Текст книги "Философия как живой опыт"
Автор книги: Николай Бахтин
Жанр:
Философия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
Поль Валери – мыслитель
1
«Некоторые научные концепции и, в частности, математические построения, так прозрачны по своей структуре, что как будто не являются уже ничьим созданием. В них есть нечто нечеловеческое. Это заставляет нас предположить, что между различными видами человеческой деятельности – например, научной и художественной – существует та же коренная разделенность, как и между их продуктами. А между тем, все это лишь различные вариации некоего общего начала».
Так писал Валери 30 лет тому назад, размышляя о методе Леонардо да Винчи. Ему казалось, что Леонардо «нашел ту центральную точку, исходя из которой равно возможны акты познания и художественные построения».
Проблема творчества, – проблема рождения завершенного объекта (будь то поэма или математическая формула, все равно) из текучей и безразличной стихии мира – является основной и единственной темой теоретических исканий и художественных опытов Валери.
В юношеском «введении в метод Леонардо да Винчи» эта проблема еще не всецело различена от психологического анализа. Но в дальнейшем задача окончательно определяется как искание чистейших и неизбежных предпосылок всякого творчества как такового. Валери ищет этих предпосылок всюду: в поэме Лафонтена и в стратегическом трактате Драгомирова; в военной организации Мольтке и в церковном догмате «воскресения плоти»; в танце и математическом анализе; в мистике и геометрии.
Валери менее всего психолог: его задача конкретна и объективна. «Эксперимент, произведенный на границе всех познаний», – этими словами из «Вечера с г. Тестом» может быть определено все творчество Валери. Это не философская система и не художественное творчество, но именно эксперимент. И задача этого эксперимента: соединение анализа и экстаза (enchaÎner une analyse à une extase).
При этом не анализ и не экстаз сами по себе интересуют Валери, но именно возможность и условия их соединения.
2
Валери многократно описывает путь самодовлеющего и не-творческого познания – путь, неизбежно приводящий к самоотрицанию и пустоте: Сократ-философ, противопоставленный Анти-Сократу-творцу, в посмертной беседе с Федром; рассказ о том, как сам Валери через отрицательные стадии познания подошел к загадке творчества – загадке Леонардо (трудные и ослепительные страницы!)
Сущность чистого сознания, это – непрерывное исчерпывание, это – неустанное отвлечение от всего являющегося. Личность отказывается от выбора и самоутверждения: все равноценно, все вещи равнозначны; обнаженное «я» лицом к лицу предстоит опустошенному миру, и включает себя, как вещь, в абстрактную схему вещей. «Мыслящий человек приходит к сознательному отказу быть чем бы то ни было».
Отсюда – «та абсолютная тоска, которая есть не что иное, как обнаженная жизнь, созерцающая себя самое». «Жизнь чернеет, коснувшись истины, как раздавленный грибок от соприкосновения с воздухом».
Лишь творчество способно исцелить человека от этой «абсолютной тоски»: оно преодолевает случайность, противопоставляя сущему – созданное, и бросает в мир закваску божественной иллюзии.
Иллюзия? Да, но иллюзия, полная бдительного напряжения… «Иллюзия – вся пронизанная симметрией; вся строй и единство». «Иллюзия, исполненная ясности, и более реальная, чем хаотический и неустойчивый мир». «Есть ли что-нибудь таинственней ясности?»
Так, – между хаосом непознанного бытия и пустой схемой мира, исчерпанного познанием, – человек утверждает себя в акте творчества: душа защищает себя, порождая нечто менее преходящее, чем мир и она сама.
«Чудовищному напору всех вещей, всех сил, мы должны противопоставить бесконечное любопытство и неисчерпаемое терпение… Менять дни и часы, как меняют орудие при работе, – и хотеть, хотеть!..»
3
Если чистое познание приводит к «отказу быть чем бы то ни было», то творчество есть прежде всего выбор, признание своих границ и пределов. Творить, – это значит: отдать тысячи неограниченных возможностей за одно ограниченное и определенное осуществление. Это значит: отказаться от безусловного и принять, признать замкнутую в себе и до конца человеческую условность.
Основной пафос Валери, – это и есть пафос вольного самоограничения, пафос перехода от безусловного к прекрасной условности. Для него существенен не экстаз, преодолеваемый в творческом акте, и не объект, который создается, но именно самый акт преодоления, самый момент утверждения. Даже в Валери-поэте постоянно чувствуется какое-то настороженное любование образом в его рождении, в его сладостном отделении от бескачественного и бесформенного. Может быть, именно это и сообщает какой-то совершенно особый тон его поэзии. Иногда кажется, что он создает свои стихи только для того, чтобы присутствовать при их рождении:
4
Итак, только через творчество, т. е. выбор своей замкнутой формы, возможен переход от бытия как отвлеченной логической категории к подлинному и живому бытию. Эта идея повсюду явственна у Валери и по-разному преломляется в разных планах его мышления. Мы находим ее в его понимании тела как объективной формы души. Сама по себе душа лишь пустая сущность. Она находит себя и переходит к целостному существованию, – только избрав себе тело. (Валери сближает свою мысль с несколькими утверждениями Леонардо и с церковным учением – часто забываемым – нашедшим себе выражение в догмате воскресения плоти).
Но этим личность еще не завершена окончательно. В течение жизни она вновь ищет, создает, избирает себя, неустанно отметая тысячи возможных и осуществимых «я» – во имя одного, подлинного. «Я родился многими, – говорит Сократ, – и я умер один».
5
Наконец, высшее самоограничение и, значит, высшую свободу личность находит в творчестве stricto sensu[15]15
В узком смысле (лат.)
[Закрыть]. Только здесь – через осуществление последней строгости – она до конца утверждает себя, и больше чем себя. Весь состав нашей душевной жизни – с его экстазами и прозрениями – это для художника лишь бесформенный материал. Техника, «дисциплина, строгость – таковы орудия художника. Эти цепи, теснящие нас при каждом движении нашего гения, должны непрестанно напоминать нам о презрении к тому привычному хаосу, который чернь называет мыслью».
Наши глубочайшие интуиции сами по себе, если брать их независимо от произведений, в которых мы сумели их закрепить, – лишь случайности, затерянные в стилистике нашей душевной жизни. «Личность художника – существует только как отсвет его созданий».
6
Рассказывая о своей беседе с Маллармэ при виде звездного неба, Валери заключает: «Где Кант несколько наивно увидел Моральный Закон, там Маллармэ уловил творческий императив: Поэтику». Эти слова можно повторить и о самом Валери.
Мир не дан, но лишь задан нам; то, что мы называем бытием, есть лишь смутная возможность бытия, ждущая от нас своего осуществления.
Художник не воссоздает, но впервые создает подлинно реальный космос.
7
Обаяние Валери не столько в предмете, сколько в методе его изыскания: это тончайший аппарат, где порою стилистический нюанс столь же существенен, как и строгий диалектический ход.
«Наша философия, – говорит сам Валери, – определяется не столько своим предметом, сколько своим аппаратом».
Поэтому, сведенный к своим основным положениям (да вряд ли это и возможно), опыт Валери неизбежно теряет самое существенное: напряженность очень конкретного, очень опасного эксперимента; обаяние холодного и изощренного анализа в такой области, куда до сих пор проникала лишь профессорская метафизика да безответственный энтузиазм.
Вопрос о поэтических экспериментах Валери заслуживает отдельного рассмотрения: слишком поучительно это искусство, построенное «entre le vide et l'evenement pur»[16]16
Между пустотой и чистым событием (фр.)
[Закрыть].
Ницше и музыка
1
Жизнь Ницше, при всей своей сложности и противоречивости, обладает тем единством напряжения («тоноса» – в стоическом смысле), которое позволяет, прослеживая любую из частных нитей его развития, вскрыть закон всей его судьбы: в ее сдвигах, разрывах, преодолениях и неизбежно предрешенной гибели.
Вот одна из этих нитей – и очень существенная – Ницше и музыка. Здесь, как и повсюду: история страстной вражды и борьбы, во имя высшего в себе, с низшим, но тоже – кровным, близким, своим. Ибо человек дан самому себе как текучее и неоформленное множество противоречивых и смутных тенденций, но задан себе – как завершенное и божественно-простое единство иерархически-соподчиненных сил.
«Стань собою» – гласит излюбленная Ницше формула Пиндара. И этот выбор, это осуществление подлинного себя совершается не просто через отметение чужого, чуждого, внешнего, но через трагическое изживание-преодоление части самого себя.
Но с какой жадностью и бесстыдством набросились биографы и истолкователи на переписку Ницше и весь его «Nachlass»[17]17
Наследие (нем.)
[Закрыть]: «а и он был, как мы, и он был христианин malgré lui[18]18
Вопреки самому себе (фр.)
[Закрыть], декадент, романтик, немец духом и вагнерианец до гроба…»
Такого Ницше они готовы и принять, и полюбить, т. е. полюбить в нем то, что он в себе отверг, а не то, что он выбрал из хаоса своего психологического становления и, выбрав, утвердил перед лицом «Вечного Возврата».
2
«Моя связь с музыкой, – говорит Ницше, – это факт огромной важности для понимания той психологической проблемы, какую я собой представляю». С музыкой была у него давняя близость и страстные счеты. Девятилетним мальчиком начал он сочинять кантаты на библейские тексты и с тех пор, до конца своей сознательной жизни, вновь и вновь, иногда наперекор самому себе, возвращался к композиции. Музыка, как воздух, которым он дышал, непрестанно его окружала – хотел он того или не хотел…
Однако, лишь в первый, базельский, «дотрагический» период отношение философа к музыке было безоговорочно и безусловно. Все в нем – еще в состоянии хаотического брожения и начальной слитности. Выбор еще не сделан, преодоление еще не начато. Шопенгауэр и отголоски христианской наследственности и воспитания еще мирно сочетаются в нем с культом досократовских мыслителей Эллады, и аттическая трагедия – с романтизмом и Вагнером. И надо всем, как символ этого дотворческого хаоса, – стоит музыка.
«Когда я думаю о том, что хоть несколько людей следующего поколения получат от музыки то, что я от нее получил, – я готов ждать совершенно новой культуры… Все, что стоит вне связи с музыкой, внушает мне тошноту и отвращение». И несколько дальше, в том же письме 1871 г.: «Вернувшись с концерта, я ощутил ужас перед действительностью, ибо она предстала мне уже не действительной, но призрачной». Или еще: ««Мейстерзингеры»: ответ немецкой культуры французской цивилизации». Итак, вот чего искал, вот что любил тогда Ницше в музыке: романтизм, потустороннее, иллюзорный мир, перед которым меркнет действительность, выражение германского духа. Словом, все то, преодоление чего стало впоследствии делом его жизни. Отвергнув это, он должен был отвергнуть и музыку. Музыку Вагнера, северную, германскую, романтическую музыку или – музыку вообще, музыку как таковую?
Вокруг этой именно проблемы нарастает в дальнейшем сложная цепь конфликтов, отречений, любви и ненависти.
3
Музыка романтична по своей природе; она – последыш культуры, сладостное воспоминание и утешение; поэтому она торжествует лишь тогда, когда все подлинно-великое осталось в прошлом. «Не принадлежит ли к ее природе быть противоренессансом? Не сестра ли она стилю барокко? Вообще музыка не есть ли уже декаданс? Почему немецкая музыка кульминирует именно в эпоху романтизма? Почему гетевское начало совсем не представлено в музыке? Именно как романтика музыка достигла высшей зрелости и совершенства, и как реакция против классического начала». Ницше отмечает «опасливое отношение Гете к музыке», указывает на «разнузданность музыки» и с презрением говорит: «Есть люди, которые мечтают опьянить музыкой весь мир и воображают, что тогда именно придет настоящая культура». (Сам он еще недавно принадлежал к этим именно людям.)
«Я начал с того, – рассказывает философ, – что запретил себе музыку, – это чванливое, тяжелое и удушливое искусство, которое лишает дух строгости и веселости… Cave musicam[19]19
Остерегайся музыки (лат.)
[Закрыть] – вот мое правило и мой совет всем, кто еще ценит чистоту духа».
4
Казалось, Ницше решительно порвал с музыкой. Но нет. Музыка мстит за себя и неотвратимо преследует изменившего: Ницше не в силах остаться при своем отрицании, он хочет противопоставить отвергнутой музыке другую, «менее абсолютную», – но все-таки музыку. Он мечтает о «музыке Юга» – «злой и веселой», «глубокой и радостной, как послеполуденный час в октябре». «II faut mediterraniser la musique!»[20]20
Пора придать музыке средиземноморскость! (фр.)
[Закрыть] И он провозглашает первенство «аристократической» мелодии в ущерб гармонии; истолковывает «затемнение мелодии» как «демократическое безобразие» и «отголосок революции». Гармония – служанка, и ее торжество – торжество варварского, германского начала. И вот Ницше жадно ищет воплощения этой постулируемой музыки в посредственных композициях своего друга Гаста, в мелодике итальянской оперы и, наконец, со всем упрямством и пафосом отчаяния – у Бизе.
«Не надо всерьез принимать мое увлечение Бизе», – вырывается у Ницше в одном письме. Да, но Ницше не может без слез слушать «Кармен», он испещряет патетическими примечаниями поля партитуры…
5
И это не все. Изгнанная им и умаленная в своих правах музыка вторгается в его жизнь иными, косвенными путями. Она захлестывает страницы «Заратустры», нарушает своим мятежным напором строй и строгость ницшевой мысли. Вспомним, что рассказывает Ницше в «Ессе homo» о том состоянии музыкального «исступления», в котором создавался «Заратустра». «Может быть, «Заратустру» следует причислить к музыке», – говорил он сам. Не потому ли эта изумительная книга – формально невыносима и почти оскорбительна?..
Жажда музыки неукротимо растет и достигает своего апогея к последнему году сознательной жизни философа. Безумие приближается к нему под маской музыки. Или музыка под маской безумия?..
«Музыка возбуждает во мне теперь чувства, каких еще никогда не возбуждала».
«Только что вернулся с концерта. Это самое сильное музыкальное впечатление всей моей жизни. После четвертого такта я был в слезах».
(Весь этот восторг по поводу какого-то Россаро). Письмо помечено декабрем 1888 года. В начале января Ницше, уже безумный, целыми днями поет в своей туринской мансарде и пишет Гасту: «Спой мне новую песню. Мир просветлен, и все небеса радуются». Он подписывается: «Дионис распятый».
6
Музыка – лишь одна из личин той темной и разрушительной силы, с которой всю жизнь трагически и безнадежно боролся Ницше. И эта сила победила.
«Она победила – значит она права», – говорят те, кто в трагедии хочет видеть лишь плоскую нравоучительную драму, где герой своей гибелью платит за попрание правого закона.
Но извлекать «мораль» из трагедии – кощунственно.
7
Оставим трагедию Ницше и вернемся к его философии. В чем для нас смысл его предостережения? В том, что музыка (и как искусство, и как одна из космических сил) сама по себе – начало хаотическое, а не творческое. Сила женственная – она должна быть обуздана, приведена к покорству. Она становится плодотворной только если ей противопоставлена вся неумолимая, мужественная ясность расчленяющего разума и законодательствующей воли.
Но музыка как самодовлеющее искусство чистого звука, музыка, переставшая повиноваться и служить жизни, – губительна. Это – развоплощенный и соблазнительный мир; это начало вампирическое, высасывающее кровь из жизни.
Она будит и доводит до последнего напряжения страстные и героические энергии, скрытые в нас?
Да, но пробудив, сама же их вырывает без остатка, отводит из жизни в пустоту.
Из концертного зала мы выходим опустошенными и глухими к действительности. Достаточно одного часа, чтобы вызвать в нас и разрядить в ослепительной и бесплодной вспышке годами накопленную энергию, – накопленную для жизни, для дела.
Музыка, в какие бы строгие и мудрорасчлененные формы она ни облекалась, всегда поет «про древний хаос, про родимый».
Горе культурам и искусствам, когда в них музыкант вытесняет зодчего.
«Cave musicam!»
Паскаль и трагедия
1
Пеги рассказывает где-то следующую легенду про св. Людовика де Гонзаго. Однажды во время перемены во дворе семинарии Людовик играл в мяч. В это время его товарищи предавались традиционной забаве, испытующей одновременно и мудрость и благочестие участников: «что сделал бы ты, если бы узнал, что через полчаса наступит Страшный Суд?» – таков был вопрос, на который надлежало ответить каждому. Одни говорили, что предались бы молитвам, другие – самобичеванию. «А как поступил бы ты?» – спросили у Людовика. «Я? – я продолжал бы играть в мяч».
Здесь, в этом ответе, с редкой ясностью отразился простейший и существеннейший тип христианского чувствования жизни. Здесь спокойное ощущение, что в Боге все оправдано, и верность до конца – в малом и великом. Дольнее и небесное связаны прочной и явственной связью. Земной порядок не отрицается порядком высшим, но объемлется и утверждается им. Вот почему и веселая игра в мяч на солнечном дворе семинарии находит свое место и свой смысл в иерархии сущего; она не меркнет и не упраздняется даже перед лицом Страшного Суда – суда того, кто «трости надломленной не преломит, льна курящегося не угасит».
Живое, непосредственное чувствование мира в Боге – решительно исключает всякую возможность трагедии. Иллюзия «трагизма» может получиться лишь через усложнение и замутнение этого чувствования (при обманчивой видимости большей глубины).
Таков случай Паскаля.
2
Паскалю не дано непосредственно, как Людовику, чувство своей утвержденности в Боге; он приходит к нему отрицательным путем. Лишь мучительное ощущение неблагополучия и неустойчивости мира рождает в нем жажду закрепить себя в непреходящем и вечном. «Ужасно чувствовать, что все, чем обладаешь, – преходяще, и все-таки привязываться к нему, не желая искать непреходящего». «Чему радоваться, если можно ждать лишь бедствий? Чем гордиться, если видишь себя в непроницаемом мраке? Как утешиться, если не ждешь Утешителя? Таково наше состояние, полное бедствий, слабости и мрака».
«Трагическому» Паскалю нужно блаженство, притом же блаженство, – устойчивое, обеспеченное – «felicité avec assurance». Недаром его основной пафос – пафос устойчивости. Именно под знаком устойчивости воспринимает он Бога: «Ничто кроме Тебя не достойно любви, ибо Ты один устойчив (durable)». «Сколь счастлива душа, которая нашла свою усладу – в Тебе! Сколь твердо и устойчиво ее блаженство: ведь надежда ее не будет обманута, ибо Ты не подлежишь уничтожению… Одни погибнут вместе с преходящими вещами, к которым они привязаны, другие – вечно пребудут в том, что вечно и утверждено в себе самом».
А ужас перед «вечным безмолвием безмерных пространств»? А пресловутая бездна, отверзтая по левую руку философа? – Все это понадобилось Паскалю лишь для того, чтобы окончательно убедиться, что уверовать – это «notre premier intérêt»[21]21
Наш главный интерес (фр.)
[Закрыть]. Ибо чувство устойчивости не дается даром. Пришлось предварительно сделать сложный обход, пришлось оттолкнуться от мира через страх и отвращение. И это не все: потребовалась еще кропотливая расчетливость математика на службе у страха. И в результате: хитрая сделка, пресловутое паскалевское «пари».
3
Опыт изобретения рулетки очень пригодился Паскалю; по ее образцу он придумал другую рулетку – «рулетку спасения», обладающую существенными преимуществами. Здесь ставка – всего лишь преходящий мир, а выигрыш – вечное блаженство. Более того, ставка может быть сведена к нулю: для этого достаточно обесценить мир и все, что в мире.
С какой вкрадчивой, безупречно коммерческой положительностью этот презритель разума и созерцатель бездн убеждает нас в выгоде предлагаемой сделки:
«Взвесим выигрыш и проигрыш, если держать пари за то, что Бог есть. Выигрывая, вы выигрываете все, проигрывая – ничего не проигрываете. Итак, держите пари не колеблясь… Может быть, ставка слишком велика? Помилуйте, ведь здесь есть возможность выиграть бесконечность бесконечно-блаженных жизней с равными шансами на выигрыш и проигрыш, а ставка столь ничтожна и столь недолговечна, что, право, было бы безумием дорожить ею в подобном случае».
Мало того, дальше мы узнаем, что игра, при известной выдержке, – беспроигрышна:
«Я говорю вам, что вы выгадаете еще и в этой жизни, и что, с каждым шагом по этому пути (т. е. по пути презрения к миру), вы приобретете столько уверенности в выигрыше и так почувствуете ничтожность своей ставки, что узнаете наконец, что вы держали пари за вещь несомненную и бесконечную, и ничего не отдали, чтобы ее приобрести».
4
Итак, условие заключено. Обмен предстоит выгодный, ибо приобретаемое неизмеримо превышает затраты. Бесплатная прибавка – gratia gratis data[22]22
Милосердие, данное бесплатно (лат.)
[Закрыть] – обеспечена заранее милосердием и благостью Творца. Теперь остается отказаться от пользования миром и спешно превратить его в разменную монету. Собственная, внутренняя ценность вещей отменяется, и признается лишь их обменная стоимость на рынке спасения: «Ты позволяешь миру существовать только для того, чтобы испытать праведников и наказать грешников».
Мысль Паскаля – и самый строй его речи – развертывается в блистательных антитезах, сообразно двустороннему характеру купли-продажи, ставки-выигрыша. Пресловутые антитезы Паскаля – лишь патетически-пышная форма его двойной бухгалтерии: ничтожеству того, что отдается, противопоставляется величие того, что получается взамен.
Перечтите, например, знаменитую молитву «о выгодном использовании болезней» (le bon usage des maladies). Тупой, животный вопль безысходной боли достойней и человечней этой хитрой попытки страдать «с некоторой выгодой для себя» (en quelques sorte pour mon avantage), превратить страдание в способ оплаты (un tribut que je vous dois) и средство угодить (moyens de vous plaire).
5
Все живые силы духа подменены – превратились в похоти: «Все, что в мире, – похоть глаз или гордыня жизни, похоть чувства, похоть познания, похоть власти». И вот мир до конца поглощается зияющим зевом бесконечного: «le fini s'aneantit en presence de rinfini et devient un pur néant»[23]23
Конечное уничтожается в присутствии бесконечного и становится чистым небытием (фр.)
[Закрыть].
Задача выполнена: ставка сведена к нулю, игра стала беспроигрышной. И успокоенный Паскаль восклицает в излюбленных им коммерческих терминах:
«Un homme qui decouvre les preuves de la Religion Chrétienne est comme un héritier qui trouve les titres de samaison»[24]24
Человек, который открывает свидетельства истинности христианской религии, подобен наследнику, обнаружившему документы на право владения домом (фр.)
[Закрыть].
И еще: «Сколь приятно быть на корабле, потрясаемом бурею, если заранее знаешь, что он не погибнет».
Так благополучно разрешилась «трагедия» Паскаля.
6
Как далеки мы здесь от мудрой простоты св. Людовика де Гонзаго! Бездна не разверзалась у его ног, и он не нуждался в трагикоммерческих антитезах. Чтобы поверить, ему не пришлось изобретать рулетку и взвешивать выгоды «ставки на Бога». Даже перед лицом Страшного Суда он дерзновенно упорствовал в «сладостном и преступном пользовании миром» (usage delicieux et criminel du monde) – продолжал играть в мяч. Мир не был ненавистен Людовику просто потому, что он видел его утвержденным в Боге. А Паскаль, ослепленный страхом, ничего не видел, он только подсчитывал шансы спасения и корыстно променял мир за свое «обеспеченное блаженство» – felicité avec assurance.
7
Мы видели, что Паскалю была недоступна та благоговейная, бережная нежность к преходящему, какую знал св. Людовик. «Трагедия» Паскаля – ужас перед непрочностью всего земного – свидетельствует прежде всего об отсутствии прямого, непосредственного видения мира – и, через мир, себя – в Боге.
Мы видели далее, как умело он использовал эту «трагедию»: познать, содрогаясь, обреченность мира – ему это нужно только для того, чтобы легче было отказаться от мира, предать мир.
И действительно, как только ему удается (хотя бы косвенно, путем сделки) утвердить и обеспечить себя в Боге, – трагизм отменяется. И вот перед нами плоская мелодрама, кончающаяся «пирком да свадебкой».
Словом, трагизм Паскаля и его христианство взаимно умаляют и обличают друг друга: эти несовместимые начала соединились в нем лишь ценою утраты своей подлинности и чистоты.
8
Религиозный тип, к которому принадлежал Паскаль, – тип смешанный, нецельный. Поэтому, в наших поисках трагического христианства, оттолкнемся от Паскаля и будем решительно идти вперед по тому пути, который он лишь наметил.
Элементы расчета, корыстное искание устойчивости и обеспеченного блаженства – устраним их. Но это не все: останется главное – останется надежда; не она ли прежде всего отличает христианина от «не знавшего надежды эллина»? Однако устраним и ее. Мы увидим сейчас, что даже устраняя надежду, возможно все еще остаться в пределах христианства – и все еще вне трагедии.
9
Итак, нам надлежит построить мыслимый предельный тип христианского сознания, в корне противоположный типу св. Людовика де Гонзаго (из которого мы исходим, как из простейшего и основного), но столь же цельный и чистый.
Если там мы видели спокойное и радостное чувство своей полной причастности к божественному, то здесь мы должны постулировать столь же явственное узрение своей непреодолимой и неподлежащей преодолению отрешенности от Бога.
Там – неколебимая надежда, веселая готовность бестрепетно предстать перед Судом – в любое мгновение, во всем своем случайном составе.
Здесь – должна быть безнадежность, утвержденная вольно, до конца, и целостное видение своей обреченности.
И все это – не помимо веры, не путем косвенных умозаключений, но именно в силу веры. Утверждение Бога и отрицание себя – должно быть здесь единым и неразделимым актом.
10
«Le moi est haïssable»[25]25
«Я» отвратительно (фр.)
[Закрыть] – провозгласил Паскаль, разумея лишь земную личину своего «я», подвластную времени и оскверненную грехопадением. И в телесных страданиях он учился презирать эту тленную личину, чтобы тем вернее обеспечить лучшую участь непреходящей и совершеннейшей части себя.
Сделаем решительный шаг дальше: допустим, что весь человек как таковой (и высшее, и совершеннейшее в нем) ощущается достойным осуждения (причем догмат личного бессмертия остается, конечно, в силе).
Получится своеобразная христианская транспозиция Анаксимандра: всякое бытие, кроме бытия самого Бога, есть грех и подлежит вечному возмездию.
Тут уже не предопределенность одних – к спасению, других – к гибели. Нет, все живущее заранее и навеки осуждено самым фактом своего возникновения.
Это и есть искомый предельный тип христианского сознания. (Предельный и, постольку, конечно, еретический, ибо представляет собою одностороннее развитие одной из заложенных в христианстве тенденций; но для нашей задачи это несущественно).
11
Чтобы конкретнее определить этот тип, представим себе вместо молитвы «о выгодном использовании болезней» – другую молитву:
«Ты дал мне телесную боль, – и я отверг в себе все, что преходяще. Но я еще есмь – и знаю, что мне нет уничтожения. Ты еси – а я все-таки дерзаю быть! И вот, каждым своим дыханием, я люблю не только Тебя, хочу не только Тебя, но еще и себя. Ведь до конца восхотеть одного Тебя, это – перестает быть, чтобы был только Ты, и ничто – вне Тебя, ничто – что не Ты. А я кощунственно утверждаю с Тобою, в Тебе – себя: хочу быть причастным Твоей вечности, Твоей благости, Твоей славе.
Отторгни же меня от себя, и да не будет конца Твоему возмездию, как нет конца моей гордыне: ведь и в вечной муке я все еще пребуду – я!
Как единственного дара, прошу Твоего правого осуждения, чтобы, видя непреклонность моего греха, я был утешен радостным знанием моей вечной обреченности».
И вот – вслед за этой молитвой – непоколебимая уверенность, что молитва исполнена.
Что же дальше – incipit tragoedia[26]26
«Начинается трагедия» (лат.) – начальная фраза 342 афоризма книги Ницше «Веселая наука».
[Закрыть]?
12
Нет. Если есть Бог, то невозможна последняя, трагическая предоставленность человека самому себе; неосуществимо и немыслимо пребывание вне Его воли, вне Его силы, вне Его славы: «Камо пойду от духа Твоего и от лица Твоего камо бежу?» Даже осуждение не может отрешить от Него: «аще сниду во ад, Ты тамо еси».
Так и в рассматриваемом случае. Радостное согласие на свое вечное осуждение, вольное утверждение своей отторгнутости от Бога – это лишь особая форма глубочайшей к Нему причастности: причастность Его славе через свое унижение.
Здесь побежденный вольно становится на сторону победителя и, отрекаясь от себя, торжествует с ним: моя обреченность – Его могущество, моя вечная мука – Его вечная радость, мое осуждение – Его правота. И вот, по остриям пламенных антитез с неизбежностью осуществляется перенесение центра тяжести с себя – на Него: мучась в себе, радуюсь в Нем.
13
Это перенесение центра тяжести с себя на Бога – основной, неустранимый момент всякого христианского духовного опыта; оно неизбежно предопределяется самым актом признания абсолютного и совершенного божества. Даже мятеж и богоборство верующего уже несет в себе свое самоосуждение: хочет он того или не хочет – он уже заранее на стороне Того, против кого борется. Цельное самоутверждение человека становится невозможно. И та тяжесть, которая полностью ложится на плечи язычника, – легка для христианина: Иной, Властный принял на себя его бремя. Христианин не может ни цельно страдать, ни цельно радоваться: собственная боль и собственная радость уже не принадлежат ему до конца. Его центр тяжести – не в нем самом. И мир он видит по-иному: центр тяжести всех вещей – тоже не в них; они перестали быть собою.
Так во всех формах христианского опыта, включая и тот предельный случай, который мы искусственно построили.
14
Но трагедия начинается именно там, где есть окончательное самоутверждение и сознание полной ответственности за себя – перед одним собою: нет и не может быть возможности сложить с себя это бремя, перенести его на другого.
Но в мою задачу не входит положительная характеристика трагического сознания; достаточно было показать его коренную противоположность христианскому.
Христианство а-трагично по самой своей сущности. Соединить можно только поддельное христианство с поддельной трагедией. Между подлинным христианством и подлинной трагедией – надо выбирать – Tertium поп datur[27]27
Третьего не дано (лат.)
[Закрыть]. А привычное движение нашей мысли – искать повсюду tertium: тезис = антитезис = синтез, тезис = антитезис = синтез… – и так, с легкостью, во всем.
Здесь же нет и не может быть синтеза. Невозможно ни примирение, ни нейтральность. Надо быть или с христианством – против трагедии, или с трагедией – против христианства.