Текст книги "Ударная сила"
Автор книги: Николай Горбачев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 26 страниц)
Секунду-две длилась тишина. Фурашов уже хотел рассказать про испытание, про эту линейку шкафов, на которой стояла новая «сигма». И тут в этой тишине раздался голос Сергея Умнова:
– Есть «сигма».
Голос – пресеченный волнением. Если бы Фурашов не видел, что это сказал Умнов, он бы подумал: сказал кто-то другой.
– Вы? Сергей Александрович? – чуть удивленно, негромко спросил Борис Силыч, полуобернувшись, будто еще не веря. – Но «сигма» на прогоне, на лабораторном стенде!
Янов в замешательстве потирал волосы, быстро взглянул на все еще стоявшего Фурашова и, видно, решил выручить:
– Товарищ Фурашов, у вас еще что-то есть?
– Есть, товарищ маршал! – Неожиданная поддержка Умнова придала ему силы. – Я прошу членов комиссии обратить внимание в протоколе на результаты, полученные по четвертой линейке шкафов... – Увидел: многие потянулись к протоколам, принялись листать. – Параметры по этим шкафам выше, чем по другим. Это не требует доказательств... Причина? На линейке шкафов во время последних испытаний были установлены новые блоки «сигмы»...
– Как установлены? – От лица Бутакова, от тонких его губ вроде отхлынула вся кровь – бледность стала заметнее.
– Да, Борис Силыч, эксперимент дал интересные результаты, – вновь сказал Умнов. Теперь голос был чище, тверже. Фурашов успел подумать: «Молодец Гигант! Для него это – геройство...»
– У меня все, товарищ маршал! – Фурашов сел, чувствуя мелкую дрожь.
– Что ж, товарищи, – весело проговорил Янов, – ситуация, как говорится, сложилась интересная. Прав командир части, по отчетам видно: параметры действительно лучше. Какие соображения у членов комиссии?
Чуть выпрямившись за столом, Бутаков негромко, но раздельно, веско сказал:
– При такой ситуации я прошу срок... в десять дней. Разберемся и доложим комиссии.
– Предложение резонное! – Янов легко вскинул брови. – Возражений нет?
2
Весомое, будто глыбой давившее раздражение испытывал Василин, поднимаясь к себе. Войдя в приемную, увидел: адъютант, склонившись над столом, читал. Перед ним лежала книжка малого формата, опять, должно быть, детективная. Поднялся лениво, оперся кулаками. «Верно, мышей ловить уже не может. И вот дальше этих детективов...» – мелькнуло у Василина, и он на секунду, точнее, на миг почувствовал взрывное помрачение. Рванул на себя бронзово-начищенную ручку обитой двери. В кабинете швырнул на край стола кожаную папку, ощутил слабость и испарину. Да, не те времена, не тот конь... А бывало, виртуоз – кавалерист, спортсмен, Василин туда, Василин сюда: рубка, скачки, спортивные снаряды... Закалка и сейчас дает себя знать. Но уже все не то и не так. Вот и перестук сердца не тот: то четкий, наполненный, то потише, вялый. Опять «звонок»?
Вытерся платком. Присесть в кресло, переждать? К черту! В кабинете сумрачно: кремово-кофейные шторы затянуты, как бы в мрачноватой сосредоточенности застыла мебель. У Янова она посовременнее, легче, изящней, а тут – стол, тяжелый, на бочкообразных ножках, стулья старой модели, с высокими спинками, каменной тяжести. А все адъютант расстарался, черт его! «Солидно, на уровне, товарищ командующий!» И шторы задраивает, мрак, как в тюрьме...
Василин шагнул к окну, дернул за витой шпур – хлынул медово-прозрачный свет. Василин подходил к каждому окну, дергал с остервенением шелковые шнуры, – режущая яркость залила кабинет, мириады пылинок мельтешили, словно мальки в солнечной, угретой заводи.
Устав и вместе с тем испытывая удовлетворение, точно от тяжелой, но важной работы, сел в кресло. Перебои в сердце не отпускали. Достал из кармашка металлическую блестящую капсулу. Таблетка под языком холодила, отдавала мятной сладостью. Света в кабинете теперь было много, Он проник во все закоулки, во все тайники – за сейф в углу, за дубовую дверь, ведущую в комнату отдыха, за портреты в узких золоченых рамах. Сейчас и мебель, минуту назад в сумраке казавшаяся нелепым нагромождением, при свете была не такой унылой – Василин уже мельком, спокойно взглянул на нее. И внезапно подумал: «А может, они, эти циркачи, правы?! «Катунь», «пасека», «луг»... Время другое, песни другие?»
Может быть, им действительно открывается что-то большее? Поди узнай. А тебе, Василин, пора вроде бы в распыл, в тираж? Согласишься? И, еще не сознавая до конца, почему так делает – просто скользнула мгновенная мысль, – надавил кнопку звонка в приемную.
Адъютант встал у двери подобранно, со знакомой напряженной готовностью в глазах; непривычно-резкий звонок насторожил его, да и поведение генерала там, в приемной, когда вернулся с заседания Госкомиссии, показалось странным: побледнел, качнулся... Что с ним? Василин же, взглянув на адъютанта, не сдерживаясь и всем видом – насупленным, строгим, ястребиной, нахохленной позой над столом, – всем этим как бы отрезая возможные возражения, проговорил:
– Скажите там... пусть описание этой системы, как ее?.. В общем, пусть принесут...
– «Сатурна»? Стотридцатки?
– На память можете себе оставить... Да в придачу этого Модеста... О «Катуни» говорю!
– О «Катуни»?! – Нескрываемое удивление прозвучало в протяжном голосе капитана. – Все шесть томов?
У Василина застучало в висках.
– Нечего переспрашивать... Читаете там... эту всякую литературу... – Махнул рукой. – Выполняйте!
– Слушаюсь, товарищ командующий!
3
В кабинете маршала Янова после заседания комиссии задержались министр Звягинцев, Главный конструктор Бутаков, Модест Петрович и представитель промышленности Волнотрубов. Стояли у стола, готовые уходить. Фурашов, чтоб не привлекать внимания – внес, мол, смуту да и тут лезет на глаза, – остановился в сторонке, позади Янова.
Как сквозь слой ваты, долетали голоса:
– Я понимаю, конечно, Борис Силыч прав: идем от незнания к знанию... Но для нас, военных, для дела обороны лишние километры, даже малое улучшение параметров... И если верно, что «сигма»... надо форсировать...
Ага, это маршал – неторопкий, глуховатый голос. А вот уверенный басок, кажется, того, полного:
– Нет, тут мы обеспечим... Гарантия! Так, товарищ Волнотрубов?
– Обеспечим, товарищ министр. Только почтовым ящикам, вернее, заводам потребуется... дополнительно выделить...
Да, Волнотрубов. Каждое слово выталкивает нелегко, с усилием. Живет между молотом и наковальней, и жизнь вся там, в Кара-Суе.
Опять голос Янова:
– Кстати, о гарантии. Имею в виду другое: гарантийную эксплуатацию комплексов «Катуни» после принятия на вооружение... Мы написали письмо в ЦеКа и Совмин. Промышленность на определенный срок – этот срок можно согласовать – не устраняется от совместной с военными эксплуатации боевых комплексов, контролирует военных и помогает им. Кстати, вот можно спросить мнение войск... Товарищ Фурашов?
– Принципиальных возражений этот вопрос, думаю, не встретит! Рассмотрим, Дмитрий Николаевич... А, товарищ Фурашов... – Министр обратил полное, гладко бритое лицо к Фурашову – на широком лице глаза, веселые и пронзительные. – Он уже сослужил службу...
Его крепкие, сочные губы покривились.
Янов развел руками, примирительно сказал:
– Что ж, товарищ Фурашов, не хотят слушать... Побережем мнение для другого раза...
– Так ведь мнение ясно какое! – подхватил Звягинцев. – Точно совпадающее с мнением начальства... – И он довольно рассмеялся.
Стали прощаться. Янов, сказав Фурашову, чтоб задержался, по-хозяйски провожал всех до двери кабинета. Фурашов, оставшись на месте, смотрел вслед. Маршал шел твердо, у двери кивнул всем, а когда возвращался назад по ковровой дорожке, видно, расслабился: устало опустились под тужуркой плечи, ноги передвигались словно бы осторожно. У стола остановился, будто забыв, что рядом Фурашов, подвигал тяжеловато метелками бровей, но спохватился.
– А вы садитесь, садитесь! – Легонько увлек Фурашова к дивану в простенке; усадив, снова прошелся, сцепив руки за спиной, сказал, как самому себе: – Поганое дело! Выходит, они сосредоточивают эти У-2 на основных направлениях... – И вскинул взгляд. – Я о том, товарищ Фурашов, что на некоторых иностранных базах появились особые разведывательные самолеты. Пресса, хотя в другое время жадная до сенсаций, скупо говорит о них. Новые самолеты окружены сверхсекретностью. Высотные, скоростные... Словом, что-то замышляется! А вот что? Очередное поддувание «холодной войне» – этому хроническому туберкулезному больному? Или... В этом «или» вся загвоздка! – С огорчением причмокнул губами.
И замолчал. Стоял вполоборота к Фурашову: свет обтекал его фигуру, пронизывал зеленоватое, набрякшее, по-стариковски приспущенное веко; и весь он сейчас, в тишине большого кабинета, освещенный с ног до головы, вдруг показался Фурашову одиноким перед тысячами людей, которые верят ему, надеются на него... Да, на нем лежит огромная забота – оборона с воздуха всей страны!
Янов вновь подвигал метелками бровей, словно что-то припоминая, вскинул голову.
– В общем, в пессимизм ударился! Хотя не так все страшно. «Катунь» – наша надежда, и из нее надо выжать потолок... И тут ваше сообщение как нельзя кстати. – Улыбнулся, глаза хитровато заискрились. – А этот ваш друг, как его?.. Гигант, кажется, недоволен... Подвели?
Янов глядел уже весело, брови подрагивали, будто чувствительные стрелки приборов.
– Пожалуй, товарищ маршал, – сказал Фурашов, смущаясь и краснея.
– Ну-ну, генерал Сергеев выдал тайну, что вы с Умновым друзья. С генерала и спрос! – Пригасил улыбку, стянул брови к переносице, лицо построжело. – Ладно, рассказывайте, как у вас там, на головном... В первом ракетном полку. Уже есть приказ, поздравляю! Заказано боевое Знамя, скоро будем вручать.
Фурашов опешил: полк, Знамя... Мог ли он этого ждать? Выходит, конец эмбриональному состоянию, конец полуармейскому, как сказал бы замполит Моренов, артельному бытию...
– Спасибо, товарищ маршал! – с проникновенной искренностью сказал Фурашов.
Майор Скрипник встал в дверях.
– Извините, товарищ маршал. Позвонили: консилиум врачей для Ольги Павловны на шестнадцать часов.
– Спасибо. – Янов взглянул на часы. – Вот видите, товарищ Фурашов, – жена... Вы куда отсюда собирались?
– На вокзал.
– Тогда поедемте. Дорогой все расскажете.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
1
Купив билет, Фурашов заторопился из душного, многоголосого Казанского вокзала. Желаний никаких не было, и он с портфелем в руке бесцельно и бездумно брел по тротуару. Не хотелось заходить даже в магазины, людные, переполненные в этот вечерний час, да и тротуар был густо запружен: площадь трех вокзалов перехлестывали ручейки – живые муравьиные тропки – к вокзалам, на электрички, стекался рабочий люд. Трамваи то и дело дребезжаще вызванивали; с трудом пробираясь по середине площади, машины, троллейбусы натыкались на нескончаемые человечьи реки, стопорились, нервно-настойчиво гудели. Но пеший поток был неутомим, он двигался, разрываясь лишь на секунду, чтоб пропустить косяк автомобилей, и снова смыкался.
Собственно, все это: и людские цепочки, перепоясавшие площадь, и густое, многолюдное течение по тротуару, и пестроту, духоту вечера – Фурашов воспринимал лишь чисто фотографически. Глаза замечали происходящее вокруг, приходилось то и дело увертываться, лавировать, чтоб не наткнуться на людей, но все это было странно отторжено от сознания; все шло как бы само по себе, а он, Фурашов, двигался, действовал по инерции. Такое состояние он испытывал в детстве, болея малярией; после получасовой изнурительной, словно на вибрационном стенде, тряски наступало полузабытье, какая-то бестелесность, и все, что делалось рядом, воспринималось полуосознанно. Так и сейчас.
Площадь дышала сухим банным паром. За день нагрелись старые каменные здания вокзалов, асфальт, ослепительно блестевшие трамвайные рельсы, темные, прокопченные крыши пакгаузов; от зноя першило в горле.
Янов подвез Фурашова к вокзалу. Еще в машине, по дороге, рассказывая маршалу о последних облетах «Катуни», о делах в части, вспоминая и ту ресторанную историю Гладышева с Русаковым, и свадьбу Метельникова, фронтовую дружбу с отцом солдата, и приезд в Егоровск генерала Василина, Фурашов ощутил тоску. Она, таившаяся в нем с самого утра и то усиливавшаяся, то приглушавшаяся, сейчас нахлынула с новой силой и уже не отпускала; этому, верно, способствовала сцена, которую он увидел в кассовом зале.
Там, перед кассами, хвост очереди загнулся меж деревянных, тесно сдвинутых диванов, на которых по-хозяйски с чемоданами и узлами, с разным домашним скарбом разместились транзитные пассажиры. Кто прямо на узлах, чемоданах трапезничал, кто спал; в проходах дети затевали беготню, нехитрые игры. Фурашов оказался возле дивана, рядом с широким фигурным окном.
На диване сидела женщина лет тридцати, с темными, стянутыми на затылке волосами, смуглая, с иконописным узким лицом, с гнутыми в ровную дужку бровями.
Фурашова поразили ее глаза: черные, отрешенно-тоскливые, они словно источали какую-то застарелую безысходную боль. Ему внезапно пришло: «Как у Вали – боль, тоска!» Тонкие, бледные пальцы чистых, не тронутых тяжелой работой рук двигались взад-вперед по подолу темно-синей юбки; казалось, она стирала с него что-то невидимое и не могла стереть. Да и глядела она перед собой строго, подобравшись и напряженно застыв, сжав губы, точно прислушивалась к чему-то, что происходило в ней. Рядом безбровая, в берете молодайка безостановочно, торопливо, видно, уговаривая, частила о чем-то, будто боялась, что смуглолицая оборвет ее, не дослушает.
Очередь подвигалась медленно. Фурашов отвернулся к окну, рассматривал площадь, хаотичное мельтешение фигурок и машин внизу. Позади что-то мягко, но грузно шлепнулось. Фурашов подумал: мешок или узел. Но тут же слух прорезал негромкий визг. Фурашов мгновенно обернулся и обомлел.
Та смуглолицая, теперь простоволосая – коса рассыпалась по полу, – билась головой между диванами, вскидывая изломанно руки и ноги, словно ее корежили и крутили. Глаза закатились, белки выпирали из орбит, как у слепца, пена сбрызгивалась с губ на грязный паркет.
– Ой, держите ее, держите! – беспомощно причитала женщина в берете. – Побьется вся как есть...
Фурашов трясущимися руками ловил руки женщины, пытался держать ее голову, чтоб смягчить удары, но все тело женщины было гуттаперчево твердым, упругим, усилия Фурашова оставались тщетными, он выдохся от волнения, бесплодных попыток. Вокруг столпились. Кто-то ему помогал, потом появились и санитары.
Ее унесли на носилках, бледный мальчик, видимо сын ее, только тут заплакал, но тихо, безголосо, а соседка, зачем-то кутая его в платок, совала ему баранку, всполошно, прерывисто говорила:
– Все она – война проклятая! Была – несла горюшко, кончилась, а горю-то еще когда конец будет...
Получив билет, Фурашов, оглушенный этой сценой, покинул вокзал. Поток людей уплотнился. Фурашов то и дело кого-нибудь задевал портфелем. Все вокруг жило своим, и никто не знал, что произошло несколько минут назад в вокзале, и Фурашову это казалось нелепым, страшным, и он повторял: «У нее тоже, как у Вали, – война».
«Как у Вали, – война...» И тотчас же удивительно отчетливо он увидел ту картину под Зееловскими высотами. Несмотря на духоту, дрожь ожгла кожу. Секунду сознание его словно было ослеплено яростью того боя, и странно, он услышал совершенно реально все звуки тяжелого военного дня... Опять заговорило, забубнило, застрекотало, мешаясь в дикой какофонии: «фью-юю... бу-бу-бу... тах-тах... та-та-та... рра... рра...» И снова он полз. Нет, не полз, барахтался, как рассеченная гусеница. Гусеница – смешно! Обе ноги перебиты, а из-под пальца, онемело сжавшего артерию, стекает по шее за гимнастерку липко-клейкая кровь, и в затылке (отсюда, что ли, начинается смерть?) омерзительное, с тошнотой леденение, будто кто-то невидимый, огромный, навалившись, дышал жутким холодом.
Постой, постой... Тогда Валя уговаривала, умоляла его не ходить на НП в передовую линию стрелков. Предчувствие? А ведь думал: вот увидела майора, того, что привезли без ног, ну и вообразила... Впрочем, и Фурашов и она – они уже повидали на войне столько крови, смерти, что он стал жестче, равнодушнее, а она... Да, он тогда думал, что не столько в майоре дело – просто нервы взвинтились. И даже не помогает «чекушка». Чекушка...
И вспомнил. Вспомнил, когда впервые он уловил у нее этот запах спиртного...
Бои тогда шли за сандомирский плацдарм. Фурашов на пятый день по дороге в штадив, куда его вызвали, чтоб ввести дивизион в состав ударной группы прорыва, заглянул по дороге в санбат: хотел повидаться с Валей хоть на минутку.
В хуторке, в заброшенном панском подворье, где смешались запахи навоза, шерсти, лекарств, Фурашов встретил полную, разбитную сестру-хозяйку: она горласто распоряжалась погрузкой раненых на машины.
«Эх, мил человек! – сказала она. – Всю ночь, как есть, на операциях, бедняжка, сморилась, прилегла только».
Фурашов раздумывал. Конечно, не будить же ее, хотя кто знает, что ждет ударную группу, когда еще увидятся, и уже хотел вернуться к поджидавшему за воротами виллису, но тут же за спиной услышал: «Алеша!» В проеме узкого, готического окна стояла Валя, в халате, устало-бледная, с запавшими глазами.
В приземистой глухой «келье» он присел на Валину смятую постель, три другие были заправлены, пусты.
Целуя ее, он почувствовал запах перегара и, возможно, сделал движение, подсознательное, невольное, ни о чем еще не догадываясь – просто от нее всегда пахло, как он говорил, «медициной».
«Ты от этого? Запах?.. – Она испуганно смотрела на него, потом отвернувшись, сказала: – Понимаешь, Алеша, посоветовали мензурку перед операциями... Пять суток днем и ночью операции... Такого еще не было».
И вдруг прижалась боязливо, с какой-то лихорадочной порывистостью, словно хотела спрятаться, скрыться, раствориться в нем, и, захлебываясь, говорила: «Алеша, смерть, кровь, ампутации... Больше не могу. Понимаю, что надо, но не могу. Кончится война – ни за что не буду медиком. По ночам все будет сниться. Как сейчас. Вот проснулась в поту, трясусь, все в кровавом месиве... Не могу, не могу...»
И расплакалась, нервно, неудержимо. Успокоил ее с трудом.
А вот теперь... Разве это утешение, что и других война не пожалела и другим оставила разные «родимые» пятна? Разные... Потому что и люди разные: один крепче, другой слабее. Человеки... И ты сам крепок ли духом, верой?
«Да не в тебе дело, черт возьми! – выругал он себя. – Эгоизмом отдает. Тогда она спасла тебе жизнь, она – вместе с Метельниковым-старшим. А чем ты ей отплатил? Любовью, например, за любовь? Беззаветной, безмерной привязанностью? Или хотя бы просто облегчил ей участь? Предложил в детсад медсестрой, забыв о тех ее словах-клятве. Что ж, есть оправдание: некогда было все эти годы – сначала учеба,– потом работа в Кара-Суе, теперь здесь, в Егоровске. Ничего не сделал... Ничего!»
Слово «ничего» прозвучало в нем, как выстрел. Он остановился прямо на тротуаре, как шел, так и встал, и люди, обходя его, оглядывались: что с подполковником?
А он лихорадочно думал: «Нет, надо немедленно везти ее в Москву. Может, завтра, послезавтра? Только так!»
Поезд едва тащился, подолгу стоял на каждой станции. Фурашов лежал на второй полке, с тоскливой мрачностью ругал и поезд и себя: какого черта не сел на скорый, проходящий, – был бы в Егоровске ночью, а не утром.
Пахнувший карболкой вагон резко покачивался, трясся на жестких рессорах, скрипел, и от этого скрипа, тряски, все поглотившей темени за окном начинало казаться, что вагон летит под гору.
Внизу, на столике, железная лампа на массивной подставке, с красным матерчатым абажуром, – гнетущая багряность разлилась в купе. За столиком трое – двое мужчин и женщина – едят, переговариваются, лица тоже огненные, будто густо нагримированные.
Фурашов прикрыл глаза, поворочался; беспокойство, смутная тревога не покидали его; сейчас, в поезде, тревожное состояние усилилось, он не находил себе места и за эти три часа в вагоне то брался читать, то выходил в коридор, в тамбур, но избавиться от тоски и тревоги не мог. Чутье словно подсказывало ему: быстрей в Егоровск, домой.
Лежать наконец стало невмоготу: надо подняться, выйти из купе, вообще двигаться. Он посмотрел на часы, в багряном отблеске отметил: без десяти одиннадцать. Поезд стоял на каком-то полустанке; в окне ни огонька, антрацитовая темень. Фурашов спустился с полки, отдернул ржаво скрипнувшую на металлических роликах дверь. Позади пассажиры примолкли, смотрели вслед. А-а, черт, лучше бы уж накричали, обругали, – мол, мешаю...
В коридоре сумрак; тусклый, неживой свет с трудом пробивался из потолочных плоских плафонов по концам длинного коридора; пусто, ни души; все пассажиры спят или, как его соседи, сидят в купе. Фурашов встал у раскрытого окна. Удушье и тоска не отпускали, и он расстегнул пуговицы кителя. За окном чернота, ткни кулаком – отскочит, как от резины, и только впереди, на пристанционной будке, одинокой точкой светилась лампочка. Какого черта стоим? Он в нетерпении пошел к другому окну, ближе к тамбуру. Дверь в тамбур, в темень, кто-то оставил открытой, на миг показалось: там – конец всего, шагни – и провалишься. Он лишь успел подумать об этом, как оттуда, из тамбура, что-то огромное, бесформенное – тень не тень – внезапно надвинулось, обдало холодом и сыростью, и Фурашову показалось, будто Валиным на срыве голосом вдруг позвали: «Алексей, Алеш-а-а!..»
В следующую секунду по мелким, дробным толчкам пола догадался: поезд тронулся, проплыла темная будка полустанка, черная тень скользнула дальше по коридору... Фу, чертовщина!
На неверных, подкашивающихся ногах, придерживаясь рукой о стенку, он пошел в купе.