355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Степанов » Гоголь » Текст книги (страница 19)
Гоголь
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:12

Текст книги "Гоголь"


Автор книги: Николай Степанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 29 страниц)

Через Дрезден Гоголь направился в Россию.

Вновь перед ним открылись дорожные просторы. В тряской кибитке по осенним ухабам, не обращая внимания на мельтешащий, надоедливый дождь и на дававшую себя знать болезнь, он вез рукопись своей поэмы «Мертвые души», которая должна была поразить его соотечественников, показать им их самих.

ВСТРЕЧИ

Проехав через бесцветный, по-казенному аккуратный Берлин, а затем по однообразным и унылым осенним дорогам Восточной Пруссии, Гоголь в начале октября прибыл в Петербург. По приезде он сразу же направился к Плетневу. Петр Александрович только что возвратился из Царского Села. Он был в курсе столичных новостей и настроений.

Петербургские новости были невеселыми. Реакция усилилась. Цензурный пресс завинчивался все туже и туже. Плетнев с горечью рассказывал Гоголю, что лишь на днях шеф жандармов Бенкендорф жестоко распек даже благонамеренного Кукольника, повесть которого «Сержант Иванов, или все заодно» вызвала неудовольствие Николая I. Бенкендорф выговаривал Кукольнику за то, что в его повести добродетели бедных, простых людей противопоставлены порокам знати. Он потребовал воздержаться на будущее время от печатания произведений, «противных духу времени и правительства». Это означало усиление цензурных препон, произвола чиновных мракобесов. Даже законопослушный профессор Никитенко, занимавший должность цензора, встретив Плетнева в университете, с горечью сказал ему, предварительно оглянувшись по сторонам, не слышит ли кто: «Я должен преподавать русскую литературу – а где она? Разве литература у нас пользуется правами гражданства?»

Гоголь показал Плетневу толстую рукопись «Мертвых душ».

– Я приехал из-за границы, чтобы напечатать свое творение. Неужели этому не суждено случиться?

Плетнев успокаивал его, жалобно разводил руками, обещал поговорить в «сферах», советовал обратиться к Александре Осиповне и графу Вьельгорскому, которые смогут помочь в цензурных инстанциях.

Гоголь поехал к Смирновой на Мойку. Александра Осиповна была мила и приветлива. Она, смеясь, вспоминала их пребывание в Бадене, шутила над угрюмым видом «шановного Мыколы Василича».

Смирнова охотно поведала Гоголю последние придворные новости и сплетни о том, что императрица похудела, что роман императора с фрейлиной Нелидовой продолжается и это огорчает всех любящих императрицу, что сама она собирается вновь за границу. Когда же Гоголь рассказал ей, что он приехал, с тем чтобы печатать «Мертвые души», Александра Осиповна замолкла, недавнее оживление ее завяло. Матовое, тонкое лицо стало грустным. Может быть, Гоголю лучше обратиться к графу Михаилу Юрьевичу Вьельгорскому? Он хорошо принят во дворе, близко знаком с министром просвещения Сергеем Сергеевичем Уваровым.

Изящная, уютная гостиная Александры Осиповны напоминала о светской атмосфере, о жизни, заполненной раутами, приемами, любезной болтовней, салонным остроумием. Смирнова продолжала перечень светских новостей, рассказывая, что граф Вьельгорский крупно играет в вист с графом Нессельроде и обер-егермейстером князем Лобановым в доме Шуваловых.

Гоголь напился чаю с сухариками, раскланялся и уехал. «Мертвые души» лежали в его большом портфеле. В Петербурге издавать их не стоило. В припадке меланхолии Гоголь писал Н. Языкову о днях, проведенных в столице: «Меня, как ты уже, я думаю, знаешь, предательски завезли в Петербург; там я пять дней томился».

Гоголь навестил своего старого друга Прокоповича. Николай Яковлевич к этому времени преподавал русскую словесность в кадетском корпусе, женился, обзавелся детьми и растолстел. Он по-прежнему отличался медлительностью, был мешковат, добродушен и влюблен в Гоголя. В его небольшой, бедновато обставленной квартирке Гоголь чувствовал какой-то особенный покой и благорасположенность. Жена Прокоповича принялась сразу же хлопотать с чаем, успокаивая любопытных ребятишек, все порывавшихся заглянуть в комнату, где сидел гость.

А гость, уютно развалясь на потертом хозяйском диване, вспоминал давно прошедшие лицейские годы и жаловался на неурядицу с его любимым детищем.

Николай Яковлевич близоруко щурился, смущенно мычал и поддакивал другу. Да, цензура воистину осатанела, говорил он. Его приятель критик Белинский, который так высоко ценит произведения Гоголя, вынужден чуть ли не каждую свою статью исчеркивать и переписывать заново!

Прокопович и сам продолжал изредка в свободное время пописывать стихи, которые, однако, очень редко появлялись в печати. Он с неизменным энтузиазмом следил за творчеством своего однокашника и нередко беседовал о нем с Белинским. Встревоженный жалобами Гоголя, он заверил его, что будет рачительно помогать прохождению «Мертвых душ» через цензуру, но на успех не очень надеется.

Разговор коснулся расстроенных дел Гоголя.

– Милый мой Никола, – сказал нерадостно Гоголь. – Я так устал от дел, от тревог душевных и телесных, от болезни своей, припадки которой теперь сильнее, что ни на какое новое дело у меня руки не поднимаются! А кругом нужны деньги и деньги! Для поездки за границу, для маменьки и сестриц в Васильевке, для уплаты долгов!

Прокопович печально морщился и кивал головою.

– Слушай, Николай Васильевич! – вдруг сказал он бодрым голосом. – Вот ты все жалуешься, а сам можешь разбогатеть! Почему тебе не издать собрание своих сочинений? Ведь наберется уже томов пять. Читатели тебя любят, книги твои давно разошлись – самое время!

Гоголь задумался и, отмахнувшись слабым движением рук, стал говорить, что у него нет ни сил, ни желания приниматься за столь тяжелое и хлопотливое дело. Хватит с него забот и неприятностей с «Мертвыми душами».

Прокопович продолжал настаивать. Он готов взять все хлопоты на себя. Он достанет бумагу, сговорится с типографией, сам будет ходить в цензуру. Для Гоголя не будет никаких забот.

После чая друзья внимательно обсудили план издания. Оно должно выйти в четырех томах: в первом – «Вечера», во втором – «Миргород», в третьем – повести, а в четвертом – драматические произведения.

Гоголь пообещал прислать Прокоповичу даже то, что им еще не напечатано или не закончено. Он передавал другу все полномочия на ведение этого издания:

– Пожалуйста, поправляй меня везде с такою же свободою, как ты переправляешь тетради своих учеников. Если где частое повторение одного и того же оборота периодов, дай им другой и никак не сомневайся и не задумывайся, будет ли хорошо, – все будет хорошо.

Они обсудили вопрос о формате издания, качестве бумаг», о чем Гоголь особенно беспокоился, и расстались запоздно. Гоголь обещал присылать из Москвы просмотренные им материалы для своих сочинений.

В Москву Гоголь ехал в одной карете со знакомым Аксакова чиновником Пейкером, который очень обрадовался, узнав из подорожной, что едет вместе со знаменитым писателем. Но в дороге Гоголь надвинул на голову необъятный воротник своей шинели и уверил Пейкера, что он вовсе не Гоголь, а Гогель. Он рассказал преплачевную историю о том, как остался сиротою, и, разжалобив легковерного Пейкера, завернулся в шинель и во всю дорогу больше не сказал ни слова. Лишь по приезде в Москву недоразумение выяснилось, к великой обиде его попутчика.

Москва оставалась по-прежнему такой же близкой, домашней, простецкой. Пестрота и бестолковая скученность московских улиц, ясность осенних дней, радостный перезвон колоколов – все это казалось Гоголю добрым предзнаменованием в осуществлении того великого дела, ради которого он приехал в Россию.

Он опять остановился у Погодина и занял ту же комнату на галерее, которую занимал в прошлый приезд. Большую, светлую, с двумя окнами и балконом, обращенным на восточную сторону.

Многочисленное семейство Аксаковых также встретило Гоголя с прежней любовью. В шумной тесной квартире Аксаковых было уютнее и свободнее, чем в обширных апартаментах Погодина, там всегда продувал какой-то холодок. Аксаковы ничего не требовали от Гоголя, тогда как Погодин неизменно имел на него какие-то виды, а теперь, приступив к изданию «Москвитянина», и вовсе стал настойчив, домогаясь, чтобы он давал материалы для журнала.

Аксаковы огорчались переменой, происшедшей за этот год с Гоголем. Он сильно похудел и побледнел после болезни и казался каким-то надломленным. Стал молчаливее, сосредоточеннее, утратил былую жизнерадостность. Все реже и реже слышались его шутки. Он полностью был поглощен мыслью об издании «Мертвых душ». Пока поэма переписывалась, Гоголь прочел последние ее главы Аксаковым и Погодину. Чтение состоялось в доме Погодина, так как писатель не хотел, чтобы кто-нибудь слышал их, кроме самых близких людей. Он опасался предварительных разговоров и слухов, которые могли бы затруднить прохождение поэмы через цензуру.

Выслушав заключительную главу, Сергей Тимофеевич и Константин благоговейно молчали. Они не считали себя вправе нарушать величие момента. Им было ясно, что они присутствовали при рождении гениального произведения.

Погодин, однако, шумно выразив свое восхищение, стал поучать Гоголя скрипучим, деревянным голосом. Он считал, что сюжет поэмы в первом томе не движется, стоит на месте.

– Ты, любезный Николай Васильевич, выстроил длинный коридор, по которому ведешь читателя и отворяешь двери направо и налево, показывая сидящего в каждой комнате урода!

– Никакого коридора нет, – негодующе возразил Сергей Тимофеевич. – Содержание поэмы идет вперед, потому что Чичиков ездит и скупает мертвые души…

Однако Гоголь попросил Погодина продолжать и даже сказал недовольно Аксакову:

– Сами вы ничего не замечаете и другому замечать мешаете.

Сергей Тимофеевич обещал отметить свои замечания на экземпляре рукописи, так как со слуха он не замечает мелочей.

Когда Аксаковы ушли, Погодин стал настоятельно просить Гоголя дать ему материал для журнала.

– Твое сотрудничество непременно расширит круг читателей. А то я разоряюсь! Выручай! Теперь самое время поддержать журнал эффектными статьями.

– Грех, тяжкий грех отвлекать меня от моего труда, – с сокрушением отвечал Гоголь. – Я умер теперь для всего мелочного. И что поможет журналу моя статья?

В конце концов он вынужден был подчиниться резонам Погодина и передал ему для журнала незаконченную повесть «Рим».

Согласие было восстановлено. Но, как казалось Гоголю, Погодин сильно изменился. Он стал жестче, честолюбивее. С ним трудно было договориться, так как его поглотили дела по журналу и заботы о карьере. Незадолго до приезда Гоголя министр народного просвещения граф Уваров, тот самый, которого так беспощадно высмеял в своих стихах Пушкин, предложил Погодину переехать в Петербург и стать директором канцелярии министра народного просвещения.

Погодин готов был уже занять директорское место, бросив Москву, свое древлехранилище, университет. Но Уваров раздумал. Претензии Погодина влиять на ход дел в министерстве, о которых он написал в своем ответе на предложение министра, испугали Уварова, и все осталось по-прежнему. Погодин, посетовав в своем дневнике о том, как «легко увлекаться прелестями мира», остался в Москве, съездив на поклон к Уварову в его подмосковное имение Поречье. Министр отдыхал там летом и приглашал к себе в гости деятелей науки. Конечно, тех, которые являлись оплотом правительства, поддерживали выдвинутый им принцип – самодержавие, православие и народность. Видный ученый и литератор Погодин весьма пригодился Уварову для пропаганды этих реакционных идей. «Народность» в понимании Уварова и Погодина заключалась в сохранении прежнего крепостного состояния крестьянства и сентиментальных уверениях о том, что народ любит царя-батюшку и предан православной вере. Эти идеи Погодин совместно с Шевыревым и стал развивать на страницах «Москвитянина». Охранительно-правительственная позиция журнала вызвала негодование передовых кругов общества. Особенно резко выступал против направления «Москвитянина» Белинский.

Более сложной была позиция славянофилов. Им казалось, что только они понимают русский народ. Однако в народе славянофилы видели лишь то, что им самим хотелось видеть: покорность, смирение, патриархальные пережитки. В этом, по их мысли, и был тот особый путь развития России, который мог предохранить ее от «западной заразы», от революционных потрясений. Поэтому славянофилы хотя и поругивали Погодина и Шевырева, однако им было с ними больше по пути, чем с неугомонным «крикуном» и «запада ником» Белинским, который к этому времени порвал с ложной, искусственно придуманной им теорией «примирения с действительностью» и смело выступил за «социальность», проповедуя революционные и социалистические идеи.

Гоголь попал в Москву как раз в начале этого конфликта, обострения расхождений между двумя лагерями. Погодин и Шевырев и слышать не хотели ненавистное им имя Белинского, этого «недоучившегося студента», который хочет указывать им, ученым профессорам. Да и в семье Аксаковых к Белинскому тоже стали относиться отрицательно. Ведь неистовый Виссарион не удержался и обратился с резким письмом к своему недавнему другу Константину, в котором поносил славянофилов и объявлял о своем разрыве с ними!

Гоголь среди русских художников в Риме. С дагерротипа 1844 года.


Гоголь. С миниатюр Видаля.


Рисунки Гоголя.


ЦЕНЗУРНЫЕ МЫТАРСТВА

Поэма была переписана набело. На плотной бумаге, каллиграфически четким писарским почерком, Завершился труд многих лет, стоивших Гоголю стольких жертв, душевных волнений, здоровья. Теперь оставалось самое трудное– напечатать поэму, провести ее благополучно сквозь игольное ухо цензуры.

Гоголь встретился со знакомым цензором Снегиревым. Он рассказал ему о своей поэме, попросив познакомиться с нею. В том случае, если Снегирев найдет какое-нибудь место, наводящее на него сомнение, Гоголь предупредил его, чтобы он сказал об этом прямо.

Известный собиратель памятников русской старины и фольклора Иван Михайлович Снегирев любил литературу и уважал Гоголя как писателя. Но он был человеком осторожным. Получив рукопись, Снегирев продержал ее два дня и затем заявил, что, по его мнению, в ней нет ничего такого, что бы могло навлечь притязания самой строгой цензуры. Однако, переговорив с членами цензурного комитета, Иван Михайлович засомневался, побоялся взять на себя решение вопроса и передал рукопись в комитет.

Заседание комитета напоминало представление нелепой комедии. Как только председатель комитета, помощник попечителя Московского учебного округа, тупой мракобес Голохвастов занял председательское место и услышал название «Мертвые души», то закричал голосом древнего римлянина:

– Нет, я этого никогда не позволю! Душа бессмертна: мертвой души не может быть. Автор вооружается против бессмертья!

С большим трудом понял, наконец, почтенный председатель, что речь шла не вообще о человеческих душах, а о душах ревизских, об умерших крестьянах, не вычеркнутых из ревизских списков.

– Нет! – снова запротестовал председатель, а за ним и половина цензоров. – Этого и подавно нельзя позволить! Хотя бы в рукописи ничего не было, а стояло только одно слово: «ревижская душа» – этого нельзя было бы позволить! Это значит – против крепостного права!

Испуганный Снегирев стал уверять своих коллег, что в рукописи и намеков нет на крепостное право, что дело основано на смешном недоумении продающих и на хитроумных проделках покупающего и на всеобщем ералаше, который произвела такая покупка. Но ничего не помогло.

– Предприятие Чичикова, – тут уже все стали кричать, – есть уголовное преступление!

– Но ведь автор и не оправдывает его, – заметил Снегирев.

– Да, не оправдывает. А вот он выставил его, а теперь пойдут и другие брать пример, станут покупать мертвые души!

– Что ни говорите, – добавил ханжеским тоном цензор Крылов, – а цена два с полтиною, которую дает Чичиков за душу, возмущает меня. Человеческое чувство вопиет против этого! Да если так, то ни один иностранец к нам не приедет.

Обсуждение продолжалось очень долго, и никакого формального решения так и не было принято. Но Гоголь был уверен, что, судя по ходу обсуждения, запрет неотвратим, и, воспользовавшись проволочкой в цензурном комитете, он забрал оттуда рукопись.

Подавленный этими неудачами, Гоголь обратился с отчаянным письмом в Петербург к Плетневу, прося его содействия: «Дело для меня слишком серьезно, – писал он. – Из-за их комедий или интриг мне похмелье. У меня, вы сами знаете, все мои средства и все мое существование заключены в моей поэме. Дело все клонится к тому, чтобы вырвать у меня последний кусок хлеба, выработанный семью годами самоотверженья, отчужденья от мира и всех его выгод, другого, я ничего не могу предпринять для моего существования. Вы должны теперь действовать соединенными силами и доставить рукопись государю», – заключил он свое письмо, прося Плетнева обратиться за содействием к А. О. Смирновой и В. Ф. Одоевскому.

Нависшая над «Мертвыми душами» угроза запрещения произвела ошеломляющее впечатление на друзей Гоголя. Они негодовали, волновались, спорили, однако помочь ему не могли. Погодин еще более помрачнел и бесцеремонно надоедал Гоголю просьбами о сотрудничестве в «Москвитянине». Аксаковы шумно огорчались и возмущались. Щепкин, задумчиво вытирая платком потный лоб, повторял: «Оце дило, так дило…» – и печально вздыхал.

Но Гоголь не собирался сдаваться. Неожиданно поддержка пришла совсем с другой стороны. В начале января 1842 года в Москву приехал Белинский и остановился у Боткина. Белинский возглавил критический отдел «Отечественных записок» и в Москве собирался привлечь сотрудников, которые могли бы поддержать этот журнал.

Борьба между демократическим лагерем, вождем которого выступал Белинский, и реакционными сторонниками «официальной народности» – Погодиным и Шевыревым и во многом примыкавшими к ним славянофилами приняла особенно острый характер. Гоголь не раз слышал от Погодина и Шевырева враждебные выпады против Белинского. «Размашистым мечом он рубит направо и налево, – пугал Гоголя Шевырев, со злобой говоря о Белинском. – И нет такого имени, которое бы остановило его мах немилосердый!»

Гоголь помнил свои встречи с Белинским, высоко оценил его проникновенный и глубокий анализ «Ревизора». Белинский во многом импонировал ему своей страстностью, преданностью делу литературы. В свою очередь, Белинский не терял надежды оторвать Гоголя от его московских друзей, от пагубного влияния Погодина и Шевырева, которые тянули писателя назад, в лагерь реакции.

Через посредство Щепкина Белинский встретился с Гоголем втайне от его московских друзей.

Напомнив их последнюю встречу в Петербурге, Белинский стал убеждать Гоголя передать через него рукопись «Мертвых душ» в петербургскую цензуру.

– Там уже мы похлопочем, поговорим с Никитенкой – он умнее других, – убеждал критик. – Москва гниет в патриархальности, пиетизме, азиатизме! – возмущенно продолжал он. – Здесь самая мысль – грех. Раздолье одним Шевыревым! Ну, что вам сдался Погодин? Кстати, знаете, как за его скаредность называют Погодина? Петромихали! Только в китайской Москве могли поступить с вами, как поступил Снегирев. В Петербурге этого не сделал бы с вами даже самый привередливый цензор! Передайте мне вашу рукопись, и мы там добьемся ее разрешения.

Гоголя убедил горячий тон Белинского. Он достал свою драгоценную рукопись и вручил ее критику. Белинский пожал ему руку, по привычке отвел со своего большого красивого лба непокорную прядь белокурых волос и выпрямился.

– Я очень жалею, – добавил он, – что «Москвитянин» взял у вас все, что вы написали, а для «Отечественных записок» нет у вас ничего! Судьба украшает «Москвитянин» вашими сочинениями и лишает их «Отечественные записки»! Ведь это теперь единственный журнал на Руси, в котором находит себе место и убежище все честное, благородное и – смею думать – умное мнение! «Отечественные записки» ни в каком случае не могут быть смешиваемы с холопами знаменитого села Поречья!

Гоголь, однако, сослался на то, что у него сейчас ничего нет готового для журнала.

– С нетерпением буду ждать выхода ваших «Мертвых душ», – в заключение сказал Белинский. – Думаю по этому случаю написать несколько статей о ваших произведениях. Ваш талант – великий талант. Дай вам бог здоровья, душевных сил и душевной ясности! Горячо желаю вам этого как писателю и как человеку, ибо одно с другим тесно связано.

Гоголь был глубоко растроган. Он обещал подумать над предложением Белинского, А пока что горячо просил его позаботиться о своем детище, о своей поэме.

Они расстались. Белинский увез с собой рукопись «Мертвых душ».

Наступили дни мучительных, тревожных ожиданий. Погодин и Аксаковы дулись на Гоголя, так как до них дошли сведения об его конспиративном свидании с Белинским. Из Петербурга не было вестей. Доносились лишь смутные слухи, что рукопись «Мертвых душ» где-то блуждает по рукам. В сильной тревоге Гоголь засыпал вопросами князя Одоевского: «Что же вы все молчите? Что нет никакого ответа? Получил ли ты рукопись? Получил ли письма? Ради бога не томите».

Погодин и Шевырев советовали написать почтительное письмо Уварову и председателю цензурного комитета в Петербурге князю Дондукову-Корсакову, в котором изложить свое бедственное положение и покорно просить о' снисхождении. Гоголь пробовал им возражать, говорил, что Уваров его терпеть не может и за дружбу с Пушкиным и за «Ревизора», но в конце концов подчинился их настояниям и написал. В письме к Уварову он заявлял: «Я не предпринимаю дерзости просить воспомоществования и милости, я прошу правосудия, я своего прошу: у меня отнимают мой единственный, мой последний кусок хлеба». В этом письме было больше отчаяния, чем каких-либо доводов. Гоголь послал оба письма не прямо Уварову и Дондукову, а Плетневу, с тем чтобы он лишь в случае крайней надобности передал их по назначению. К счастью, удалось обойтись без этих писем.

Ожидание становилось невыносимым. Петербург по-прежнему молчал. Гоголь чувствовал, как к нему возвращается болезненное состояние, испытанное им в Вене. К сердцу подступало волненье, каждое переживание, каждая тревога принимали исполинские размеры: то необычайной душевной напряженности, то тяжелой мучительной печали, доводящей его до сомнамбулического состояния. Не раз он чувствовал обмирание, почти терял сознание.

Отношения его с Погодиным тоже становились все напряженнее. Они почти не встречались, переписывались короткими записками, которые слуга приносил то наверх Гоголю, то вниз в кабинет Погодина. Погодин угрюмо ходил своей медвежеватой походкой по кабинету. «Москвитянин» не оправдал ожиданий, на него возлагавшихся. Острые стрелы статей Белинского наносили ему немалый ущерб.

Несмотря на жарко натопленную комнату, Гоголь мерз. Он сидел у конторки в теплой фуфайке поверх рубашки и вязал на спицах шарфы или ермолки или писал тонко очиненным гусиным пером на маленьких клочках бумаги. Эти клочки он вполголоса прочитывал, сердито рвал и бросал на пол, потом снова собирал их и раскладывал по порядку. Шестилетний сын Погодина с сестренкой нередко помогали ему в этих занятиях, собирая разорванные клочки. До обеда Гоголь не сходил вниз, в общие комнаты. За обедом настроение духа у него улучшалось. В особенности если подавались любимые им макароны. Он сам и приготовлял их, никому не доверяя. Из кухни приносили большую миску дымящихся макарон. Гоголь с искусством истинного гастронома начинал перебирать по макаронине, опускал в миску кусок сливочного масла, затем посыпал натертым сыром, перетрясал все вместе и, открыв крышку и обведя глазами всех сидящих за столом, восклицал:

– Ну, теперь ратуйте, людие!

В продолжение обеда он катал шарики из хлеба, неохотно откликаясь на разговоры окружающих. Если ему почему-либо не нравился квас, то он эти шарики напихивал прямо в графин. После обеда до семи часов он уединялся у себя в комнате, и в это время ни-кто не имел права к нему входить. В семь часов он спускался вниз, широко распахивал двери всей анфилады смежных комнат и начинал свое лечение. Оно состояло из ходьбы и питья холодной воды. В крайних комнатах, маленькой и большой гостиных, ставились графины с холодной водой. Гоголь ходил взад и вперед по комнатам и через каждые десять минут выпивал по стакану.

Погодин сидел в кабинете за своими летописями и лишь изредка спрашивал:

– Ну что, находился?

– Пиши, пиши, – отвечал Гоголь. – Бумага по тебе плачет. – И продолжал по-прежнему как-то особенно быстро, порывисто ходить до тех пор, пока вся вода не была выпита.

Бережливая старушка мать Погодина очень огорчалась, что от этого хождения слишком быстро оплывали стеариновые свечи, и кричала горничной:

– Груша, а, Груша, подай-ка теплый платок, тальянец опять столько ветру напустил, что страсть!

– Не сердись, старая, – добродушно откликался Гоголь. – Графин кончу, и баста!

Окончив графин, он снова уходил к себе наверх и отдавал распоряжение никого не принимать.

Так проходил день за днем.

Однажды, запыхавшись, прибежал к нему Щепкин. У него были хорошие новости. Вытирая поминутно лившийся со лба пот, комически разводя толстыми ручками, он сообщил Гоголю о получении письма от Белинского.

Белинский писал Щепкину, рассчитывая, что Щепкин сообщит обо всем писателю: «Скажу вам несколько слов о приключениях в Питере с рукописью Гоголя. Приехав в Питер, я только и слышал везде, что о подкинутых в гвардейские полки, на имя фельдфебелей, безымянных возмутительных письмах. Правительство было встревожено, цензурный террор усилился… Уваров приказал цензорам не только не пропускать повестей, где выставляется с смешной стороны сословие, но где даже есть слишком смешное хоть одно лицо… Вы, живя в своем Китае-городе и любуясь, в полноте московского патриотизма, архитектурными красотами Василия Блаженного, ничего не знаете, что делается в Питере. И вот Одоевский передал рукопись графу Вьельгорскому, который хотел отвезти ее к Уварову, но тут готовился бал у великой княгини, и его сиятельству некогда было думать о таких пустяках, как рукопись Гоголя. Потом он вздумал, к счастью, дать ее (приватно) прочесть Никитенко. Тот, начавши ее читать как цензор, промахнул как читатель и должен был прочесть снова. Прочтя, сказал, что кое-что надо Вьельгорскому показать Уварову. К счастью, рукопись не попала к сему министру погашения и помрачнения просвещения в России. В Питере погода меняется 100 раз, – и Никитенко не решился пропустить только кой-каких фраз да эпизода о капитане Копейкине…»

Вслед за этим пришло и известие от Плетнева, который уже официально сообщал о получении разрешения на печатание «Мертвых душ». Правда, цензор Никитенко не удовольствовался запрещением «Повести о капитане Копейкине», а потребовал изменить заглавие и наметил в тексте десятка три разных мелких вымарок. Но это была уже победа. Гоголь одновременно обрадовался и огорчился. Наконец-то его поэма, которая стоила ему стольких трудов, огорчений, здоровья, душевных сил, может быть напечатана! Это была великая радость, оправдание его приезда, его подвижнического труда.

Но исключение повести о Копейкине его огорчило и потрясло. Ведь история Копейкина необходима, нужна для понимания всего содержания поэмы. Копейкин должен показать равнодушие сильных мира сего к горестной участи и страданиям маленьких, обыкновенных людей.

Гоголь решил переделать эту повесть, покривить душой и показать, что Копейкин сам виновник своих несчастий. «Уничтожение Копейкина меня сильно смутило! – жаловался он Плетневу. – Это одно ив лучших мест в поэме, и без него – прореха, которой я ничем не в силах заплатать и зашить. Я лучше решился переделать его, чем лишиться вовсе. Я выбросил весь генералитет, характер Копейкина означил сильнее, так что теперь видно ясно, что он всему причиною сам и что с ним поступили хорошо. Присоедините ваш голос и подвиньте кого следует».

Однако даже это изменение смысла повести, сделанное в угоду цензуре, не сразу смягчило Никитенко. Лишь после долгих уговоров и переписки он разрешил к печати эту обезвреженную редакцию[51]51
  В современных изданиях восстановлен первоначальный текст повести.


[Закрыть]
. Да и к заглавию поэмы пришлось добавить отсутствовавшие в рукописи слова: «Похождения Чичикова, или Мертвые души». Пришлось переделать и ряд других мест, вызывавших опасения цензуры.

Гоголь достал из ящика большой лист чистой плотной бумаги и начал рисовать обложку для будущей книги. Мелкими, четкими буквами он вывел «Похождения Чичикова», заглавие, навязанное ему цензурой, затем крошечным росчерком словечко «или» и, наконец, крупно: «Мертвые души». Это заглавие он обвел гирляндой из черепов, стремясь подчеркнуть его зловещий смысл. Под заглавием он написал особенно броским шрифтом: «Поэма». Наверху листа нарисовал быстро мчащуюся тройку с одиноким седоком и кучером, а под нею деревянное здание провинциальной гостиницы и обильные запасы бутылок и закусок.

Он выделил слово поэма, потому что его произведение было поэтическим эпосом современной жизни, проникнутым мощной лирической стихией. За изображением мертвых душ тогдашней России, за страшным и пошлым миром Собакевичей и Ноздревых перед его очами вставала другая Россия, Россия народная, крестьянская, Россия бескрайных просторов, шумящих лесов, нищих деревень и светлой и могучей народной души.

Теперь пошли хлопоты с печатанием. Нужно было достать бумагу, сговориться с типографией, читать корректуры. На все это уходило много времени и сил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю