерцала, словно уголек в золе угасшего костра, но – увы! – и равнодушно, как пустую безделушку, клала очередное письмо поверх стопки.
Милосердов вернулся неожиданно, пришел к ней. Был взволнован, сукровичная краснота подкрасила изнутри рыжину на лице, пятна проступили на исхудалых, запавших щеках. Голос был нервно-напряженным: «Я понимаю... возможно, тут не только горе ваше... возможно, не нравлюсь. Но поймите, Маргарита Алексеевна, не могу я. Буду ждать, пока не ответите, что готовы стать моей женой...»
«Зачем? Зачем все это, Василий Иванович, у меня же к вам...»
«Нет, нет, не говорите! Не хотите женой, я буду вам другом, постараюсь развеять вашу беду, вы убиваете себя... Подождите, время покажет. Я буду ждать, буду...» И ушел.
Замначальника Дома офицеров Милосердову дали двухкомнатную квартиру. Переезжали из «инкубатора», когда перевалило за полтора года после гибели е е Павла. Все делала с тем же прежним равнодушием, безразличием, а перенесли вещи – два чемодана, этажерку (шкаф и тумбочка были казенными), – вошла в пустую, голую комнату, перед тем, как совсем уйти, окинула взглядом стол, сетчатую кровать – и вдруг подкосились ноги, опустилась на табуретку, разрыдалась. «Прощай, прощай, Павел! И прости меня, дуру, прости...» Навзрыд повторяла, не стесняясь никого, не обращая внимания на то, что в комнату набились соседи, что о н стоял над ней бледный и беспомощный, кусая нижнюю бескровно-белесую губу, просил заведенно: «Ну, перестань, перестань...» Она отрывала от себя все, оставляла в этой голой комнате свою жизнь, прощалась с ней навсегда...
Потом Милосердов перевелся в другую часть, говорил Маргарите, что она «отвлечется, отойдет». А осенью вот дал согласие поехать начальником клуба сюда...
...За столиком прекратились звуки размеренных схлебываний, звякнула отставляемая чашка, кашель забил Милосердова, потом наждачное шарканье приблизилось, оборвалось у вешалки – надевал форму: сейчас уйдет на утренний развод. Не хотелось, чтобы он увидел, что она не спит. Он бы наверняка заговорил (это было бы в который раз!) о квартире в новом доме, квартиру надо посмотреть; обо всем этом она лишь подумала вскользь, смыкая веки и все еще продолжая жить в том вызванном ее воображением мире, мире далеком, наплывающем, как дремота. Она теперь твердо и непреложно знала одно: этот прошлый мир, вызываемый ее воображением, есть та отдушина, та слабая нить, какая держала ее в нынешней жизни.
Он наконец оделся. Вновь скрипнула дверь; теперь вылетит пробкой: чуть ли не каждый день опаздывает, а вот на пять минут раньше встать не может. Овчинников – тот давно ушел, у того казарма, солдаты.
Она вновь приоткрыла веки, и ей показалось: ярче, огненнее засиял над ней потолок. Должно быть, солнце ударило в просвет между соснами. Она невольно повернула голову к окну. Густой поток лучей косо бил из окна, и там, за окном, она увидела короткую цепочку офицеров: на развод, к штабу, торопились холостяки.
Холостяки за окном прошли и скрылись. Сейчас появится о н. Милосердова откинула одеяло, в длинной ночной сорочке, сунув ноги в тапочки, не думая, зачем и почему так делает, скользнула к окну, дрожа от зябкости и возбуждения, прильнула к крашеному косяку. В широкий просвет между косяком и клетчатой шторой видна змеившаяся среди сосен, утрамбованная в снегу тропка; искрится, взблескивает цинковой стружкой снег. Сейчас по тропке прошли холостяки, теперь по ней пройдет о н... Пройдет ли? Случается, он идет от дома улочкой, а не тропой, тогда среди сосен лишь мелькнет его шинель, размеренной походкой он преодолеет видимое пространство – и все.
Она успевает, как ей кажется, в это долгое, томительно остановившееся время вспомнить первую встречу с ним в тот зимний слякотный день у проходной... Они, трое или четверо женщин, вернулись из Егоровска, умаявшиеся, с авоськами и хозяйственными сумками, шли от остановки автобуса к городку, растянувшись гуськом по слякотной от растаявшего снега обочине. Ворота распахнулись, и выкатившая «Победа» внезапно притормозила, подрулив к обочине. Вместе с начштаба Савиновым – он с неделю появился в части, и женщины его знали – из машины вышел незнакомый подполковник. По опрятности, чищеным, шитым на заказ сапогам, свежести бритого лица – все это бросалось в глаза – она, Маргарита, тогда сделала вывод: очередной гость, их тут наезжало за последние дни много, до женщин доходило: на объекте начинается работа...
«Здравствуйте, товарищи женщины! – Подполковник поджидал у машины, пока подойдут все. То, что он гость, подтверждало и поведение Савинова: тот стоял позади, почтительно и строго. – Как жизнь-то?»
Сухая, болезненная Лажечникова, с лицом, лишь жиденько окрасившимся от ходьбы, опустила сумки с плеча прямо на мокрую обочину.
«Жизнь! Вот... не женщины – вьючные, только что горбы еще не выросли».
«Почему же так?»
«А есть-то надо. Кормить детей надо...»
«От кого зависит, Петр Савельевич, срок открытия магазина в городке?»
Савинов не успел ответить, та же Лажечникова сказала:
«Начальства много ездит... Но в гости – приехал да уехал».
Подполковник просто, без обиды, сказал:
«Я не собираюсь уезжать. Выберите ближайший день, Петр Савельевич, пригласим женщин, посоветуемся».
Сейчас она ждала, надеясь, что он все же пройдет тут, по тропке, но, когда из-за поворота, из-за темного, растрескавшегося ствола старой сосны действительно показалась его фигура, оцепенела в испуге: а что, если увидит ее здесь за ситцевой шторой...
Он вышел на освещенное солнцем пространство, шагал легко, держась прямо, в шинели, затянутой ремнем, и она, затаив дыхание, почти совсем не дыша, смотрела неотрывно на его лицо, возгораясь изнутри чем-то еще неясным, ощущая тепло на щеках, во всем теле. А он улыбался, щурился от света, оглядывался по сторонам, высоко поднимая голову, словно видел все впервые, словно оказался тут, среди сосен, снега и света, нежданно, и смотрел на все, удивляясь...
Он прошел. А она все еще стояла, не шелохнувшись, и все еще видела перед глазами его необычное, красивое и смелое лицо, и тихо улыбалась своим мыслям, сцепив руки поверх рубашки на груди и слушая, как учащенно билось сердце.