412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Брешко-Брешковский » В когтях германских шпионов » Текст книги (страница 16)
В когтях германских шпионов
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 22:10

Текст книги "В когтях германских шпионов"


Автор книги: Николай Брешко-Брешковский


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 23 страниц)

– Купил!.. Это на тебя непохоже… Ты слишком умен, чтоб покупать вещи у пленных.

– Ты прав, мой друг. Дело несколько иначе обстоит… И этот золотой портсигар…

– Ну-ну?.. – заинтересовался Прейскер, вытягиваясь в кресле и забрасывая ногу на ногу.

– Видишь ли… Мне иногда приходится сталкиваться с некоторыми из своих прежних петроградских знакомых… Но там мы встречались в полковом собрании, в некоторых гостиных, а здесь, здесь отношения другие… И вот, был корнет Дорожинский… Милый, в сущности, мальчик, богатый… У него в квартире был небольшой фехтовальный зал… И в общем, было очень, пожалуй, весело… Затем ужин с шампанским… Я у этого Дорожинского перехватил даже пятьсот рублей, перед своим отъездом…

– Бегством, – поправил Прейскер.

– Пусть бегством, не всё ли равно? Дело не в этом… и, представь, дня три тому назад я в полукилометре наткнулся на неприятельский дозор из двух всадников… Со мной было четыре… Я велел спешиться и открыть огонь. Они же, русские, имели глупость, которая называется храбростью: вместо того, чтоб повернуть назад, броситься вперёд… Солдата мы свалили замертво, мешком упал, а офицер, оказавшийся этим самым Дорожинским, успел доскакать раненый и тоже упал. И мы узнали друг друга… Это был момент в высшей степени интересный… В его глазах я прочёл какую-то надежду… Но ты знаешь мой принцип – не брать в плен, даже раненых… А он был ранен тяжко. В грудь, навылет. Не возиться же с ним… И… ты понимаешь?..

– А что ты нашёл у него еще, кроме портсигара?

– Во-первых, эти прелестные часики, с золотым браслетом, во-вторых, бумажник. Там было около четырехсот рублей. Деньги я взял себе, а остальное выбросил. Остальное – письма его невесты и её портрет…

– Счастливец! Вот счастливец!.. – опять с завистью вырвалось у Прейскера. – Если тебе повезёт и дальше, война может сделаться для тебя прибыльным ремеслом… А скажи, он знал, что ты его пристрелишь?

– Знал.

– И не просил пощады?

– Нет!.. Гордость мешала… Но в его взгляде было столько презрения… Если бы взглядом можно было убивать, я не сидел бы сейчас с тобою за пивом. Об одном лишь просил, чтоб я и эту карточку, и эти письма переслал его невесте. Кстати, я даже знаком с нею… Дочь одного генерала… Но это уже сентиментальности… Очень нужно! Есть у меня время заниматься корреспонденцией… А вот и шаги, ведут мерзкого полячишку… Мы ему устроим экзамен!

И Гумберг, предвкушая удовольствие от «экзамена», потирал свои небольшие, холёные руки.

Прейскер подтянулся, сделал серьезное лицо, вправил монокль и принял внушительную позу…

19. «Они забавляются»

– А так вообще он хороший солдат? – спросил майор.

– Друг мой, хорошим солдатом может быть только немец, у которого дисциплина, повиновение начальству возведены в перл сознания… Он хороший ездок, и только… Все эти поляки, чёрт бы их побрал, словно срастаются вместе с лошадью. Центавры! Да, к сожалению, лучшие ездоки – это Познанское быдло… Наш крупный и мощный германец хорош и незаменим в пехоте, да в тяжёлых драгунских и кирасирских полках. Впрочем, ты сам это и без меня знаешь великолепно…

В сопровождении унтер-офицера и рядового – они ввели его с обнаженными саблями – вошел бледный, взволнованный Ковальский. После того как герр рит-мейстер вытянул его по спине своим камышовым стеком, поляк не ожидал ничего хорошего. Да и что хорошего может сулить солдату-поляку «беседа» с прусским офицером, потребовавшим его к себе ради одного лишь глумления?..

Ковальский – довольно высокий, стройный блондин, с тонким, типично польским лицом. Венгерка, рейтузы и сапоги – вся казенная форма сидела на нём, как своя собственная. Рядом с приземистой неуклюжестью белобрысых, широколицых немцев он выделялся и своим изяществом, и породою.

– Ближе поди сюда! – каким-то визгливым тенорком крикнул Гумберг.

Ковальский размеренным учебным шагом, но без немецкой утрировки, подошёл к офицеру и, звякнув шпорами, левой рукой придерживая саблю, правую поднеся к маховой шапке с белым черепом, вытянулся.

– Что такое? Сабля?.. Польская свинья, ты не достоин носить саблю! Унтер-офицер Румпель, отстегните у него саблю!

Румпель, отъевшийся унтер-офицер с порядочным животиком, нагибаясь и пыхтя в щетинистые, прокуренные усы, отстегнул у Ковальского саблю.

Прейскер, надутый и чванный, приготовился к любопытному зрелищу.

– Унтер-офицер Румпель, рядовой Шиман, встаньте по бокам этого негодяя-полячишки…

Раз – раз – раз… Оба солдата, в три темпа, механически «перестроились», и неподвижный, покрытый смертельной бледностью Ковальский очутился между ними. Неподвижный – это казалось только. Он весь незаметно дрожал, и вздрагивали пальцы руки, отдававшей честь…

Гумберг встал и близко подошёл к проштрафившемуся солдату.

– Ну, ты, знаешь «катехизис»?.. Смотри мне в глаза!

Ковальский молчал.

– Ты знаешь катехизис? – повторил Гумберг, как-то зловеще закусывая нижнюю губу.

В ответ, чуть слышно:

– Знаю…

– Кто самый великий человек на земле?

– Кайзер Вильгельм…

– В чём его главные заслуги?

– Кайзер Вильгельм поднял могущество Германии, могущество, созданное Бисмарком…

– Так… Еще?.. Дальше?..

Ковальский молчал. Он знал, что за это молчание его ждут побои. Знал… Видел, как пошло судорогою холеное, бритое лицо Гумберга, но сил не хватало вымолвить.

– Дальше!..

И Гумберг подошёл к нему еще ближе, вплотную. Ковальский слышал запах пряных духов, исходивших от подбитой мехом венгерки. Ковальский молчал, стиснув зубы.

– A-а… Не нравится… Не нравится! Скажешь или нет?

И выждав секунду, Гумберг ударил Ковальского по щеке. И бледная, без кровинки, она вспыхнула розовым оттиском ладони со всеми пятью пальцами… Голова солдата откинулась на мгновение в сторону, и опять все по-прежнему…

Эта пощечина опьянила Гумберга. Глаза вспыхнули каким-то безумием, ходуном заходили его тонкие ноздри.

– Ну, повторяй за мной: одна из величайших заслуг кайзера Вильгельма в том, что он держит в ежовых рукавицах всех польских собак и свиней княжества Познанского… Повтори!

Ковальский, монотонно, прерываясь, начал:

– Одна из величайших… заслуг кайзера Вильгельма…

– Дальше! – нетерпеливо топнул ногою ротмистр.

– В том, что он держит…

– Дальше, скотина! Дальше, проклятое быдло!

Ковальский не мог «дальше». Он знал, что сейчас же начнется избиение, – но, будь что будет… Несчастный солдат закрыл глаза, чтоб не видеть искаженного зверского лица Гумберга. И он не видел его, только чувствовал противный, мутящий голову сладковатый запах…

– A-а, полячишка, не любишь?.. Здесь, на этом месте, осечка… И ничем, ничем, не вобьёшь в вас, проклятых, сознание долга беспрекословно повиноваться…

И удары, на этот раз уже кулаками, посыпались на Ковальского. И он стоял, не смея шевельнуться, не смея даже вытереть кровь, хлынувшую из носа и разбитых губ. Малейшее движение – и оба стража, Шиман и Румпель, тотчас же раскроят ему саблями череп… И только голова, как неживая, моталась и вправо, и влево, то вперёд, то назад, от этих ударов. И кровь стекала на венгерку и напитывались ею белые, траурные шнуры.

Гумбергу надоело бить. Он скорчил брезгливую гримасу, увидев на пальцах своих кровь.

– Уведите эту сволочь и заприте ее куда-нибудь в конюшню или в свинячий хлев. А завтра мы еще с ним побеседуем! Да чтоб не смел подходить к нему даже близко никто из поляков эскадрона. Слышите, Румпель?..

– Есть, господин ротмистр!..

Ковальского, оглушенного, окровавленного, шатающегося, увели, а Гумберг, кликнув Ганса, велел принести себе таз с теплой водою и полотенце. И тщательно вымыв руки, он спросил майора:

– А правда, я страшен в гневе?

– Молодец… Ты его ловко обработал, полячишку паршивого!.. Но ты, мой друг, не знаешь одного секрета – надо сложить руку раковиной, ладонь, видишь, вот так… Один легкий удар – и барабанная перепонка готова! Человек оглох!.. Ну, давай, будем пить свое пиво…

– Прозит!

– Прозит!..

Офицеры чокнулись. Гумберг поднёс к глазам кисть левой руки, охваченную золотой браслеткою-часиками.

– Слушай, Прейскер… Я начинаю беспокоиться…

– Да, в самом деле… Где же это Флуг?

– A-а, тебя разбирает нетерпение… Ты уже предвкушал объятия очаровательной венгерки…

– Нет, кроме шуток… Одно из двух – или он почему-то задержался, или где-нибудь в пути его зацапали русские.

– Последнее было бы печально. С Флугом не поцеремонятся… Но будем надеяться на благоприятный исход. А пока что, не угостишь ли ты меня, как добрый хозяин, какой-нибудь интересной красоткой?

– Отчего же… У меня по этой части ходок вахмистр Фремель. Славный парень! На все руки мастер. Он жил здесь, в Калише, под видом… чёрт его знает под видом чего… И знает здесь все и вся. Он таскал ко мне и полек, и жидовочек… У него это дело просто – вламывается в дом чуть ли не целым взводом, и «пожалуйте бриться». А если мужья, отцы, женихи и братья осмеливаются протестовать, расправа с ними очень короткая… Но что это, кажется, подъехал кто-то?

Прейскер подошёл к окну. Он увидел, как слез с мужицкого воза высокий человек в штатском. Его не хотели пропускать часовые, скрестив перед ним винтовки, но он повелительно заорал на них, и часовые расступились.

– Бог мой, Флуг!..

Да, это был Флуг. Но Флуг потрепанный какой-то, без шапки и с перевязкою наспех, самодельною, у плеча. Измятое пальто его было в колючках репейника.

Флуг в изнеможении упал в кресло. Гумберг и Прейскер обступили его.

– Что с тобою?..

Флуг только рукой махнул:

– Все против меня!.. Дьявольское невезение… И если я сейчас перед вами, а не бегу на веревке за лошадью русского солдата, я объясняю это разве чудом…

И он описал обоим приятелям свое злоключение.

– Сопротивляться при таких условиях – чистейшее безумие… На мое счастье, в двух шагах от дороги – лес… Преследовать меня было бы рискованно… Я мог бы их из-за прикрытия если не всех перестрелять, то, во всяком случае, уложить добрую парочку…

– А что с графиней?

– Почём я знаю?.. Вопрос!.. Может быть, в нее угодила шальная пуля, может быть, она жива и невредима… До того ли мне было, чтобы интересоваться её судьбою… Я спасал свою шкуру… Притаившись в чаще, я угадал по шуму мотора – к сожалению, машина оказалась не испорченной, – что они двинулись назад, к мельнице. Судьба этого бедняги Шуберта незавидная… Переждал с полчаса и решил выйти на дорогу. Тихонько побрёл по направлению к нам. К счастью – мужик едет навстречу… Я пригрозил всадить в него пулю, велел повернуть назад и гнать вовсю. И вот я здесь, как видите, в единственном числе…

– К сожалению, в единственном, – подхватил Прейскер. – А я так надеялся…

– Ты наказал Прейскера, – усмехнулся Гумберг. – Ты оставил его без сладкого…

– Я сам себя наказал еще хуже… – молвил с угрюмой досадою Флуг. – Накормите меня. Я голоден и есть хочу адски! А потом – доктора… Пусть перевяжет как следует… Рана хотя и пустячная, скорей царапина, пуля сорвала кусочек мякоти… Но все же… Будь они прокляты! Все так хорошо наладилось и вдруг… Да вообще, если так близко появились разъезды их… Прейскер, есть, умираю, есть!..

Ганс побежал на кухню.

Все трое поужинали на славу, запивая неизменным пивом громадные свиные котлеты с капустою и картофелем. Дымя сигарами, болтали о еде, о женщинах, о дисциплине…

Гумберг вспомнил, как на маневрах однажды офицеры полка, очутившись в Силезской деревушке, где нельзя было ничего достать, ели жареных кошек. Солдатам приказано было изрубить всех кошек… И ничего! Было довольно вкусно… Уплетали за обе щеки. И даже лейтенант, владетельный князь Турн и Таксис, даже этот богатый, избалованный человек и он был доволен…

– А женщины? – вдруг спохватился Гумберг.

– Я сейчас велю позвать Фремеля… Ганс!

В этот миг, забыв всякую дисциплину, вбежал унтер-офицер Румпель. Испуганный, дрожащий…

– Что такое?

– Ковальский убежал…

Гумберг вскочил в бешенстве:

– Что?.. Убежал? Мерзавцы!.. Найти! Сейчас же выслать разъезды по всем направлениям. А не найдете, я сорву с вас нашивки… Вон, сию же минуту! Чтоб был мне Ковальский!..

20. Вовкины терзания

Криволуцкий успел так привязаться к ней, так оплела она его незаметно силою чувственной привычки, что двухдневная разлука уже рисовалась чем-то тяжёлым и трудным.

Взять ее с собою?.. Он думал об этом, но, пожалуй, – рискованно… Лодзь – сверхнемецкий город, кишит немцами и, почём знать, быть может, Флуг там орудует вовсю? Ах, этот Флуг…

Вовка поехал один. Ирма проводила его. И там, на Венском вокзале, у вагона первого класса, они поцеловались. И Вовка, сам не зная, как это вышло, перекрестил графиню. И она была тронута. В самом деле, это вышло трогательно…

И весь поезд, и один-единственный вагон первого класса битком набиты. Многие стоят в коридорах, проходах. Галантные поляки уступают дамам свои места. Ехали лодзинские евреи, старые и молодые. Старые – в длинных кафтанах и плисовых картузах. Молодежь – с иголочки одетая, по самой последней моде.

И весь поезд, весь, начиная с набитого, кишевшего беднотою третьего класса и кончая публикою бархатных диванов первого, – у всех только и речи, что о последних событиях войны.

Говорили о сожжённых и разграбленных усадьбах и замках, о калишских зверствах Прейскера. Старый, горбоносый пан, месяц назад богатый помещик, а теперь ставший круглым нищим, сам пережил весь калишский ужас. Его имение всего в трех верстах от города…

Он тоже едет в Лодзь. Он обещал показать Вовке одного почтенного «пана-обывателя», мгновенно потерявшего рассудок. Прейскер на его глазах, глазах отца, обесчестил дочь… Отец был крепко привязан к тяжелому креслу своей собственной гостиной… Старик помешался… Немцы отправили его на общественные работы. Эти «общественные работы» – сооружение траншей и проволочных заграждений на случай, если б русские явились отнимать Калиш.

Германские солдаты бичами сгоняли на эти общественные работы чиновников, помещиков, обывателей. И чтоб никто не мог убежать, их связывали одной общей веревкою. Так поступали в давнее время плантаторы с неграми. Кроме того, у каждого несчастного снимался один сапог.

И вот, обезумевший, осиротевший отец – Прейскер, в порыве какого-то дикого садизма, зарезал его дочь, надругавшись над нею, – убежал и находится теперь в Лодзи. Убежал в одном сапоге…

Этот рассказ никого не удивил. Жестокость немцев хорошо знакома была многим из слушателей. Кто испытал ее на своём личном, горьком опыте, кто на примере своих близких и родных, замученных и расстрелянных…

Молодой еврей с черной бородкою и жемчужиной в галстуке, лодзинский обыватель, сообщил о разгроме целой семьи своего дяди, калишского купца Каплана… Шестеро детей Каплана, заколотых штыками, были положены в ряд на мостовой, и немцы запретили хоронить трупики. Голодные, бродячие собаки жадно терзали в клочки детское мясо…

Вовка, относительно свежий человек в крае, холодел от ужаса и негодования, слушая эти рассказы. А их было много – рассказов… Чистенькая старуха, благообразная, в чёрном, все время плакала, вспоминая, как был замучен её сын-гимназист, по одному лишь подозрению, что он якобы стрелял из окна по проходившей немецкой колонне…

Вот и «польский Манчестер», с его сотнями труб, на громадном пространстве поднимавшихся над равниною. Но не дымились трубы. Ни одной струйкой… И в будний, рабочий день это производило какое-то жуткое впечатление…

Вовка остановился в «Гранд-отеле», вполне европейской гостинице – последнее слово комфорта – любой столице впору. Вялая, сонная, двигалась прислуга… И немудрено: из пятисот номеров только шесть было занято. Седьмой – Вовка. В широких, устланных ковром во весь пол коридорах пусто и тихо…

И надо же случаю: соседом Криволуцкого оказался Борис Сергеевич Мирэ. Вовка и помощник редактора газеты «Четверть секунды» несказанно удивились друг другу. Вовка не ожидал встретить Мирэ вообще и в таком фантастическом наряде – военного корреспондента – в частности. Борис Сергеевич дивился, в свою очередь, военной шинели и серебряным погонам, так преобразившим Вовку.

– Вот встреча!.. и знаете, Владимир Никитич, эта форма определенно идёт к вам! Вы мне так нравитесь больше, чем в штатском. А я сюда командирован газетой… Вернее, сам себя командировал. Я вместе с женой… Жена осталась в Варшаве… Сюда взять, с собою, знаете, небезопасно… Здесь, как на вулкане… Затишье, перед извержением Везувия… Того и гляди, могут прийти немцы…

Мирэ был во всем блеске… Пестрая куртка, пёстрые панталоны, которые он сам окрестил «фасоном зуав». У кожаного пояса висел – в новенькой, лоснящейся кобуре – механический пистолет. Ноги зашнурованы были в высокие, желтые, до колен башмаки. Словом, получался опереточно-воинственный вид, который можно было простить Борису Сергеевичу за его мягкую улыбку и обволакивающий взгляд таких близоруких глаз, смотревших сквозь пенсне.

– Как вы находите мое снаряжение?

– Вы напоминаете охотника за львами.

– Это пахнет уже Тартареном из Тараскона… Львиный охотник… Слишком много чести для немцев! Потому что какие же это львы? Скорее всего, гиены… Я здесь уже второй день. Впечатлений – океан!.. Многих успел расспросить, был у полицмейстера. Обязательный, милейший человек, но, увы, бессилен что-нибудь предпринять… Ах, эти немецкие фабриканты! Они даже теперь – громадная сила и никого не боятся. Волосы дыбом становятся, что они вытворяют. Государство в государстве… До сих пор переговариваются по телефону с Познанью и Силезией. И нельзя обнаружить этих телефонов, – так они искусно запрятаны. А какой приём устроили они своим любезным соотечественникам, когда те сюда впервые изволили пожаловать. На этой же самой Петроковской улице фабриканты угощали солдат жареной поросятиной, колбасою, выкатили несколько бочек пива… А офицерам задали шикарный банкет, с портретом Вильгельма среди тропических растений и разливанным морем шампанского… Но как они потом удирали… Немцы-гости! Как они удирали! Пехота лупила во все нелёгкие на мужицких телегах. Несколько сот лошадей загнали… А возниц-мужиков, вынужденных ехать под ударами прикладов, потом, в благодарность, избили до полусмерти, оставив себе и телеги, и часть лошадей, не успевших лечь костьми после бешеной скачки на пространстве целых десятков вёрст. Вот вам немцы… Что вы делаете сейчас? Время обеденное… Давайте, посидим где-нибудь, на открытом воздухе.

Я вам еще кое-что порасскажу…

Вовка в точности выполнил протелеграфированное ему Арканцевым поручение и на другой день вместе с Мирэ возвратился в Варшаву.

На Венском вокзале, пообещав друг другу свидеться, они разъехались. Мирэ отправился к себе, на Госпитальную улицу, в «пансионат» пани Кособуцкой. Вовка – в «Бристоль». Он весь горел нетерпением… Через минуту нежные, точёные, гибкие руки обнимут его… Через минуту – и у Вовки вдруг стало сухо во рту при одной мысли, какое блаженство наступит через минуту…

И он спросил главного портье, занимавшегося разборкою писем:

– Графиня Чечени у себя?

Портье смотрел на него каким-то бессмысленным взглядом.

– Графиня Чечени?.. Их нету… Она уехали… Совсем уехали!

– Куда? Не может быть!.. Вздор! Да говорите же толком!..

Но именно толку-то и не мог добиться от него Криволуцкий. Бросился к директору. Директор в своём кабинете распекал конторщика. Увидев Вовкину шинель, директор побледнел и осекся…

– Я ничего не понимаю… – волновался Криволуцкий. – Объясните же вы мне наконец, что такое с графиней Чечени?

– Графиня исчезла…

– То есть как исчезла… Она уехала? Куда? Оставила свой адрес?

– В том-то и дело, что не оставили никакого следа… Никто их не видел… Решительно никто… Её номер пришлось открыть, проникнув из вашего, потому что он был закрыт изнутри на задвижку… Мы до сих пор все ломаем головы.

Какое-то подозрение молнией обожгло вдруг Криволуцкого.

– Ну а тот американец-сосед?

– Господин Гудсон уехал в ту же ночь на позиции…

– Но не вместе же они уехали с графиней? – воскликнул Вовка, сознавая, что говорит глупость.

– Я же вам докладывал, господин Криволуцкий, что графиню Чечени решительно ни одна живая душа не видела… Следовательно, с господином Гудсоном графиня уехать не могла…

– Ничего не понимаю…

Действительно, Вовка решительно ничего не понимал, и кругом шла его бедная голова. Он выбежал из конторы, поднялся в лифте к себе. Из своего номера прошёл к Ирме. Гнетуще, уныло и так пусто, словно никогда и не жила здесь эта красивая, близкая ему женщина… Вот её чемоданы… Приведена в порядок постель… А Ирмы нет…

Подгибались колени в холодной, сжимающей грудь тоске, и он опустился на что-то первое попавшееся, тупо, бессмысленно озираясь…

Неужели бородавчатый господин оказался, в конце концов, Флугом? Но это же невероятно, чудовищно!.. Но если б и так… Если даже этот негодяй самый гениальный трансформатор и мошенник, не мог же он взять с собою Ирму, никем не замеченной. Для этого нужна шапка-невидимка. Или она была похищена раньше?.. Его охватило отчаяние. Лезли дрянные, мрачные мысли… Разлюбила, бросила? Но тогда… тогда она могла бы уехать, уехать вместе с вещами… И так, чтоб ее видели…

Может быть, Тамара знает что-нибудь? Он бросился отыскивать княжну. Ни Тамары, ни Сонечки не было дома. Ему сказали, что княжна в санитарном бараке, у Петроградского вокзала. Он плюхнулся в мотор… Загудела машина.

Одна из сестёр милосердия, к которой он обратился, указала:

– Княжна Солнцева-Носакина там, в глубине барака… Она делает перевязки…

Он побежал через весь барак, меж рядами лежавших и сидевших раненых. Вот и княжна, в сером балахоне и, как снег белом, головном уборе. Увидев, что Вовка вне себя, сама двинулась к нему навстречу.

– Тамара Николаевна, ради бога, скажите, где графиня?

– Голубчик, я сама ничего не знаю… Никто ничего не знает… Мы так поражены были…

– Но ведь поймите же… поймите!.. Не могла же она превратиться в какой-то бесплотный призрак? Не могла?..

– Не могла. И в этом вся загадка… Но не волнуйтесь, успокойтесь… Я убеждена, что все это выяснится… Необъяснимого нет ничего на свете… Мне самой… Куда вы?

Но Вовка не слышал. Он был уже далеко. И все недоумённо провожали глазами его высокую фигуру…

21. На волю божью…

Сборный кавалерийский отряд из трех эскадронов – уланы, гусары и саксонские драгуны ландвера – был расквартирован, где придется. Заняли конюшни вчерашних богатых калишан, имевших недавно собственные выезды, переполнили все извозчичьи дворы и, за неимением свободных помещений, офицеры приказывали ставить лошадей в покинутых домах, для чего приходилось разворачивать все двери, все входы. И там, где месяц назад счастливая семья собиралась под лампою к вечернему чаю, там теперь тяжелые кавалерийские лошади жевали овёс, разбросана была унавоженная солома, и раздавалась грубая казарменная брань вахмистров и унтер-офицеров.

И хотя скорее мягкая, чем холодная осень позволяла устроить коновязи под открытым небом – все ж лучше и вольней лошадям, чем задыхаться вместе с громадным телом своим в небольших комнатах скромных обывательских домиков, – но немецкая армия терпеть не может ни в своих пехотных, ни кавалерийских частях «открытого неба». И люди, и лошади, при мало-мальской возможности, непременно должны закупориться в четырех стенах.

Вот почему использованы были даже все крохотные сарайчики еврейской бедноты, где несколько семейств сообща, в складчину, держало парочку-другую коз, или худую – кости да кожа – корову.

Один из таких сарайчиков в глубине двора, покосившийся, ветхий – вот-вот по всем швам расползётся – отведен был «на постой» рядовому Ковальскому. И в этот самый сарайчик оба конвоира, унтер-офицер Румпель и рядовой Шиман, втолкнули своего пленника. Втолкнули, глумливо пожелав доброй ночи «этой польской свинье» и, закрыв дверь на висячий замок, ушли, с громким, самодовольным смехом.

Ковальский остался один. Один, вместе со своей лошадью, которую немцы окрестили Фогелем, а Ковальский – Птахом. И доставалось же ему и от вахмистров, и от унтер-офицеров, если, в их присутствии, оглаживая крутую шею коня, он любовно его называл Птахом. Поток непечатной брани сыпался на Ковальского:

– Негодяй! Как смеешь добрую немецкую лошадь поганить каким-то дурацким польским прозвищем? Ты должен называть ее Фогелем. Раз и навсегда! Понял?.. Понял, познанское быдло?.. А если еще раз услышим – морда будет до крови бита!

Не только один Ковальский был козлом отпущения. Ко всем нижним чинам-полякам так же, если только не хуже, относились немцы… и, Как назло, во всей прусской кавалерии, в «гусарах смерти» в особенности, было много поляков, потому что, как ни презирали их немцы, как только ни глумились над ними, а все же поляки всегда считались лучшими ездоками – самыми бесстрашными, с красивою посадкою, такие ловкие на барьерах и на вольтижировке…

Весь на живую нитку сколоченный из досок и старых мишеней крохотный сарайчик чуть ли не целиком занят был монументальным Птахом. Ковальский отвоевал себе в углу небольшой кусочек, где он спал на охапке сена и где над его изголовьем, на деревянном колышке, вбитом в пулевое отверстие старой мишени, висело седло. Тут же, в углу, прислонён карабин в кожаном чехле. Поляк едва успел расседлать лошадь, едва оторочил карабин от седла, как был позван к Гумбергу. Ковальский знал, на что идёт, потому что Гумберг даже среди всех офицеров полка отличался чрезмерной жестокостью – раз, и страшной ненавистью к полякам – два.

Ковальский вытерпел немало от Гумберга. В манеже, гоняя смену, Гумберг без всякого повода хлестал его берейторским бичом, а в казарме, когда еще Гумберг был старшим лейтенантом, а Ковальский молоденьким рекрутом, он однажды заставил его вылизывать пол возле койки. Пол, по мнению Гумберга, недостаточно опрятный и чистый.

Три года… Целых три года сплошных издевательств, побоев, нравственных пыток, мучений. И все эти напасти и ужасы за то лишь, что он родился поляком… Но Ковальский еще сравнительно дешево отделался. Не всем так сходило. Рядовой Вишневский, в конце концов, повесился на перекладине эскадронной конюшни; рядовой Болтуц, по приказанию Гумберга, избитый Румпелем – топтал его ногами и шпорою выбил глаз, – скончался в лазарете; рядовой Краевский… Э, да разве вспомнишь все… Разве вспомнишь все случаи…

И вот война… Поляков заставляют быть палачами своих зарубежных братьев.

Конечно, война уже сама по себе вещь жестокая и кровавая. Но немцы воюют, как разбойники, без чести, без совести, вешая, истязая и расстреливая мирных, ну, решительно ни в чем не повинных, жителей.

И когда Ковальский сегодня, во время одной из бесчисленных экзекуций, осмелился заметить, про себя, что «это не война», Гумберг вытянул его стеком, а через несколько часов избил… И вот он лежит с распухшим, окровавленным лицом, лежит во мраке, думая тяжелое и больное под монотонную жвачку «Птаха», наполнившего своим здоровым запахом и теплом убогий, на курьих ножках, сарайчик.

Завтра, над всем каторжным существованием Ковальского будет поставлена кровавая точка. Его расстреляют. Нет никакого сомнения… Так не лучше ли самому покончить с собою? Самому, чтоб не видеть, как этот зверь, Гумберг, взмахнёт саблей… Он не откажет себе в удовольствии лично руководить убийством… Не видеть десятка белобрысых немецких рож с прищуренным глазом, налёгших красной бритой щекою на приклад карабина.

Нет, он, Ковальский, лишит их этой последней радости. Он сам… Вынуть из чехла карабин… вложить в рот дуло… Ствол короткий и, если нажать пальцем спуск… И все кончено. Глубокий, глубокий отдых… Вечный…

Ковальский вздрогнул… Донесся выстрел. Короткий, сухой… Еще и еще. Это палачи в мундирах убивают невинных…

– Езус-Мария!..

Опять пролита кровь, его родная, польская кровь…

Воспрянул Ковальский. Уныния нет и следа! Погибнуть – так хоть с честью погибнуть… Хоть уложив двух-трех немцев. И если отняли у него саблю, ему оставили карабин. По крайней мере, не будут глумиться, как глумились бы, войдя сюда утром и увидев труп, и, толкнув его сапогом, Румпель сказал бы:

– Застрелился, туда и дорога польской свинье… Одной меньше!

Так нет же, не бывать этому!..

Ковальский нащупал огарок, вспыхнула спичка. Замигал робкий язычок пламени. Солдат глянул в круглое, величиною в пять серебряных марок, зеркальце… Страшное лицо, чужое, смотрело оттуда, из этого зеркальца, подаренного кузынкой Марисею, когда его взяли в солдаты. Запеклась кровь, распухли губы, и нос, красивый, тонкий нос, вздулся чем-то бесформенным… Будь же он проклят, Гумберг! Вот в кого всадить пулю!..

Солдат отвинтил крышку от фляги с водою и кое-как обмыл лицо. Это освежило его, дав бодрое течение мыслям.

Взгляд упал на дверь, косо висящую на заржавленных петельках.

А ну, попробую…

Между ребром двери и земляным порогом был просвет вершка в два. Ковальский, опустившись на колени, потянул вверх жалкую дверь и убедился, что она без труда снимается с петель. Побег возможен. И если так, пусть лучше убьют его, преследуя. Он, по крайней мере, достанется им недешевой ценою, и, почём знать, если счастье ему улыбнется, он убежит к русским… Отдохнёт, по крайней мере, в плену, успокоится от всех этих ужасов…

Как рукою сняло все сомнения. В охватившем порыве, точно следуя чьей-то властно диктуемой воле, стал он готовиться к побегу.

Оседлать Птаха – дело одной минуты. И откуда только явилось это ровное, неторопливое спокойствие? И, как перед учением, просунул Ковальский между подпругой и тёплым наевшимся брюхом лошади палец. Ничего, крепко… Осмотрел карабин, убедился, что обойма в смазанном маслом гнезде. Глубже поправил на голове меховую шапку с белым черепом…

Снята дверь с петель, отошла, и пахнуло в сарайчике свежей ночью, осенней…

Ковальский подошёл к Птаху, прильнул щекою к фыркающей влажными губчатыми ноздрями морде и потрепал вздрагивающую шею коня. При мерцающем свете огарка Птах казался фантастическим, громадным конём из волшебной сказки.

Вывел Птаха, разобрал поводья и, подпрыгнув, ухватившись за седло, сразу очутился на лошади. И только тогда поймал носками стремена. Держа карабин, выехал на улицу. Темно и тихо. Ослепли дома, угрюмыми, зловещими пятнами намечались разрушенные, полусожжённые строения.

Ковальский послал Птаха вдоль улицы коротким галопом. Навстречу пеший патруль, не обративший никакого внимания на всадника. Но дальше начнутся конные заставы, и будет уже труднее прорваться.

Пошла окраина с хатками, вросшими в землю. Впереди несколько развернувшихся от края до края улицы всадников. Беглец узнал по силуэтам драгун саксонского ландвера. Эти неопасны. Они расквартированы в другой части города, у них никакого соприкосновения с «гусарами смерти», и они вряд ли знают все происшедшее с Ковальским.

Однако бородатые, грузные, уже далеко не первой молодости саксонцы, обыкновенно подсаживающие друг друга на лошадь, окликнули гусара. Для порядка больше окликнули.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю