355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Степанов » Гоголь » Текст книги (страница 23)
Гоголь
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 23:12

Текст книги "Гоголь"


Автор книги: Николай Степанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 23 (всего у книги 29 страниц)

ТЕНЬ

Гоголь попал в Париж в начале января 1845 года в период обострения политических страстей, нарастания волны всеобщего недовольства, которая подготовила революционные события 1848 года. Росла дороговизна, на улицах все чаще слышались озлобленные выпады против правительства и богачей, газеты помещали острые карикатуры, полемические статьи и фельетоны. Происходил очередной правительственный кризис.

«О Париже скажу тебе, – писал Гоголь Н. Языкову, – только то, что я вовсе не видел Парижа. Я и встарь был до него не охотник, а тем паче теперь». Говоря о себе, он сообщает Языкову: «Я прожил, однако ж, эти три недели хорошо в отношении моральном. Жил внутренно, как в монастыре, и, в прибавку к тому, не пропустил ни одной обедни в нашей церкви».

В Париже он, встретился с графом Толстым, с которым познакомился за границей несколько лет тому назад. Александр Петрович Толстой был личностью примечательной. Даже самая биография его во многом необычна. Родился он в 1801 году и восемнадцатилетним юношей поступил на военную службу юнкером в гвардейскую артиллерийскую бригаду. Через два года был произведен в офицеры, а затем назначен адъютантом к графу Дибичу. В конце 1826 года он перешел из военной службы в ведомство иностранных дел и был причислен к штату русского посольства в Париже. Однако он стал не столько дипломатом, сколько секретным агентом и был отправлен в Константинополь со специальным поручением ознакомиться с положением дел в Турции и на Ближнем Востоке и произвести там топографическую съемку укрепленных мест. После начала войны с Турцией в 1828 году он вновь вернулся на военную службу и принимал самое активное участие во всех военных операциях. По окончании войны вышел в отставку и поступил на службу в министерство внутренних дел. Затем служил губернатором в Твери, а в 1837 году был переведен военным губернатором в Одессу. В 1840 году он вышел в отставку, устранился от всяких дел и погрузился в изучение богословских вопросов и сферу религиозных интересов.

Александр Петрович стал играть все большую и большую роль в жизни писателя. Гоголь внимательно прислушивался к его суждениям и советам. Византийская изощренность графа, его начитанность в священном писании, знакомство с церковными учениями, большой жизненный опыт – все это производило огромное впечатление на Гоголя, видевшего в Толстом столп православия.

Граф встретил Гоголя со свойственной ему приветливостью и непринужденностью. Александр Петрович любил комфорт, всегда был изящно, хотя и не по моде, одет. Его стройная фигура, сохранившая привычку к военной выправке, подчеркнутая благовоспитанность человека высшего круга сочетались с какой-то строгостью и внутренней озабоченностью. Графиня Анна Егоровна, дочь грузинского царевича, была любительницей музыки… Она помешалась на чистоте: в комнатах все блестело, без конца перетиралось, чистилось, мылось. в гостиной стоял рояль, на котором графиня музицировала. Музыка, однако, в доме Толстых была неизменно религиозного содержания. По вечерам к ним являлись русские и греческие монахи и священники. Граф знал греческий язык и любил обсуждать духовные книги или даже просто слушать чтение молитв на греческом языке.

Беседы касались главным образом вопросов религиозно-нравственного характера. Граф сетовал и огорчался безнравственностью современной молодежи, забвением религиозных устоев. Он стал расспрашивать Гоголя о его делах и намерениях.

– О себе ничего не могу сказать вам утешительного, – грустно сообщил Гоголь. – Здоровье мое хуже и хуже. Появляются такие признаки, которые говорят, что пора, наконец, знать честь и, поблагодарив бога за все, уступить, может быть, свое место живущим. Но да будет во всем его святая воля! – покорно, каким-то деревянным голосом произнес Гоголь. – Во всяком случае, не прекращайте ваших молений, сильней и сильней молитесь обо мне богу, чтобы он не оставлял меня ни на минуту!

Граф внимательно выслушал писателя. Его тонкие губы сжались в сочувственном молчании. Он провел Гоголя в гостиную, в которой хозяйничала полная смуглая Анна Егоровна. На столиках, полочках, даже стульях разложены были молитвенники, псалтыри, ноты, сочинения духовных писателей. За столом сидел греческий монах в черном клобуке.

Во время чаепития с душистым приторно сладким вареньем разговор зашел о современном положении вещей в Европе.

– В Европе завариваются теперь повсюду такие сумятицы, – произнес Гоголь, – что не поможет никакое человеческое средство.

Толстой стал рассказывать о революционных настроениях и даже открытых выступлениях против существующего порядка вещей во Франции и Италии.

Он сурово осуждал совершеннейшую, с его точки зрения, анархию, которая наступит повсеместно, если заранее не будут приняты должные меры. Лишь попечение божие и бдительность правительства могут приостановить начавшийся процесс, печально резюмировал граф.

Гоголь встревоженно внимал этим рассказам. Будущее рисовалось ему в самом черном свете. Европа больна «язвой пролетариатства». В ней несправедливость и раздор. Зреют семена озлобления и мести.

– Лишь России, с ее особой судьбой, миновавшей развращенность Запада, не знающей революций и рабочего вопроса, предназначено служить опорой миру и порядку! – Граф торжественно поднял руку и провозгласил: – Православный государь и православный народ спасут Россию от бед, грозящих Европе. Все мы должны служить небесному государю и его словом руководствоваться. Иначе наступит тьма египетская, помутится ум, и омрачатся мысли, и плохо будет тому, кто об этом не помыслит теперь.

В комнатах Толстых, выходящих окнами на улицу де Ля Пэ, чувствовался едва уловимый запах ладана.

Гоголь внимательно, с душевным испугом слушал Толстого, сжавшись в своем кресле. Греческий монах перебирал янтарные четки, его черные глаза сверкали из-под клобука, горбатый нос напоминал клюв хищной птицы. Расплывшаяся графиня восторженно и умиленно слушала мужа. После чая монах стал читать по-гречески житие Ефрема Сирина, а Александр Петрович тут же переводил Гоголю смысл читаемого, иногда останавливая монаха и давая свои пояснения.

А за окнами шумел Париж. Щелкали бичи кондукторов омнибусов, запряженных четверкою лошадей, шумели студенты в кафе, проходили по бульварам нарядные кокетливые парижанки. Когда Гоголь вышел от Толстых, было уже совершенно темно. Горели газовые фонари. На круглых тумбах и заборах пестрели броские афиши театров. По Сене сновали маленькие лодочки со светящимися фонариками. По улице шла' толпа рабочих в суровом молчании. В руках одного из рабочих развевался трехцветный флаг. Гоголь нанял фиакр и направился в гостиницу. Там в маленькой скромной комнатке с обоями, на которых изображены были кокетливые амурчики с луками, он долго молился перед образком Николая Мирликийского, присланным ему матерью. Но тоска, какое-то тупое отчаяние не проходили. Лишь поздно ночью он, наконец, заснул на узенькой гостиничной кровати. Но и во сне ему казалось, что над ним наклоняется длинная черная тень графа Толстого.

СОЖЖЕНИЕ

Из Парижа Гоголь вернулся во Франкфурт к Жуковскому. После физического и душевного подъема, вызванного поездкой, Гоголь вновь почувствовал себя плохо. Несмотря на жарко натопленную комнату, его беспрерывно мучил холодный озноб, и он никак не мог согреться. Врачи предписали ему отправиться на воды в Гомбург, неподалеку от Франкфурта.

Жуковский в большой тревоге сообщил в письме к Смирновой: «Здоровье Гоголя требует решительных мер. Ему надобно им заняться исключительно, бросив на время перо, и ни о чем другом не хлопотать, как о восстановлении своей машины. Живучи у меня, во всю почти зиму он ничего не написал, и неудачные попытки писать только раздражали его нервы. Я его послал в Париж, полагая, что рассеяние ему сделает добро, но добро ему сделало только самое путешествие, то есть переезд из Франкфурта в Париж, а жизнь парижская никакой не принесла пользы: он возвратился в том же расстройстве».

В начале мая 1845 года Гоголь приехал на модный и людный курорт, славившийся своей рулеткой. В Гомбурге проигрывались целые состояния, и на звон золота слетались хищники и авантюристы со всей Европы. Но Гоголю было все это безразлично. Он поселился в маленьком домике близ дороги к источнику. Веселье, царившее в курзале и в великолепных дорогих гостиницах, до него не доходило.

Воды Гомбурга, знаменитый источник Элизабет-бруннен не помогали. Здоровье его с каждым днем становилось все хуже и хуже. Он чувствовал полный упадок сил. Кругом ни одной знакомой души, ни одного человека, с которым можно было бы хоть поговорить! Глухая старуха немка, хозяйка домика, придурковатая работница – вот и всё. Всякое занятие, всякая попытка умственной работы вызывали усиление болезненного состояния. Ко всему этому прибавились припадки. По ночам ему казалось, что все в нем замирает и сознание отлетает куда-то далеко.

Днем он еще пересиливал себя. Пересматривал листы рукописи ранее написанных глав второй части «Мертвых душ». Их страницы уже слегка пожелтели от долгого лежания в шкатулке. Но возникавшие в них образы прекраснодушного мечтателя Тентетникова и идеального хозяина Костанжогло, сумевшего совместить дух современности с приверженностью к патриархальной старине, богомольного, благодетельного откупщика Муразова, наставлявшего плутоватого Чичикова на праведный путь, – всё это теперь казалось далеким от его устремлений, безжизненным, ненужным. «Нет, бывает время, когда нельзя иначе устремить общество или даже все поколение к прекрасному, – думалось Гоголю, – пока не покажешь всю глубину его настоящей мерзости. Бывает время, что даже вовсе не следует говорить о высоком и прекрасном, не показавши тут же ясно, как день, путей и дорог к нему для всякого». Но как раз это и мало и слабо было развито во втором томе его поэмы! Стоит ли ее в таком виде показывать читателям? Эта мысль мучительно преследовала Гоголя. Ему стало казаться, что он сделает вредное дело, если оставит свою поэму такой, как она написана. Слава богу, что ее никто еще не видел и не читал! Нет, следует все начинать сызнова.

Он дождался воскресного дня, когда хозяйка со служанкой отправились, взявши… молитвенники, в местную кирху. Тогда он прокрался, как вор, на кухню. Осторожно разжег в печке приготовленную лучину и стал медленно, дрожащими руками отрывать лист за листом рукописи и кидать их в огонь… Не двигаясь, Гоголь следил, как лист, чуть изогнувшись, будто от немыслимой боли, сворачивался и, скорчившись, начинал гореть. Огонь легкой, тонкой змейкой охватывал сначала с краев густо сжавшиеся строки беспомощных, по-детски неуверенных букв, а затем ярким– пламенем вспыхивал весь лист и рассыпался серебряным пеплом. Когда все листы сгорели, он помешал чугунной кочергой оставшийся пепел и золу и долго еще сидел перед печкой, прищурив глаза, опустив голову на колени.

Затем он добрался до своей комнаты, узенькой, весело залитой летним солнцем, отражавшимся сияющими бликами на зеркале, графине с водой, на стеклянной граненой чернильнице, и записал в тетради, словно отдавая отчет потомству: «Затем сожжен второй том «Мертвых душ», что так было нужно. «Не оживет, аще не умрет», – говорит апостол. Нужно прежде умереть, для того чтобы воскреснуть. Не легко было сжечь пятилетний труд, производимый с такими болезненными напряжениями, где всякая строка доставалась потрясением, где было много такого, что составляло мои лучшие помышления и занимало мою душу. Но все было сожжено, и притом в ту минуту, когда, видя перед собой смерть, мне очень хотелось оставить после себя хоть что-нибудь, обо мне лучше напоминающее. Благодарю бога, что дал мне силу это сделать. Как только пламя унесло последние листы моей книги, ее содержание вдруг воскреснуло в очищенном и светлом виде, подобно фениксу из костра, и я вдруг увидел, в каком еще беспорядке было то, что я считал уже порядочным и стройным. Появление второго тома в том виде, в каком он был, произвело бы скорее вред, чем пользу».

Гоголь присыпал написанное сухим желтоватым песком из песочницы. Лег на кровать, прикрыл голову подушкой и заплакал. Ночью он проснулся от сильной боли в груди. Зажег свечу. На стене резко обозначилась сгорбленная черная тень. Это он сам.

– Я вовсе не затем рожден, чтобы произвести эпоху в области литературной, – укоризненно обратился он к тени. Ему было трудно сосредоточиться: руки холодели, как лед, голова пылала. Ведь его поэма, плод многолетнего труда, дум и волнений, сегодня сгорела. Он сам сжег свой труд во имя лучшего, неясно рождающегося в его душе!

– Дело мое – дело всей моей жизни! А потому и образ действий моих должен быть прочен, и сочинять я должен прочно. Мне незачем торопиться; пусть их торопятся другие! Жгу, когда нужно жечь, – убеждал он тень, – и, верно, поступаю как нужно… Опасения же насчет хилого моего здоровья, которое, может быть, не позволит мне написать второй том, напрасны! – и он взмахнул перед тенью рукой. Но тень так же укоризненно замахнулась. Гоголь снова заплакал.

Утром болело все тело. С большим трудом поднялся он с кровати. Долго и тщательно умывался. Рассчитавшись с хозяйкой, пошел к конторе дилижансов, взял билет и направился в Берлин.

Берлин угнетающе подействовал на Гоголя своей прилизанной чистотой, безвкусными домами, пестрой чопорной толпой на Унтер ден Линден. Писатель остановился в той же скромной гостинице, в которой не раз уже бывал. В Берлине он встретился с графом Толстым. Александр Петрович был, как всегда, внимателен, вежлив и в то же время задумчив и молчалив. Он выслушал рассказ Гоголя о сожжении второго тома поэмы так, как если бы заранее знал, об этом.

– Вам, Николай Васильевич, нужно отговеть со мной вместе в Веймаре! – произнес Толстой ровным, слегка повелительным тоном.

В Веймаре они посетили православную церковь. Гоголь исповедовался в своих грехах, прежде всего в гордости и душевной слабости, мешавшей ему твердо следовать заветам отцов церкви.

Зеленые парки Веймара, этого города поэтов, в котором жили Гёте, Шиллер, Виланд, его светлая тишина успокоили Гоголя. Они побывали в доме Шиллера и в летнем домике Гёте.

Возвратившись в Берлин, Гоголь по совету врачей направился в Дрезден к доктору Карусу. Карус долго его расспрашивал, выстукивал и выслушивал, ощупывал и решил, что все дело в печени. А раз печень, естественно надо прежде всего ехать в Карлсбад на тамошние воды. Меланхолия, хандра – о, она тоже от печени!

Гоголь покорно едет в Карлсбад. Там он узнает из писем, пересланных к нему из России, что Александра Осиповна стала губернаторшей, что ее мужа Н. М. Смирнова назначили губернатором в Калугу.

Гоголь сразу же пишет Александре Осиповне поучительное письмо о том, как ей вести себя на новом месте в качестве губернаторши. «Смотрите, чтобы вы всегда были одеты просто, чтобы у вас как можно было поменьше платья!» – поучает он Смирнову. Ему представилась она в скромном черном платьице, хрупкая, встревоженная, с обожанием смотрящая на него своими таинственными черными глазами. «Обратите потом внимание на должность и обязанность вашего мужа, – поучает он Александру Осиповну, – чтобы вы непременно знали, что такое есть губернатор, какие подвиги ему предстоят…»

Ему казалось, что своими наставлениями он сможет способствовать деятельности калужского губернатора, внести в нее те нравственные начала, которые позволят преобразовать все управление в Калужской губернии, сделать ее примером благоденствия и неусыпной заботы. А там, может быть, на пример Калуги обратит внимание и вся Россия? «Молитесь же богу, да воздвигнет в вас дух деятельности, – наставлял он в заключение письма Александру Осиповну, – и в минуту лени или тоски обращайтесь вновь к нему…»

Письмо было немедленно отослано. Опять началось хождение к источнику, питье теплой, пахнущей глауберовой солью воды. Однако прославленные источники Карлсбада не дали облегчения. Озноб и мучительная слабость не проходили. И Гоголь снова решает ехать в поисках исцеления, на этот раз в Грефенбург. Там лечился брат Смирновой Аркадий Осипович Россети у доктора Присница, Доктор Прис-ниц подлинный чудодей! Он изучил свойства воды и повелевает ими! Верность диагноза и находчивость этого доктора, по словам Россети, выше всякой похвалы!

Снова мягко шуршат колеса дилижанса, и исхудалый, грустный пассажир забился в угол сиденья.

Вот он добрался до Праги! Красавица Прага раскинулась на холмах. Вышеград, собор св. Витта, старые крепостные стены и башни, готические костелы, средневековый Карлов мост со статуями над бурной Влтавой, ратуша с чудесными часами, на которых время отмечается поучительной пантомимой жизни и смерти, разыгрываемой фигурками, появляющимися в башенной нише. Узкие улочки с маленькими домиками вокруг собора св. Витта. Казалось, в этих веселых цветных домиках с остроконечными черепичными крышами еще недавно жили средневековые алхимики и астрологи, таинственно кипятившие в пузатых колбах какие-то снадобья в поисках эликсира жизни или превращая ржавые куски железа в золото.

Гоголю полюбилась эта изящная, словно игрушечная столица братского народа, подаренная современности средневековьем. Он с волнением осмотрел величественный собор св. Витта, помещенные в нем резанные из дерева скульптуры распятого Христа, фигуры королей на Карловом мосту, древнейшую в Европе синагогу, похожую на мрачный и сырой склеп…

Оказывается, чехи знали о нем. Его «Тарас Бульба» был переведен еще в 1839 году, а как раз сейчас появились перевод «Носа» и «Старосветских помещиков».

С интересом Гоголь посетил чешский национальный музей, которым заведовал известный поэт и ученый, собиратель памятников чешской культуры и народного творчества Вацлав Ганка. Ганка был поборником сближения с русской культурой и литературой и приветливо встретил русского писателя. Он никак сначала не хотел верить, что перед ним тот самый Гоголь, сочинения которого он с любовью читал. Он даже с сомнением спросил этого исхудавшего, с остро выдающимся носом, грустного господина:

– Так это вы написали «Тараса Бульбу» и «Мертвые души»?

– Ах, оставьте это! Эти произведения доставили мне много печальных минут! – с горечью сказал Гоголь.

– Ваши сочинения, – продолжал торжественно Ганка, – составляют украшение славянских литератур.

– Оставьте, оставьте! – замахал руками Гоголь. – Я еще ничего не сделал! Лишь теперь я подошел к делу своей жизни.

Они долго еще беседовали об общности судеб славянских народов, которым предстоит великое будущее, о необходимости взаимного ознакомления с культурами и литературными сокровищами чешского и русского народов. Ганка прочел Гоголю свои чешские песни и сказания и подробно объяснял достопримечательности собранного им национального музея. Прощаясь, Гоголь записал в его альбоме свое пожелание: «Еще сорок шесть лет ровно для пополнения – 100 лет здравствовать, работать, печатать и издавать во славу славянской земли и с таким же радушием приветствовать всех русских – к нему заезжающих… 5/17 августа 1845 года».

Гоголь познакомился и со своими переводчиками, видными деятелями чешской литературы – известным сатириком К. Гавличком-Боровским и Поспешилом, которые радушно приветствовали своего любимого писателя. Золотая, средневековая Прага, ее узенькие улицы, дома, над входом в которые изображены были рыбы, гроздья винограда, созвездия, натянутые луки, радушие чехов, горьковатое пиво, пенящееся в больших дубовых кружках, – все это отвлекло Гоголя от грустных мыслей, укрепило его дружбу к маленькому, талантливому славянскому народу.

С сожалением расстался он со своими новыми друзьями и поспешил к Присницу в Греффенберг, в чаянии чудесного выздоровления. Еще одна страница в книге его жизни была перевернута. Сколько же их осталось?

«ВЫБРАННЫЕ МЕСТА ИЗ ПЕРЕПИСКИ С ДРУЗЬЯМИ»

«И возненавидел я жизнь: потому что противны стали мне дела, которые делаются под солнцем; ибо все – суета и томление духа! И возненавидел я весь труд мой, которым трудился под солнцем; потому что должен оставить его человеку, который будет после меня. И кто знает: мудрый ли будет он, или глупый?» Гоголь медленно закрыл маленькую библию в черном бархатном переплете, подаренную ему Смирновой. В гостинице царил полумрак, из-за прикрытых штор вырывались приглушенные лучи света. В большом зале столовой было пустынно. В этот ранний час туристы разбрелись по окрестностям Бамберга.

Гоголь подошел к камину. В нем чернела давно потухшая зола. Поплотнее укутавшись в шинель, Гоголь принялся быстро шагать по комнате, потирая леденевшие руки. «Богу угодно было послать мне страдания душевные и телесные, – мучительно думал он, – всякие и горькие и трудные минуты, всякие недоразумения тех людей, которых любила душа моя, и все на то, чтобы разрешилась скорей во мне та трудная задача, которая без того не разрешилась бы вовеки». «Все суета и томление духа!» Вот он издал первый том своей поэмы, но это принесло лишь вред. Многие считают, что он осмеял в своем творении неправду и злоупотребления, царящие в России. Но мало осмеять: надо показать людям путь возрождения. Теперь он сам выстрадал этот путь. Нужно научить других следовать этим путем, путем христианина, оказать им душевную помощь.

Гоголь мучительно задумался. Нет, не поэма нужна теперь. Нужно оставить все, что сложилось в душе и разуме его за эти последние годы. «Кто знает, кто будет после меня? Глупый или умный?»

Он подошел к конторке, достал из шкатулки, которую всегда возил с собой, лист бумаги и написал письмо Языкову. Он просил его сберечь письма, которые посылал ему за последние годы. Надо об этом сообщить Александре Осиповне, Жуковскому, Плетневу, Толстому. «Я как рассмотрел все то, что писал разным лицам в последнее время, – заканчивал он свое письмо, – особенно нуждавшимся и требовавшим от меня душевной помощи, вижу, что из этого может составиться книга, полезная людям, страждущим на разных поприщах. Страданья, которыми страдал я сам, пришлись мне в пользу, и с помощью их мне удалось помочь другим!»

Он запечатал письмо и старательно вытер перо. Да, это будет книга наставлений, христианской мудрости, которая гораздо нужнее, чем его поэма. Она поможет людям найти утешение в их страданиях и горестях, поможет разобраться в той неразберихе, которая сейчас творится в России и в Европе. Его опять охватил озноб.

Закрыв шкатулку, Гоголь вышел на улицу. Летнее солнце пригрело его горячими лучами. Он быстро зашагал по дороге, которая вела наверх в гору, к собору.

Навстречу попадались туристы в тирольских шляпах, в коротких кожаных штанах, истертых до блеска. Прошла чопорная англичанка в серой кофте с большими буфами, соломенно-желтые волосы закрывали ее бесцветное лицо. Вдруг среди встречных показалась знакомая фигура плотного, немолодого мужчины с одутловатым лицом и опущенными книзу короткими усами. Это Жюль – давний друг, помогавший ему в Риме в работе над поэмой!

Павел Васильевич, в свою очередь, был обрадован и удивлен. Ведь по его представлениям Гоголь, которого он недавно видел в Париже, должен был быть уже в Остенде на морских купаньях? А тут Гоголь собственной персоной в маленьком австрийском городишке Бамберге! Однако как он за последние годы постарел и переменился! Приобрел особенного рода красоту, которую нельзя иначе определить, как назвав красотой мыслящего человека. Лицо его побледнело, осунулось, томительная работа мысли наложила на нем печать истощения и усталости, но оно стало как-то светлее и спокойнее прежнего. Это было лицо философа. Оно оттенялось длинными, густыми, почти до плеч, волосами, в раме которых блестели глаза, исполненные огня и выражения!

После первых слов приветствия Гоголь сообщил Анненкову, что он в самом деле едет в Остенде, но только взял дорогу через Австрию и Дунай, так как длительная дорога ему помогает, восстанавливает его слабые силы. Теперь он остановился ненадолго в Бамберге, чтобы поглядеть на знаменитый собор XII века. А отсюда отправляется в Швальбах, а затем в Остенде.

– А что делаете теперь вы? – отрывисто спросил Гоголь.

– Я путешествую по Европе, так, из простого любопытства, – рассмеялся Анненков.

– Это черта хорошая… но все же эго беспокойство… надо же и остановиться когда-нибудь! – Гоголь говорил, как будто ему трудно было собрать мысли, витавшие где-то далеко.

Они пошли вместе осматривать собор, часа два пробродив между тяжелыми, массивными колоннами главного здания. В затейливых барельефах, на которых мистические аллегории христианской символики были забавно перемешаны с бытовыми сценками из народной жизни, в суровых каменных колокольнях виделось своеобразие и сложность замысла старых мастеров.

– Я предпочитаю романские соборы готическим, – заметил Анненков, – они разнообразнее и величественнее по архитектуре.

– Вы, Павел Васильевич, возможно, не знаете, что я сам знаток в архитектуре, – серьезно ответил Гоголь. – Готическая архитектура есть явление такое, какого еще никогда не производили вкус и воображение человека. Она обширна и возвышенна, как христианство! В ней все соединено вместе: величие и красота, роскошь и простота, тяжесть и легкость. Это такие достоинства, которых не вмещает в себе никакая другая архитектура. Но эта архитектура исчезла, как только мысль человека раздробилась.

Со спора об архитектуре разговор перешел к современному положению в Европе.

– Вот, – продолжал Гоголь, – начали бояться у нас европейской неурядицы, пролетариата… Думают, как из мужиков сделать немецких фермеров… А к чему это?.. Можно ли разделить мужика с землей?.. Какое же тут пролетариатство?.. Вы ведь подумайте, что мужик наш плачет от радости, увидав землю свою… Это что-нибудь да значит? Об этом-то и надо поразмыслить.

Анненков попробовал возразить, указав на то, что нынешние политические волнения в Европе – результат жестокости реакционных режимов, что и в России угнетение крестьян помещиками тоже может привести к смутам и озлоблению.

Гоголь недовольно слушал его и раздраженно ответил:

– В Европе завариваются теперь повсюду такие сумятицы, что не поможет никакое человеческое средство, когда они вскроются. Перед ними будет ничтожная вещь те страхи, которые вам видятся теперь в России. В России еще брезжит свет, есть еще пути и дороги к спасенью…

– Но из пепла старой европейской цивилизации возникнет новый, справедливый порядок вещей. Европа укажет путь и России, – возразил Анненков, вытирая платком вспотевшую в споре шею.

– Вы ошибаетесь, – сухо заявил Гоголь. – Пройдет десяток лет, и вы увидите, что Европа приедет к нам не за покупкой пеньки и сала, но за покупкой мудрости, которой не продают больше на европейских рынках.

– Но ведь Россия отсталая страна, – пробовал спорить Анненков. – Крепостное право и остатки феодализма заглушают в ней развитие экономики и новых форм государственности.

– Вы не любите Россию, вы умеете печалиться и раздражаться только слухами обо всем дурном, что в ней ни делается… – укоризненно покачал головой Гоголь. – Не умрет из нашей старины ни зерно Того, что есть в ней истинно русского и что освящено самим Христом. Нет у нас непримиримой ненависти сословья против сословья и тех озлобленных партий, какие водятся в Европе. Теперь не на шутку задумались многие над древним патриархальным бытом. Нам следует лишь склонить правительство и дворян, чтобы они рассмотрели попристальней истинно русские отношения помещика к крестьянам…

Гоголь говорил все это, как давно заученные фразы, не допуская никаких возражений. Это был какой-то начальнический, пастырский выговор. Худые бледные руки писателя судорожно подергивались, глаза блестели каким-то болезненным, фанатическим огнем. Вместо добродушного, насмешливого Гоголя, любящего шутку, острое смешливое словцо, перед Анненковым был совсем другой человек, какой-то проповедник на кафедре или фанатичный монах, с которым невозможно было вступать ни в какой спор.

Приняв таинственный вид, Гоголь сообщил Анненкову, что он задумал одно очень важное дело – издание своих писем к друзьям, которое должно раскрыть всем глаза на истинное положение вещей. Он собирается послать Плетневу из Швальбаха первую тетрадку этих писем, с тем чтобы тот подготовил их опубликование. Закончив это дело, он, наконец, сможет осуществить давно намеченную поездку в Иерусалим, а оттуда вернуться в Россию.

Задумчиво шагал Гоголь по мостовой, когда они возвращались в гостиницу. В черной шинели, с глазами, опущенными к земле, он был полностью поглощен своими мыслями и едва ли понимал то, что ему рассказывал Анненков. Наконец подошли к гостинице. Дилижанс уже был подан, в него запрягали лошадей.

– А вы что, остаетесь без обеда? – спросил Анненков.

– Да, кстати, хорошо, что напомнили! – очнулся Гоголь. – Нет ли здесь где кондитерской или пирожной?

Кондитерская оказалась рядом. Гоголь аккуратно выбрал десяток сладких пирожков с яблоками, велел их завернуть в бумагу и, захватив в гостинице свое имущество, направился к дилижансу.

Друзья еще немного постояли, пока не раздалась труба кондуктора, возвещавшая скорое отправление. Гоголь сел в купе, поместившись как-то боком к своему соседу, тучному пожилому немцу, поднял воротник шинели, приняв выражение холодного, каменного бесстрастия. Карета тронулась.

Приехав в Швальбах, Гоголь засел за переписку черновиков и, подготовив объемистую тетрадь, отправил ее Плетневу. В письме к нему он сообщал: «Наконец моя просьба! Ее ты должен выполнить, как наивернейший друг выполняет просьбу своего друга. Все свои дела в сторону и займись печатаньем этой книги под названием: «Выбранные места из переписки с друзьями». Она нужна, нужна всем – вот что покамест могу тебе сказать; все прочее объяснит тебе сама книга…»

Он кончил писать поздно вечером. Кругом сгущались сумерки. В незнакомом немецком городе было тихо. На ратуше отбивали печальным звоном большие старинные часы. До утра он не мог заснуть.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю