412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Брешко-Брешковский » В когтях германских шпионов » Текст книги (страница 18)
В когтях германских шпионов
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 22:10

Текст книги "В когтях германских шпионов"


Автор книги: Николай Брешко-Брешковский


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 23 страниц)

Итак, с одной стороны нечто холодное, северное от варяжских князей Рюрика, с другой – экзотическая порода фараонова племени со всем её зноем и страстью.

Вот почему юный Малицын был живою, во много раз увеличенной танагрской статуэткой, с темными, до жуткого темными, не черными, а именно темными, глазами. И крупный, синевато-жёлтый белок их говорил о чём-то далёком и нестерпимо горячем, как джунгли Индии, как раскаленные пески пирамид. Эти глаза, несмотря на величину свою, узкие, с египетским разрезом, никогда не смотрели ясно и прямо. Не могли смотреть. Мешали тени длинных ресниц, мешала какая-то дымка прозрачной поволоки. И выражение их всегда было загадочное, томное.

Он пил вино, пил, как мальчик, больше из озорства, чем от удовольствия. И когда Мара пыталась удержать его:

– Не пейте больше, князь, вам вредно!..

Он, глядя и на Мару, и в то же время как будто созерцая одному ему ведомые дали, отвечал с улыбкою, причем улыбались губы, глаза же оставались не только серьезными, а даже грустными:

– Не мешайте… Мне надо тренироваться. На войне зимою, когда будет очень холодно, должен же буду я глотнуть коньяку… И тогда с непривычки могу охмелеть. А это вовсе не желательно… Я должен себя подготовить…

И он «подготовлял» себя самым добросовестным образом…

Из всех Сонечкиных «влюблений» это было самое трогательное. Бойкая щебетунья, она резко менялась в обществе этого юного красавца. Затихала, опускались плечи, и она подолгу не сводила с него синих, одухотворённых какой-то упорной мыслью глаз…

Сонечка под влиянием нового чувства принялась писать роман, где вместо Малицына вывела своего «героя» под именем Палицына, почему-то назвав его Гулей, уменьшительным неизвестно от какого имени. На самом же деле он был Андреем.

Итак, Гуля Палицын…

С него начиналась первая глава, она же и последняя, потому что дальше двух страничек синей учебной тетрадки, исписанной крупным детским, презирающим горизонтальные линии почерком, не подвигался роман…

– С чего бы начать? – ломала свою легкомысленную голову Сонечка, обращаясь за советом к Маре.

– С чего хочешь, с того и начни…

– А разве так можно?

– Можно! Я интересовалась, как пишет свои романы Бережной, а главное, как он их начинает. Он сказал, что можно с любой фразы, которая в данный момент просится под перо… Сказал, что к тому, что хочет сказать автор, он всегда незаметно сам подойдёт, в конце концов…

– А я думала, существуют какие-нибудь правила…

– В творчестве нет правил, есть вдохновение.

– Вот как! – обрадовалась Сонечка. – В таком случае, и я буду писать по вдохновению. Но все-таки с чего бы начать? Разве с пробуждения? Начну с пробуждения…

– Начни.

Сонечка, думая, думая, вывела, наконец, косыми каракульками:

«Гуля Палицын проснулся. У него были белые, красивые зубы. Вообще он весь был очень красив. Черты лица…»

Здесь Сонечка сделала паузу. Какие у него черты лица? Она никогда не обращала на это внимания. Вернее, никогда не видела их. Она видела глаза… только глаза. И в них тонул её взгляд, и все лицо его расплывалось в тумане, как если б Малицын был факиром, заставляющим видеть себя лишённым материальной оболочки, бестелесным…

– Но нельзя же так. Нельзя же не описать подробно героя…

И Сонечка ставила кляксы, рисовала на полях чёртиков, кусала губки, пытаясь найти слова и образцы, чтоб описать лицо Гули.

Нос, первым делом – нос… Это самое главное. И Сонечка решила начать с описания носа.

«Породистый»… нет, не то слово. Он и породистый, и какой-то еще. И это неуловимое «еще» – гораздо характерней.

Неуверенно ложились на бумагу фразы, зачеркивались, исправлялись, громоздились друг на друга и получался такой сумбур, что даже сам «автор» начатого романа при всём желании своём никак не мог в них разобраться.

«Трудно писать роман. Ничего не выйдет», – решила с грустью Сонечка. И синяя учебная тетрадка подверглась на время остракизму.

Через день «опала» окончилась, и Сонечка усердно выводила, оставив для описания лица свободное место: «Гуля решил поехать на войну…» Опять не то… Решил! Не он сам решил, а его посылают… «Гулю послали на войну…» Опять не то… Послали! В этом что-то принудительное, казенное. Ах, как трудно писать роман!

– Мара, давай писать вдвоём. Это можно. Ведь писали вдвоём?..

– Писали. Братья Гонкур, братья Немировичи-Данченко.

– Но для этого нужно непременно быть братьями… Мы же с тобою, хотя и подруги…

– Писали и чужие друг другу. Эркман и Шатриан писали вместе.

– Однако братья чаще. Например… ты забыла еще братьев Карамазовых!

– Братьев Карамазовых, – сощурила княжна зеленоватые японские глаза. – Но ведь это роман… Так, называется роман Достоевского.

– Разве? Ну, все равно – братья. Есть о чём говорить! Самое главное, хочешь ты писать со мною или нет?

– Боюсь, ничего не выйдет…

– Ну, вот. Всегда такая ты! Ничего не выйдет!.. А может быть выйдет… Попробуй! Самое главное описать его лицо? А я не могу. Не могу! Он так мне весь нравится, весь, ты понимаешь? И я вижу только одни глаза. Ты видишь его лицо? Тогда опиши. Садись, бери перо.

Мара, взяла синюю тетрадь и крупным, чётким, английским почерком набросала:

«Гуля напоминал своей внешностью маленького индского божка, вылитого из бронзы. Когда он смеялся, а смеялся он редко и нехотя, зубы освещали его лицо, и оно казалось менее смуглым».

Сонечка, нагнувшись через плечо подруги, читала…

– Недурно, только разве зубы могут освещать лицо?

– Могут.

– А по-моему…

Княжна, отодвинув тетрадку, положила перо.

– Надоело… Сама пиши!

На этом кончился роман… в синей тетрадке. А в жизни он только разгорался и, по-видимому, с обеих сторон, хотя Малицына трудно было понять. Сонечка нравилась ему. Он охотно искал её общества. Он часами играл ей свои фантазии, сидя у пианино в большом «бристольском» номере обеих подруг, но любит ли он Сонечку – трудно сказать. Сам он ничего не говорил, а в его томных, с поволокою глазах, мудрено было угадать что-нибудь.

Как музыкант – он владел даром Божьим. И чтоб он ни играл – вальс Шопена или одну из своих собственных фантазий, слушателей чаровало его исполнение. И во всем, в каждом звуке было так много чувства… И выливался целиком весь его темперамент, страстный, сдерживаемый. И моментами вырывались звуки такой покоряющей, безудержной мощи, что казалось, этот смуглый юноша вместе с пианино, сорвавшись вдруг, унесутся куда-то… Потом стихийная мощь сменялась чем-то нежным, прозрачным и тихим, как чистый, звенящий шёпот…

В восточных фантазиях Малицына сказывалась южная, знойная кровь. И праздничное, напоенное солнцем ликование феерических, сверкающих шествий, переходило в жалобную тоску, тоску далёких полуденных существ, беспомощных пред безжалостно топчущей их силою слепой, карающей судьбы…

Книжна, сама недурная пианистка, упивалась красотами богатой техники. А Сонечка… Сонечка, сжавшись в покорный и гибкий комочек, не сводила завороженных глаз с профиля «своего Гули». И когда он играл, этот профиль был строгий, вдохновенный и властный…

Замирали последние звуки, и, хотя реяло кругом еще не вспугнутое очарование, волшебный инструмент превращался уже в банальное, с бронзовыми подсвечниками, украшение гостиничного номера.

Малицын проводил рукою по глазам, словно отгоняя истому и целые хороводы кружившихся перед ним призраков… И опять это был мальчик, который пьёт для «тренировки», чтобы не охмелеть потом от одного глотка коньяку. Подруги хвалили, восторгались, а он не понимал, за что его хвалят… И улыбались губы в нерешительной, сверкающей улыбке… А томные, в вечном сумраке длинных ресниц глаза, смотрели с какой-то непонятной тоскою…

Подруги оставались вдвоём. Сонечка сжимала руки Тамары…

– Как я его люблю! Как он мне дорог. Ах, это такое, такое!.. Не скажешь!.. Слов не хватает. Нет их – слов! Понимаешь? Нет!.. И хорошо, и я рада, что нет. Лучше так!..

26. К нему!

От одной мысли Сонечка приходила в ужас:

– Его пошлют на войну. Его могут убить! Этот оранжерейный цветок и вдруг в каких-то окопах!.. Наступают холода и будет еще холоднее… А я останусь здесь, и он уже не будет мне играть!.. Ах, Мара, зачем так глупо устроен свет, зачем эта противная война и вообще…

И Сонечка, ломая руки, готова была вот-вот расплакаться. Походит-походит молча и совсем машинально, думая о другом:

Вянет лист, проходит лето,

Иней серебрится,

Юнкер Шмидт…


Так и покончила. Так и осеклась. И умолкла. И как-то неслышно прильнула вся к стеклу окна.

Мара тихо подкралась к ней и, схватив Сонечку за твёрдые, круглые плечи сильными руками своими, повернула к себе. И увидела близко-близко два громадных, синих глаза. И в каждом – прозрачная детски-крупная и детски-беспомощная слезинка.

– Дурочка! – только и нашлась оторопевшая княжна.

И самой стало не по себе. Мара обняла Сонечку. Сонечка уже не стыдилась больше своих слёз, дала им полную волю. И плакала, вздрагивая на плече Мары.

«Мы, кажется, на этот раз влюблены самым основательным образом…», – решила княжна.

В самом деле, новое увлечение синеглазой птички затмило все предыдущие. Положительно затмило. Сонечку не тянуло даже целоваться с Гулей, хотя у него такой красивый рот и такие великолепные зубы. А сидела бы часами, не сводя с него глаз, слушала, как он играет и – довольно… И такой ликующий праздник в душе… И так хорошо без поцелуев…

Как-то, вернувшись из своего обычного дежурства в госпитальном бараке при Петроградском вокзале, княжна принесла купленную по дороге внушительную «общую» тетрадь в клеёнчатой обложке.

– Это еще что? – спросила Сонечка. – Целая бухгалтерия! Приход и расход будешь записывать? Скучно!..

– На этот раз ты не угадала…

– А что же?

– Ты соблазнила меня… Хочу писать роман, самостоятельный…

– А ты же изверилась в своих способностях?

– И все-таки начну. Я ведь упряма!

– А какой сюжет?

– Сюжет – я, ты, мы, они, он. Опишу тебя, себя, весь наш кружок. И Гулю, и графиню Чечени, и Криволуцкого, и покойного папа. Всех!

– И его?

– Конечно!

– Вот какая ты… У тебя выйдет!

– А почему бы и не выйти? Пусть это будет нелитературно, шероховато, наивно, пусть! Но краски я дам верные. Знаешь, что мне послужило толчком? Там, у нас в бараке, одна из сестёр, жена маленького чиновника, упивается какой-то затрепанной книгой. Ее зовут на дело – не может оторваться. Дай, думаю, погляжу, что это такое… «Роман из великосветской жизни в четырех частях»… Начала перелистывать… Вот весело! И это не первый раз попадаются мне такие «великосветские романы». Любопытно, в каких лакейских это сочиняют? Даже не в лакейских, потому что наши лакеи и горничные – как-никак видят нас близко… Все князья и графы, княгини и графини, все без исключения, необыкновенно изящны. «Она изысканно элегантным жестом взяла из тяжелой, дорогой вазы громадную дюшесу и крохотной, нежной ручкой положила к себе на тарелку настоящего севрского фарфора». Не угодно ли? Если я и преувеличила, то совсем, совсем немножко. А вот, выудила я в этом же самом романе настоящий перл! Описываются «великосветские» похороны. Пышная процессия с «элегантными каретами, камергерами, гвардейцами» и, слушай, Сонечка: «А потом, как это принято по традиции в этом кругу, был устроен в кухмистерской грандиозный поминальный обед на двести кувертов»…

– Не может быть, Мара. Ведь это же балаган!.. – воскликнула Сонечка.

– Ничуть! Я привожу дословно. А дальше, вероятно, будет, что на этом же самом «поминальном» обеде какая-нибудь тоненькая, прозрачная, с необыкновенным изяществом во всех движениях графиня возьмёт в свою крохотную, нежную ручку дюшесу и положит, теперь я уже не знаю, на что она положит – в кухмистерских не бывала, но вряд ли там имеется посуда из севрского фарфора…

– Вот балаган! – всплеснула руками Сонечка.

– Теперь ты понимаешь, как весело было читать этот роман из «великосветской жизни»? И зачем браться за то, чего не видел и не знаешь. И сидит такой писатель или чаще всего писательница у себя в меблированной комнате и фантазирует, сочиняет… И раз аристократ, или аристократка – непременно ходячее благородство, изящество… Как это глупо! И язык какой-то особенный, на котором они говорят, – выдуманный. И вместо «хорошего тона», которым изо всех сил наделяют они своих героев, получается именно дурной тон. Об исключениях я не говорю. Исключения – те редко и мало пишущие, которые сами люди общества. И как у них просто. Я уже не говорю о Толстом. Кстати, ты читала «Анну Каренину»?

– Кажется… читала…

– По глазам вижу – врешь! Здесь не может быть «кажется». Здесь может быть да или нет. Прочти, очень советую! Так вот в Анне Карениной ты не встретишь графинь «с изящным жестом кладущих себе на тарелку дюшесу». И все эти Китти, Облонские, Каренины – живые люди… Так вот сегодняшний «великосветский роман» вдохновил и меня.

– С чего же ты начнешь?

– С тебя.

– С меня?

– С тебя. Так и начну. Сонечка смотрела на Гулю, который играл… ну, симфонию Чайковского, что ли…

– А это не будет очень просто?

– Тебе не нравится. Тебе хотелось бы, чтобы я так написала: «Софи д’Эспарбе, дочь блестящего кавалерийского генерала, служившего в молодости в одном из самых фешенебельных гвардейских полков, одетая в дорогой элегантный туалет, который так шёл к её породистому личику, сидя в изысканной позе, созерцала тонкий аристократический профиль князя Малицына, отпрыска одного из знатнейших родов, перебиравшего клавиши своими длинными, узкими, породистыми пальцами!..»

– Опять балаган!

– Вот видишь, как тебе трудно угодить! Сонечка смотрела на Гулю – это слишком просто. А новая редакция – «самая великосветская» – тебе кажется балаганом. Выбирай одно из двух.

– Лучше, первая.

– И я думаю, лучше.

Тамара увлеклась, и чётким, крупным почерком её исписано было много страниц.

– Прочти мне, – сгорая любопытством, ежеминутно приставала к ней Сонечка.

– Потом. Когда будет кончена первая часть.

– Ах, и у тебя в четырех частях!

– В двух, успокойся…

Но Тамаре не выпало кончить первую часть. Письмо Каулуччи взбудоражило, погасило весь её творческий пыл. Надо увидеть его! Она поедет во что бы то ни стало!..

И поехала.

Комендант, бодрый и бравый седоусый генерал пытался отговорить ее от этой рискованной затеи.

– Дитя мое, ведь это же чистейшее безумие! И там, где уже перестают ходить наши поезда, вы можете натолкнуться на самые непредвиденные, опасные случайности.

Но переубедить княжну было мудрено. Она твердо стояла на своем. В конце концов комендант признал себя побежденным.

– Если вам так хочется, поезжайте. Все, что я могу сделать, это послать вместе с вами двух всадников-осетинов. Они выгрузятся вместе с вами на станции и будут конвоировать ваш «экипаж», если вам только удастся найти крестьянскую подводу. При всём желании, при всех моих тёплых чувствах к покойному князю, а следовательно, и к его дочери, автомобиля дать вам не могу. Они все на счету и необходимы для обслуживания военных надобностей.

– Генерал, вы и так слишком добры, и, кроме того, я отказываюсь от любезно предложенных всадников. Зачем? Я уверена в своей безопасности…

Тамара недолго собиралась в путь-дорогу. Оделась спортсменкой. Высокие шнурованные башмаки, короткая юбка, не стесняющая движений, круглая, мягкая вязаная шапка и такая же кофточка, плотно охватывающая фигуру.

Сонечка осмотрела подругу.

– В таком виде мы бегали у себя под Петроградом на лыжах…

«На всякий случай» Тамара взяла небольшой револьвер. Эта игрушка с перламутровой ручкою может ей пригодиться.

Ночь прошла без сна. Тамара глаз не сомкнула. А меж тем какое бодрое пробуждение! Встала свежая, с непочатым запасом энергии. Вспыхивали румянцем щеки.

Утро, солнечное, жизнерадостное. Открыла балкон. Холодок обвеял лицо.

Подруга, свернувшись тёплым калачиком, спала еще крепко, подложив руку под голову. Кого видит во сне, Сонечка? Наверное, Гулю.

Княжна старалась одеться неслышно, чтоб не разбудить Сонечку, и уже готовая, спрятав свои рыжеватые волосы под вязаной шапкой, поцеловала Сонечку.

– До свиданья, милая!".

Сонечка раскрыла веки, обдав подругу заспанной, удивленной синевою бездонных очей своих.

– Как, уже? Противная, ты могла меня поднять раньше! И я бы поехала с тобою на вокзал.

– К чему? Это не дальние проводы. Через три-четыре дня я буду обратно. А ты не скучай и будь умницей! Впрочем, Гуля не даст скучать. Спи!

И взяв маленький ручной саквояж, Мара ушла. Сонечка, перевернувшись на другой бок, уснула.

Вот и Венский вокзал и над ним башня с часами. В киоске Мара накупила газет и журналов. Отходивший поезд весь густо кишмя кишел пестрой, шумной толпою пассажиров.

27. О чём тосковала свирель!

Румпеля и след простыл – он уже мчался в погоню за Ковальским, а Гумберг продолжал бесноваться:

– Упустили! Ротозеи!.. Канальи!.. Какие же это гусары?.. Бабы! А я так мечтал, так хотел лично руководить завтра… И вот – убежал!

Топоча ногами, эскадронный схватился за голову, с искажённым лицом. В углах тонких губ проступила пена…

Флуг и Прейскер пытались успокоить его:

– Брось, ты волнуешься понапрасну… Брось! Приди в себя… Во-первых, твоего Ковальского могут поймать, и даже наверное поймают. За ним кинулись по всем радиусам, затравят, как зайца… А во-вторых, Ковальский, Снипялъский, Чертальский – не все ли равно? Сколько у тебя в эскадроне поляков?

– Шестнадцать… Ковальский семнадцатый…

– Ну, вот видишь! Целых шестнадцать польских свиней. За одного Ковальского ты можешь спустить со всех семь шкур!

– А ведь это верно, – спохватился Гумберг. – Это верно, – как-то вдруг странно успокоившись, повторил он, мигая холодными глазами, и с просветленным, слегка недоумевающим лицом, вспоминал: – Да-да… Я заметил сегодня… Мне показалось, что рядовые Шамновальский и Еленич не имели мундштучного повода. И все время ездили на одном трензеле. Это взвод Румпеля. И если этот дурацкий растяпа Румпель не вернёт мне Ковальского, живого или мёртвого, все равно я ему покажу… Я ему покажу… Не посмотрю на то, что он унтер-офицер и командует взводом…

– Брось, Гумберг! Охота тебе заниматься службой в неурочное время… Всему свой час… – убеждал Прейскер. – Ты знаешь, я сам строг и терпеть не могу никаких сентиментальностей… Брось! Служба службой, дисциплина дисциплиной, все это так, но надо же что-нибудь для души и для сердца. Сам же ты поднял женский вопрос, а перешёл на мундштуки! Садись! Пей свое пиво, кури свою сигару, и… скоро будет сладкое…

Вахмистр Фреммель, плечистый и рослый, казался еще выше в твёрдом, клеенчатом уланском кивере, лихо сдвинутом вбок на низко выстриженной голове. Череп с низеньким, плоским лбом у вахмистра совсем крохотный – годовалому ребенку впору. А мясистое лицо – хоть отбавляй! Тяжелый подбородок, тяжелые челюсти твердо выпирали у крохотных глазок сильно развитые скулы. Когда Фреммель смеялся, он напоминал гориллу.

Трудно сказать, кто внушал больший страх солдатам эскадрона: Прейскер или Фреммель. Пожалуй, Фреммель, потому что он, как вахмистр, был чаще на глазах у солдат. Вернее, они были чаще перед его заплывшими, вечно свирепыми глазками, свирепыми, даже когда они смеялись.

Прейскер ценил Фреммеля. Они вместе обделывали разные тёмные делишки с поставщиками фуража для лошадей и продовольствия для солдат эскадрона. Фреммель на "войне" исполнял все щекотливые главным образом кровавые поручения своего майора, который, волею кайзера, назначен был комендантом в Калише.

Этот самый Фреммель стоял у порога в ожидании распоряжений начальства.

– Подите сюда, Фреммель!

Вахмистр учебным шагом подошел к столу.

– Выпейте бокал пива!..

Это было громадной честью, и Фреммель оценил ее во всём объеме. Побагровевший от удовольствия, он выпалил:

– Прозит, господин майор!

И залпом осушил стакан.

– Вот вам сигара… Вы ее выкурите потом!

– Весьма благодарен, господин майор!.. – вторично выпалил Фреммель, беря красными, неуклюжими пальцами большую гамбургскую сигару.

– А теперь вот что, Фреммель… Вы ведь ходок по этой части… Нельзя ли достать двух девочек? Барону Гумбергу и мне. Барон любит брюнеток, а я, вы знаете мой вкус, – блондинок…

Фреммель задумался, сощурил и без того узенькие глазки.

– У вас, наверное, есть что-нибудь на примете? – поощрял его Прейскер.

– Так точно, господин майор! Для господина барона я имею в виду хорошенькую жидовочку… Черна, как смоль, косы, как два лошадиных хвоста, и глаза – два пулемётных дула…

Даже на мрачном, окаменевшем лице Флуга эти сравнения выдавили улыбку.

– А для меня?.. – спросил Прейскер.

– Для господина майора у меня есть на примете жена одного…

– Только не жена!.. – перебил Прейскер, поморщившись. – Девушка!.. И не старше семнадцати лет!

– В таком случае, есть и это, господин майор. Это дочь одного русского чиновника. Он служит по акцизному ведомству…

– Меня не интересует, где он служит!.. Хороша собой?

– Ангел!.. Белокурые волосы, голубые глаза и бела, как снег!

– Браво, браво, Фреммель! Вы становитесь поэтом… Итак, с Богом, за дело! Возьмите с собою десяток вооружённых улан и тащите их сюда, девушек… А с родственниками этих красоток – никаких церемоний. Да и девицам скажите: если будут упираться и выть, никого из близких не оставлю в живых! Поняли?..

– Понял, господин майор.

– Ступайте! Да не терять понапрасну дорогого времени!..

Фреммель, сделав четкий оборот налево кругом, вышел. Прейскер поглубже вставил в глаз монокль, усмехнулся.

– Ну, вот! Мы позабавимся… А Флуг в наказание, что упустил венгерку, останется без сладкого…

– Не по адресу, милейший, – огрызнулся Флуг. – Моя голова сейчас занята совсем другим… За весь день я так намаялся и устал, что пойду спать… Спокойной ночи, друзья, наслаждайтесь вовсю.

Высокий, мрачный Флуг исчез в глубине губернаторского дома.

После захода солнца никто из обывателей не смел выходить на улицу. Ни одна живая душа! Ослушникам этого распоряжения грозила смертная казнь, или попросту удар штыка, или сабли дозорного патруля…

Распоряжение это не касалось одного лишь существа. Человеком его нельзя назвать было. Это – сорокалетний дурачок Стась, вечно босой, вечно в лохмотьях и с неизменной свирелью, из которой он выдувал унылые, монотонные звуки.

Пришли немцы… Грабили, тешились пожарами, убивали… Цветущий городок превратился в мерзость запустения. Уцелевшие жители прятались в погребах и в подвалах. А дурачок Стась бродил по улицам и площадям в короне из сусальной золотой бумаги, высвистывая жалобные мотивы. Бродил и ночью, и днём, на рассвете… Его лицо, безбородое, безусое, без возраста, хранило тупое выражение. В оловянных глазах – хоть бы искра мысли.

Даже немцы щадили его, встречая поздней ночью. На оклики он отвечал:

– Я глупи Стась… Стась глупи…

Солдат в касках это забавляло. Они смеялись над этим дурачком в бумажной короне.

– Сумасшедший! Что с него спрашивать?..

Бродил Стась и в эту ночь. Жалобно плакала его свирель какими-то затерянными звуками. Он выступал босой, в лохмотьях своих, с голой грудью и в зубчатой, бумажной короне. Останавливался, прислушиваясь к чему-то, и брёл дальше, выдувая усердно писклявые ноты из камышовой свирели, подаренной ему когда-то странствующим "друтяжем", – словаком, торговцем крысоловками.

"Глупи Стась" увидел впереди себя толпу из нескольких солдат в киверах и среди них – две женские фигуры. Они упирались, уланы тащили их за руки, подгоняя ножнами сабель и прикладами карабинов. Другой на месте дурачка Стася убежал бы – от греха подальше… Но Стась никогоне боится. На то он и дурачок. Он пошёл прямо на этих людей в рогатых шапках и, сложив губы трубочкою, дул в свирель:

– Тур-люр-люр… тур-люр-люр…

Но звуки пресеклись вдруг. В безумных, потухших глазах "глупого" Стася, вспыхнуло что-то. Он узнал обеих девушек, растерзанных и растрёпанных, подгоняемых прикладами. Узнал…

Эта белая панночка при встрече давала Стасю копейку. А эта черненькая жидовочка, когда он подходил к их лавке, выносила ему леденец или пряник.

И вот их ведут эти люди, в рогатых шапках и, наверное, сделают им что-нибудь нехорошее…

И в тупом животном вспыхнул человек, и "глупи Стась" в короне и лохмотьях, как жезл, подняв свою дудку, преградил путь солдатам…

– Слышите вы, злодеи, пся крев! Я, глупи Стась, приказываю вам отпустить на свободу этих девушек! Слышите?.. Они добрые, глупого Стася никогда не обижали…

Фреммель со смехом толкнул его кулаком в грудь. Стась обозлился, увидев близко перед собою красное, мясистое лицо. С каким-то звериным воем он хватил со всей силою по этому лицу своей дудкой… И готов был вцепиться в вахмистра твердыми и длинными, как когти, ногтями…

Взмах сабли… "Глупи Стась" опрокинулся навзничь с раскроенным черепом, выпустив свою верную дудку. Смялась бумажная корона, обагренная кровью. Люди в рогатых шапках прошли со своей добычей мимо трупа, и жалобно хрустнула под солдатским каблуком раздавленная свирель глупого Стася. И всю ночь лежал посреди площади труп в лохмотьях. И палками закостенели босые, голые ноги, странно, "по-мертвому", развернутые носками.

На один миг, на единственный миг в дурачке Стасе проснулся человек, и это стоило ему жизни…

Когда Фреммель втолкнул в комнату обещанных блондинку и брюнетку, обезумевших, с растрепанными волосами, в синяках и ссадинах, майор Прейскер обратился к ним:

– Вот что, красавицы!.. Никаких слез, никаких истерик, ничего, что могло бы нарушить и омрачить наше веселье. Эти скучные фокусы вы оставьте… Если вы будете милыми и сумеете угодить нам, я пощажу ваши семьи. В противном же случае – не взыщите! Так и знайте! От вашего поведения зависит жизнь ваших родителей и всех близких. Улыбайтесь, кокетничайте, завлекайте, чтоб не было похоронных физиономий… Неправда ли, Гумберг?

Гумберг не слышал. Он оценивал глазами собственника молоденькую, смуглую, с матовым лицом и копною черных, буйно рассыпавшихся волос, еврейку. Он до крови искусает ей губы, и она узнает, что такое ласки барона Гумберга, ротмистра, "гусара смерти"…

А Прейскер распоряжался:

– Ганс, пива! Фреммель, спасибо… Уходите все, оставьте нас…

28. Навстречу!

От обычного расписания и следов не осталось. Давно ли, кажется, чуть ли не один за другим отходил поезд? А теперь за весь день всего-навсего – два.

И за это спасибо! Раньше, когда началась война, совсем прекращено было всякое пассажирское движение.

Вот почему в этом поезде только немногие счастливцы сидели. Большинство же толпилось, где только можно, включительно до подножек, занятых с бою смельчаками, ежеминутно рискующими сорваться и упасть вниз под откос.

И хотя у Тамары билет первого класса, – ей пришлось бы все пять с лишним часов утомительного черепашьего хода простоять на ногах. В лучшем случае – у окна, в худшем – среди сжимающей со всех сторон толпы, теснившейся в коридоре.

Но и зеленоватые японские глаза, и чуть вздернутый носик, и свежий коралл губ, и природная мушка на неясной розоватой щеке, – все это вместе взятое лишний раз доказало, что для молодой женщины с такой внешностью найдется всегда свободный уголок на диване, даже в самом переполненном купе. Так было и теперь.

Княжна сидела, а уступивший ей свое место седоусый пан, уступивший с какой-то рыцарской старосветской галантностью, отправился в коридор созерцать в окно знакомый, хорошо знакомый пейзаж с трубами Жирардовской мануфактуры – этого немецкого форпоста перед Варшавой. Форпоста, где всё население из нескольких тысяч, с главных директоров начиная и до последнего рабочего – сплошь немцы.

И не только "свои", обжившиеся немцы – хотя и свои всегда останутся враждебными, чужими, – а главным образом жадное воронье, слетевшееся из Бранденбурга, Померании, Силезии и Познани. И в большинстве – запасные капитаны, лейтенанты, фендрихи, унтер-офицеры. Всех этих господ влекла сюда магическая легенда о терпеливом русском баране, стричь которого надлежит немецкими ножницами. Стричь и только стричь! А золотить его рога – это уже, ах, оставьте… Золото щедрым потоком переправляют в Германию эти современные аргонавты.

Княжна слышала вокруг себя польскую речь. Она не понимала всего, но многое было ясно. И она не сомневалась, что "немра" – это немка, а "штиег" – шпион.

Этот же самый седоусый пан, с такой ненынешней учтивостью уступивший ей свое место, говорил с плотным господином, которого называл "паном будовни-чим". Он говорил о том, какое – теперь во время войны, в особенности, – вредное, гадючье гнездо этот Жирардон. Все последние варшавские новости известны здесь через несколько минут, и, в свою очередь, передаются тотчас же в Германию по скрытому телефону и с помощью радиотелеграфа. И седоусый пан волновался, негодовал, уверяя, что будь его воля, все это "гнездо предателей" мигом взлетело бы на воздух. Но, увы, бедный пан лишь мечтать мог об этом.

А когда тихий, едва плетущийся поезд остановился у Жирардовской платформы, "предатели", дымя сигарами, вызывающе громко болтая по-немецки, ходили взад и вперёд по асфальту перрона, кидая косо презрительные взгляды на окна вытянувшегося поезда.

Через десять – пятнадцать минут паровоз, свистя, понатужился и с трудом потащил за собою цепь кишевших человеческою гущею вагонов. Навстречу – равнинный, польский пейзаж с деревнями и костёлами на горизонте. Бородатые запасные, настроившие вдоль полотна землянок, охраняли путь. Горели костры у серых палаток. Маячили взад и вперёд одинокие фигуры с винтовками. И у каждого моста – дозор из двух-трех солдат.

На станциях одни пассажиры уходили, вместо них появлялись новые. Но все же в купе сделалось просторней, и седоусый пан мог наконец присесть. Это был чудесно воспитанный человек, с хорошими старопольскими манерами, и княжна, не сомневаясь, что он говорит на этом языке, обратилась к нему по-французски. И он отвечал, не стесняясь свободным изяществом оборотов, произнося красиво и чисто.

Он знает деревню, что назвала молодая спутница. От ближайшей станции, которая будет минут через сорок, это верстах в двадцати. На почтовых или обывательских лошадей рассчитывать нельзя. Но может случиться крестьянская подвода. За несколько рублей она доставит в деревню к заходу солнца.

– Я не смею интересоваться целью вашей поездки. Но разве только в силу крайней необходимости можно рискнуть…

– Вы думаете, опасно? – спросила Тамара.

– Во всяком случае – рискованно! И хотя главные силы германцев, да и то небольшие, находятся в Калише, но какой-нибудь кавалерийский разъезд может вам повстречаться… Не дай бог, если попадется к ним, этим бандитам, в руки одинокая женщина. Я, во всяком случае, не советовал бы.

– Но мне известно, что именно эта деревня занята нашим кавалерийским отрядом?

– Это ничего не значит… Одинаково могут небольшие германские разъезды очутиться в русском тылу, точно так же, как русские пробираются в тыл к немцам…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю