Текст книги "Гоголь"
Автор книги: Николай Степанов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 29 страниц)
ПИСЬМО БЕЛИНСКОГО
В начале января 1847 года вышла из печати книга Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями». Она появилась в самый разгар ожесточенных споров между западниками и славянофилами, накануне революции 1848 года, когда атмосфера всей Европы была насыщена ожиданием взрыва. Появление книги Гоголя вызвало в России целую бурю. Проповедь феодальной реакции, призыв к умиротворению, панегирическое восхваление религиозных начал, защита царизма и крепостнических отношений привели в негодование не только прогрессивно настроенные круги, но и близких друзей Гоголя из славянофильского лагеря.
Даже такой преданный почитатель Гоголя, как С. Т. Аксаков, решительно осудил книгу: «Увы! Она превзошла все радостные надежды врагов Гоголя и все горестные опасения его друзей. Самое лучшее, что можно сказать о ней, – назвать Гоголя сумасшедшим!» – сообщал он сыну. С гневным осуждением прочел книгу Белинский, горестно переживая измену любимого им писателя своим собственным взглядам, своим собственным произведениям. «Это – Талейран, кардинал Феш, – сказал Белинский, – который всю жизнь обманывал бога, а при смерти надул сатану!»
Лишь представители реакции да религиозные фанатики приветствовали «Выбранные места». С восторженным письмом к писателю обратилась А. О. Смирнова: «Книга ваша, – писала она Гоголю, – вышла под новый год, любезный друг Николай Васильевич. И вас поздравляю с таким выступлением и Россию, которую вы подарили таким сокровищем». Экзальтированная Александра Осиповна выписала даже двадцать экземпляров книги Гоголя и раздала их чиновникам своего мужа-губернатора в надежде на чудесное исправление нравов его подчиненных.
Гоголь находился в это время в Неаполе, приютившись у сестры графа А. П. Толстого Софьи Петровны Апраксиной. Здоровье его улучшилось, и он с нетерпением ждал отклика на свою книгу, будучи уверен, что свершил, наконец, важное, давно приуготовленное ему дело. «Здоровье мое поправилось неожиданно, – писал он А. О. Смирновой из Неаполя, – совершенно противу чаяния даже опытных докторов. Я был слишком дурен, и этого от меня не скрыли. Мне было сказано, что можно на время продлить мою жизнь, но значительного улучшения в здоровье нельзя надеяться. И вместо этого я ожил, дух мой и все во мне освежилось. Передо мной прекрасный Неаполь и воздух успокаивающий и тихий. Я здесь остановился как бы на каком-то прекрасном перепутье, ожидая попутного ветра воли божией к отъезду моему во святую землю».
Однако это спокойствие и умиротворенность были скоро нарушены тревожными и грозными вестями из России, негодующими письмами не только противников и врагов, но и самых близких друзей. Таким первым тяжелым испытанием явилось письмо С. Т. Аксакова, который сурово осудил своего недавнего кумира. В письме уже не было ни благодушного тона, ни любовного внимания, отличавших письма Аксакова к Гоголю. Это был приговор нелицеприятный: «Друг мой! – писал Сергей Тимофеевич. – Если вы желали произвести шум, желали, чтобы высказались и хвалители и порицатели ваши, которые теперь отчасти переменились местами, то вы вполне достигли своей цели. Если это была с вашей стороны шутка, то успех превзошел самые смелые ожидания: все одурачено… Но увы! Нельзя мне обмануть себя: вы искренно подумали, что призвание ваше состоит в возвещении людям высоких нравственных истин в форме рассуждений и поучения, которых образчик содержится в вашей книге… Вы глубоко и жалко ошиблись. Вы совершенно сбились, запутались, противоречите сами себе беспрестанно и, думая служить небу и человечеству, оскорбляете и бога и человека».
Следующим ударом оказалась статья Белинского в «Современнике», содержавшая резкую оценку книги Гоголя, хотя в условиях цензурных препон критик мог говорить о ней лишь «эзоповским языком». Все это смутило Гоголя. Неужели он ошибся? Ведь он желал принести пользу, указать выход, предотвратить неминуемую катастрофу… Но получилось, что эта катастрофа прежде всего захватила его самого. Сергей Тимофеевич Аксаков, Белинский и многие другие отреклись от него, не поняли его побуждений, увидели в «Переписке» измену тому направлению, которому он служил прежде… Это поразило писателя, показалось сначала каким-то недоразумением.
В солнечном Неаполе, на берегу изумрудного моря, в сокровенной тиши уютной и безлюдной виллы Апраксиной, он вновь начинает оценивать свою книгу. Ханжеская елейность добрейшей Софьи Петровны, то и дело молящейся перед иконами, привезенными ею из России, лампадки, теплющиеся дрожащими огоньками, успокаивающие письма самого графа Толстого не утешали писателя. С горечью признается он в письме к Жуковскому, что появление «Выбранных мест» «разразилось точно в виде какой-то оплеухи: оплеуха публике, оплеуха друзьям моим и, наконец, еще сильнейшая оплеуха мне самому… Я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее».
Но главные испытания были впереди. Через своего друга Прокоповича Гоголь посылает письмо Белинскому с ответом на его статью в «Современнике»: «Я прочел с прискорбием статью вашу обо мне во втором номере «Современника». Не потому, чтобы мне прискорбно было то унижение, в которое вы хотели меня поставить в виду всех, но потому, что в ней слышится голос человека, на меня рассердившегося». Оправдываясь, Гоголь со смущением говорит: «Я вовсе не имел в виду огорчить вас ни в каком месте моей книги. Как это вышло, что на меня рассердились все до единого в России, этого я покуда еще не могу сам понять…»
Белинский находился в это время за границей на курорте в Зальцбрунне. Критик был тяжело болен. Он и сам знал, что обречен на смерть. Туберкулез, нажитый тяжелой, голодной молодостью, непосильным трудом, пренебрежением к своему здоровью, его обессилил. В Зальцбрунне он почувствовал себя немного лучше и уже собирался уезжать на родину, когда получил письмо Гоголя. Белинский жил в Зальцбрунне вместе с П. В. Анненковым, не оставлявшим ни на минуту больного друга. Анненков прочитал ему письмо. Белинский слушал совершенно безучастно и рассеянно. Лишь его впалая грудь дышала тяжелее обычного, иногда он кашлял сухим, раздражающим кашлем, его глаза глубоко запали, а крупный нос выдвинулся вперед. Кутаясь в теплый плед, он лежал на диване и, лишь услышав заключительные слова письма, резко побледнел и сказал задыхающимся голосом:
– Ах, Гоголь не понимает, за что люди на него сердятся?.. Надо растолковать ему это!
В тот же день в маленькой комнатке за круглым столиком для игры в пикет Белинский принялся сочинять свое знаменитое письмо Гоголю.
В течение трех дней он работал над этим письмом, тратя на него последние силы. Он стал молчалив и сосредоточен. После чашки кофе он надевал летний сюртук и склонялся к столу, продолжая писать до самого обеда. Он набросал письмо сперва карандашом на клочках бумаги, затем переписал аккуратно набело и стал читать его Анненкову.
– «Да, я любил вас со всею страстью, с какою человек, кровно связанный со своею страною, может любить ее надежду, честь, славу, одного из великих вождей ее на пути сознания, развития, прогресса», – читал Белинский. Не стесняемый призраком цензуры, он мог, наконец, откровенно и прямо изложить свои мысли. Анненков даже с некоторым испугом слушал гневные, беспощадные слова. – «Вы глубоко знаете Россию только как художник, а не как мыслящий человек, роль которого вы так неудачно приняли на себя в своей фантастической книге… Вы столько уже лет привыкли смотреть на Россию из вашего прекрасного далека, а ведь известно, что ничего нет легче, как издалека видеть предметы такими, какими нам хочется их видеть… Поэтому вы не заметили, что Россия видит свое спасение не в мистицизме, не в аскетизме, не в пиетизме, а в успехах цивилизации, просвещения, гуманности. Ей нужны не проповеди (довольно она слышала их!), не молитвы (довольно она твердила их!), а пробуждение в народе чувства человеческого достоинства, столько веков потерянного в грязи и навозе, права и законы, сообразные не с учением церкви, а с здравым смыслом и справедливостью, и строгое, по возможности, их выполнение. А вместо этого она представляет собою ужасное зрелище страны, где люди торгуют людьми, не имея на это и того оправдания, каким лукаво пользуются американские плантаторы, утверждая, что негр – не человек…» – Белинский закашлялся и тяжело откинулся на спинку дивана. Платок, поднесенный им к губам, окрасился розовыми зловещими пятнами. Но неистовый Виссарион преодолел эту физическую слабость. Громким, чуть хриплым голосом он продолжал: – «Проповедник кнута, апостол невежества, поборник обскурантизма и мракобесия, панегирист татарских нравов – что вы делаете?.. Взгляните себе под ноги: ведь вы стоите над бездною… Что вы подобное учение опираете на православную церковь – это я еще понимаю: она всегда была опорою кнута и угодницей деспотизма…»
Ослабев от усилий, он заключил чтение еле слышным голосом:
– «Если вы имели несчастие с гордым смирением отречься от ваших истинно великих произведений, то теперь вам должно с искренним смирением отречься от последней вашей книги и тяжкий грех ее издания в свет искупить: новыми творениями, которые напомнили бы ваши прежние».
Потрясенный страстным, негодующим тоном письма, Анненков пытался указать на чрезмерную суровость этого приговора.
– А что же делать? – грустно сказал Белинский. – Надо всеми мерами спасать людей от бешеного человека, хотя бы взбесившийся был сам Гомер. Я никогда не могу так оскорбить его, как он оскорбил меня в душе моей и в моей вере в него!
Письмо Белинского Гоголь получил в конце июля 1847 года в Остенде, где он находился на морских купаньях. Незадолго до этого пришло известие о смерти Языкова, которое потрясло его и повергло в тоску.
Гоголь распечатал объемистый пакет с письмом, адрес которого был надписан рукою Анненкова. Он долго читал его в своей комнате. Вдалеке виднелось серо-голубое море, постепенно исчезавшее у горизонта. Молча, неподвижно сжав голову руками, он смотрел на белеющие листы бумаги. Еще и еще перечитывал эти пламенные строки, такие беспощадные, прямые, жестокие. Ему казалось, что кровь отлила от головы, что сознание его витает где-то в воздухе, что он умирает. И нет никого, кто бы мог ободрить его, сказать, что критик не прав! Неужели он все это время заблуждался, возомнил о себе? Его гордость сыграла с ним эту злую, трагическую шутку?
Лишь через неделю он опомнился. Он хотел оправдаться, примириться с человеком, который показал всем, какой убийственный смысл заключался в его злополучной книге.
Письмо Белинского жгло его душу, как расплавленный свинец. Каждое слово его наносило жестокий удар по самолюбию Гоголя, разрушало созданные им иллюзии. Ему казалось, что рушатся самые стены комнаты. Ведь он хорошо знал Белинского с его пылкой душой, сгорающего как свечка от роковой болезни и тем не менее нашедшего в себе силы выступить против него. Белинский упрекает его в защите кнута и самодержавия! Но разве он это хотел сказать своей книгой? Он хотел лишь предложить путь мира, примирения…
Несколько раз начинал он писать ответ. Но письмо получалось резким, обиженным, он говорил в нем о том, что у его критика «уста дышат желчью и ненавистью». Нет, не так надо ответить! Ведь вот снова гордыня и гнев душат его. А ответить следует спокойно, без гнева, постараться убедить Белинского, что тот не понял его. Наконец Гоголю показалось, что он нашел тот тон, который здесь нужен.
«Я не мог отвечать скоро на ваше письмо, – сообщал Гоголь Белинскому. – Душа моя изнемогла, все во мне потрясено, могу сказать, что не осталось чувствительных струн, которым не было бы нанесено поражения еще прежде, чем я получил ваше письмо. Письмо ваше я прочел почти бесчувственно, но тем не менее был не в силах отвечать на него. Да и что мне отвечать? Бог весть, может быть, и в ваших словах есть часть правды». Свое поражение Гоголь объяснял отрывом от России, неосведомленностью о происходящем в ней: «Покуда мне показалось только то непреложной истиной, что я не знаю вовсе России, что многое изменилось с тех пор, как я в ней не был, что мне нужно почти сызнова узнавать все то, что ни есть в ней теперь… А вывод из всего этого вывел я для себя тот, что мне не следует выдавать в свет ничего, не только никаких живых образов, но даже и двух строк какого бы то ни было писанья, до тех пор, покуда, приехавши в Россию, не увижу многого своими собственными глазами и не пощупаю собственными руками».
Ему казалось, что внутри что-то порвалось: образовалась какая-то пустота, сомнение в правильности содеянного. Гоголь решил уделить больше времени чтению книг духовного содержания, перечесть снова Иоанна Златоуста и Ефрема Сирина. Но все это не помогало. Нет, надо ехать в Иерусалим – помолиться у гроба господня. А оттуда на родину – посмотреть все своими глазами.
ИЕРУСАЛИМ
И вот мечта его жизни осуществилась. 20 января 1848 года небольшой, перегруженный пассажирами пароход «Капри» отчалил из Неаполя и взял курс на Мальту. Берега Италии оставались позади. Впереди раскрывались голубые просторы Средиземного моря.
Дольше нельзя было откладывать эту поездку. В Италии начались смуты и бестолковщина. Мессина, Катания восстали. Привезенную от короля индульгенцию мессинцы разорвали в клочья на глазах королевской гвардии. В Неаполе стало беспокойно и тревожно. Следовало также разобраться и в своем душевном состоянии. Оправиться после ударов, нанесенных Белинским, письмо которого до сих пор мучительно бередило сознание Гоголя. «Нет, не его дело поучать проповедью, – размышлял о себе Гоголь. – Искусство и без того уже поученье. Мое дело говорить живыми образами, а не рассуждениями. Я должен выставить жизнь лицом, а не трактовать о жизни».
Эти мысли не давали ему покоя. Может быть, путешествие, откладывавшееся год от года, внесет ясность в его сознание, утешит смятение его души? Может быть, там, у гроба господня, он найдет успокоение, найдет то, что ищет издавна?
Путешествие до Мальты оказалось очень тяжелым. Его сильно мучила морская болезнь, беспрерывная рвота, ему казалось, что, он умирает. Наконец добрались до Мальты, где Гоголь остановился на несколько дней передохнуть и дождаться парохода, идущего в Константинополь. Из Константинополя в Смирну он отправился на пароходе «Махмудиэ», а из Смирны пересел на пароход «Истамбул», шедший к берегам Сирии, в Бейрут. По дороге он познакомился со случайными попутчиками – высоким и плотным генералом Крутовым в темно-синей шинели и с красной феской на голове. Генерал любил рассказывать все один и тот же анекдот про Наполеона, давно всем известный, но представлявшийся генералу очень смешным и остроумным и неизменно приводивший его в прекрасное настроение. Другим попутчиком был скромный, маленький попик в парусиновой ряске, из-под которой виднелись широкие серые шаровары. Реденькая, остроконечная бородка и бесцветные длинные волосы придавали попику какой-то несчастный и робкий вид. Он постоянно доставал из плетеной корзинки сушеную рыбку и молча, потихоньку ее жевал.
Самого Гоголя окружающие принимали за художника. Он был в белой поярковой шляпе с широкими полями и в итальянском плаще, называвшемся тогда «манто». Гоголь неохотно вступал в разговор, терпеливо и молча выслушивая докучливые рассказы генерала. Маленький попик кротко улыбался и редко вступал в беседу. Лишь подъезжая к Смирне, Гоголь принес на палубу и показал попику миниатюрную иконку Николая Мирликийского, написанную на дереве.
– Это копия с иконы моего патрона, Покровителя всех посуху и по морям путешествующих!
Попик внимательно поглядел на иконку и заметил, что святитель изображен на ней в латинском облачении, не соответствующем православию. Гоголь огорченно промолчал, так как он высоко ценил эту иконку за ее художественное мастерство.
Наконец добрались до Бейрута. Там он встретился со своим старым гимназическим однокашником Базили, который служил русским генеральным консулом в Сирии. В уютном домике Базили, по-восточному построенном с прохладным садиком внутри, Гоголь отдохнул от тяжелого для него морского путешествия. Константин Михайлович Базили стал известным дипломатом, знатоком Ближнего Востока, женился на миленькой, молоденькой институточке и был совершенно счастлив. Вместе с Базили Гоголь и отправился в нелегкий путь через пустыни Сирии в Иерусалим.
В Иерусалим они ехали через Сидон и древние Тир и Акру, а оттуда через Назарет. Несмотря на январь, дорога через гористую пустынную местность была жаркой и утомительной. Бесконечные оранжево-красные пески, голые горы, поросшие редкими деревьями, одинокие деревни-оазисы, в которых их встречали смуглые арабские дети и закутанные в покрывала женщины, – все это проходило перед Гоголем как во сне. Подымаясь с ночлега еще до восхода солнца, они усаживались на мулов и лошадей и в сопровождении пеших и конных провожатых, растянувшись длинным поездом, шли через пустыню по морскому берегу. Море нередко омывало плоскими волнами лошадиные копыта. По другую сторону тянулись пески или беловатые плиты начинавшихся возвышений, изредка поросшие приземистым кустарником. В полдень доходили до колодца, выложенного плитами водохранилища, осененного двумя-тремя оливами или сикоморами. Здесь привал на полчаса, и снова в путь, пока не покажется на вечернем горизонте, уже не синем. но медном от заходящего солнца, пять-шесть пальм и вместе с ними прорезающийся сквозь радужную мглу городок, картинный издали, но бедный вблизи. И так до самого Иерусалима.
Выручал в дороге Базили. Он пользовался большим уважением среди арабов как представитель «великого падишаха». Зная местные нравы и обычаи, он доставлял Гоголю те небольшие удобства, которые были особенно существенны в восточных гостиницах. Их мягкие диваны всегда оказывались густо набитыми пылью и блохами, не дававшими ночью покоя. Однако жалобы Гоголя и его повелительный тон по отношению к консулу показались Базили покушением на его авторитет и высокое официальное положение. Поэтому он просил приятеля не выражать своего неудовольствия в присутствии местного населения. Наконец приблизились к Иерусалиму. Гоголь с нетерпением ждал этого момента. Горы начали становиться дичее и обнаженнее, лиловый отлив скал нежно оттенялся зелеными полосами мхов. С высоты холма вдруг открылся Иерусалим. Небо было облачно, и он казался закутанным в серую дымку. Путники въехали в Вифлеемские, или Яффские, ворота и остановились около дома патриарха.
Наутро Гоголь увидел залитые солнцем узенькие кривые улочки, серые, сложенные из крупного камня дома, беспорядочную сутолоку восточного города, с его грязью, нищетой, живописной пестротой красок. Турки, арабы, разноязычные паломники – перемешались в толпе, куда-то стремящейся, многоголосой.
Наконец свершалось то, что так давно было задумано, казалось решающим в его жизни. Но как этот будничный, суетливый, бедный городок не походил на те пленительные образы и картины священного города Иерусалима, которые сыздавна рисовались в воображении писателя!
Он направился к гробу господню. При входе за ограду сидел, поджавши ноги, толстый турок. Он курил длинную трубку и играл в шахматы с другим сторожем. Огромные ворота были открыты настежь. Прежде всего Гоголь увидел на помосте камень, отделанный желтым мрамором и окруженный большими свечами, на котором, по преданию, положено было снятое с креста тело Иисуса. Неподалеку находилась погребальная пещера – вертеп, где помещался гроб господень.
Гоголь заказал литургию. Пещера была небольшая: туда нужно было входить нагнувшись, и в ней не могло поместиться более трех человек. Перед пещерой находилось преддверие – круглая комнатка такой же величины с небольшим столбиком посередине, покрытым камнем, превращенным в алтарь. Гоголь стоял один посреди пещеры: перед ним был только священник, совершавший службу. Голоса диакона и хора доносились издалека, как будто с того света. Но Гоголь не смог найти слов для молитвы! Все было таким необычным и таким не похожим на его представление о совершающемся таинстве. И горбоносый священник с усталым, равнодушным лицом, и серые, прохладные стены пещеры, и доносящиеся снаружи голоса. Он не успел опомниться, как священник закончил службу и вынес ему чашу с причастием.
При выходе он увидел, как флегматичный страж порядка, прервав игру в шахматы, разгонял напиравшую за ограду толпу.
Все было не таким, как он представлял себе. Молитва не в силах была вырваться из его груди: он оставался бесчувственным, каким-то одеревеневшим. Его мечта потускнела.
Вспоминая свое путешествие, он писал священнику Матвею Константиновскому, с недавнего времени по рекомендации графа Толстого ставшему поверенным его дум: «Скажу вам, что еще никогда не был я так мало доволен состояньем сердца своего, как в Иерусалиме и после Иерусалима. Только разве что больше увидел черствость свою и свое себялюбие – вот весь результат».
Нет, не удалось его духовное паломничество, как не удалась и книга его поучений, вызвавшая лишь ожесточение и нападки. Может быть, это происки искусителя? Наваждение дьявольское? Гоголь отогнал от себя эту мучительную, больную мысль. Через несколько дней он направился в обратный путь – в Бейрут, а оттуда через Константинополь прибыл на родину, в Одессу, на пароходе «Херсонес». 16 апреля 1848 года «Херсонес» вошел в Одесский порт.