Текст книги "Гоголь"
Автор книги: Николай Степанов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 29 страниц)
Все эти похвалы, отклики, негодование, восторги раздавались уже после отъезда Гоголя из России. И хотя он внимательно и даже болезненно обостренно прислушивался ко всем суждениям, но путь, избранный им, вел его в иную сторону.
Глава девятая
КРИЗИС
Русь, куда ж несешься ты? Дай ответ. Не дает ответа.
Н. Гоголь, «Мертвые души»
ГАСТЕЙН
Давно знакомая пыльная дорога, верстовые столбы, которые каждый раз отсчитывают все больше и больше верст от родины, встречные коляски, дилижансы, телеги. По сторонам приветливо раскинулись чистенькие и аккуратные немецкие городки и поселки с островерхими черепичными крышами, алеющими сквозь ветви деревьев и кусты сирени. Неутомимо катятся высокие с тонкими спицами колеса дилижанса.
По дороге в него садятся все новые пассажиры, вполголоса разговаривают между собой о своих делах. Короткие ночлеги на станциях. Отдых и сон в чистеньких комнатках, в которых наряду с правилами для путешественников висят в застекленных рамках трогательные картинки с нравоучительными сентенциями, выписанными узорчатой готической вязью.
В углу дилижанса сидит, укутавшись поплотнее в широкий плащ, человек небольшого роста, с длинным, остро выдающимся носом и ястребиными глазами, прикрытыми желтоватыми веками. Кажется, что он дремлет. Иногда он приподымается и исподволь, зорко взглядывает на соседей, на дорожный пейзаж и снова погружается в дремоту. Или достает из кармана небольшую книжечку и внимательно читает ее, прерывая чтение лишь при резких толчках или недостатке света.
Этот одинокий пассажир, не смешивающийся с веселыми, довольными собой соседями – немецкими коммивояжерами, торговцами, фермерами, – Гоголь. За его внешним безразличием – неустанное внутреннее беспокойство.
Что же дальше? Вот вышла его книга, в которую он вложил столько труда, сил, здоровья. Разлетелась по всей России… Одни ее хвалят, другие хулят… Ну, а дальше? В неведомую даль несется Чичиков на своей тройке… и из этой дали пока нет ответа…
Там, в Москве и Петербурге, остались преданные ему друзья, люди, которые ценят его книги, жалеют его, опечалены его отъездом. Но как мало они понимают его, как поверхностны их суждения! В его поэме они увидели лишь осуждение, сатиру, нападки на общественные несправедливости. За веселым и едким смехом они не заметили горечи слез, мучительную тоску, мечту о прекрасном. Ему хотелось истинно и честно служить России. Он бросил все – и службу, и друзей, и даже самую Россию, затем, чтобы вдали и в уединении от всех создать труд, который должен был способствовать преуспеянью его родины. Прежде ему хотелось в своем сочинении выставить те свойства человеческой природы, которые еще недостаточно осмеяны и поражены сатирой. Но теперь он увидел, что со смехом нужно быть осторожным. Следует лучше узнать и определить природу человека и душу его, обратить внимание на познание тех законов, которые движут человеком и человечеством вообще. Его поэма требует иного продолжения, иного плана…
Вот уже желтый дилижанс покатил по улицам Берлина. Показались ровные, однообразные кирпичные дома, подстриженные деревья, уличные вывески, фонари, тротуары с гуляющими и спешащими куда-то людьми. Дилижанс остановился около гостиницы. Гоголь устало вышел из него, взял в руку матерчатый саквояж и прошел в вестибюль. Слуга проводил его в номер для приезжающих – очень Чистенькую, светленькую, окрашенную голубенькой краской комнатку с окном, задернутым кисейной занавеской, кроватью, заслоненной голубой ширмой с нарисованной на ней парой целующихся голубков, фаянсовым кувшином и тазом для умыванья.
Как все это не похоже на Россию и в то же время как все это ему далеко, враждебно своим равнодушным, недорогим комфортом!
Может быть, поехать в Дюссельдорф к Жуковскому? Это ведь совсем близко! Да, он так раньше и собирался и даже писал ему. Жуковский стал теперь счастливым семьянином. У него уже маленькая дочка, миленький уютный домик в Дюссельдорфе! Там спокойно, тихо… Но возможно, что Жуковских сейчас нет в Дюссельдорфе. Ему кто-то говорил в Петербурге, что Жуковский собирался ехать куда-то на воды, лечить жену – у нее нервы не в порядке.
Гоголь задумчиво разделся, умылся и сел за стол. На столе стояла чернильница в форме пивного бочонка и песочница с чистым мелким песком. Рядом аккуратно отточенное гусиное перо. Он почти машинально вынимает из саквояжа лист бумаги и, не отдохнувши с дороги, не позавтракав, принимается писать Жуковскому. Он сообщает ему о своих переживаниях, о внутренней перемене, о своих новых планах, о своей поэме: «…О чем говорить? Скажу только, что с каждым днем и часом становится светлей и торжественней в душе моей, что не без цели и значенья были мои поездки, удаленья и отлученья от мира, что совершалось незримо в них воспитанье души моей, что я стал далеко лучше того, каким запечатлелся в священной для меня памяти друзей моих, что чаще и торжественней льются душевные мои слезы и что живет в душе моей глубокая, неотразимая вера, что небесная сила поможет взойти мне на ту лестницу, которая предстоит мне, хотя я стою еще на нижайших и первых ее ступенях. Много труда и пути и душевного воспитанья впереди еще!»
На этот раз он не стал писать Жуковскому о тяжелом грузе жизненных мелочей – худом здоровье, резких болях в желудке, о множестве долгов, о неудобствах утомительного путешествия. «О житейских мелочах моих не говорю вам ничего, их почти нет, да, впрочем, слава богу, их даже и не чувствуешь и не слышишь. Посылаю вам «Мертвые души». Это первая часть. Вы получите ее в одно время с письмом по почте… Я переделал ее много с того времени, как читал вам первые главы, но все, однако же, не могу не видеть ее малозначительности в сравнении с другими, имеющими последовать ей частями. Она в отношении к ним все мне кажется похожею на приделанное губернским архитектором наскоро крыльцо к дворцу, который задуман строиться в колоссальных размерах…»
На следующее утро путешественник, удивив гостиничную прислугу своей неразговорчивостью и нелюдимостью, справился о дороге и снова забрался в дилижанс, направляющийся в Зальцбург…
Через три дня, проехав половину Германии, Гоголь оказался среди альпийских гор. Маленький курортный городок Гастейн стоял затерянным среди неприступных вершин. Покрытые лесом горы, за которые цеплялись медленно проходящие облака, бурная горная речка, с грохотом падающая на дно ущелья, придавали всему суровый и даже мрачный вид. Но эта мрачность ландшафта искупалась на редкость чистым и свежим горным воздухом, вознаграждавшим путешественника за долгий путь по жаркой и пыльной дороге. Да и знаменитые гастейнские воды, прозрачные как кристалл, давно прославились на всю Европу.
В Гастейне ждал его Языков. Поэт молодости и вина, радости и любви, он был тяжело болен. У него начиналась сухотка спинного мозга. Воды Гастейна сулили исцеление. После долгих расспросов Гоголь разыскал домик, где жил Языков. Тот его встретил восторженно. Лежа на диване на маленькой веранде, он приподнялся и взволнованно обнял друга.
Разговор сразу же зашел о московских новостях и общих знакомых. Немного детское, припухшее лицо Языкова оживилось. Он тяжко страдал и с большим трудом мог передвигаться. Приезд Гоголя ободрил его. Их многое связывало: общие интересы и мнения, преклонение перед Пушкиным, одиночество. За беседой друзья не заметили, как с горы сползло огромное облако. Оно забралось на веранду, окутав их густым туманом.
Языков, показав на облако рукою, привстал с дивана и продекламировал стихи, только недавно сочиненные, о Гастейне:
В тени громад снеговершинных,
Суровых, каменных громад
Мне тяжело от дум кручинных:
Кипит, шумит здесь водопад,
Кипит, шумит он беспрестанно,
Он усыпительно шумит!
Безмолвен лес и постоянно
Пуст и невесело глядит;
А вон охлопья серой тучи,
Цепляясь за лес, там и сям
Ползут, пушисты и тягучи,
Вверх к задремавшим небесам.
Ах, горы, горы! Прочь скорее
От них Домой! Не их я сын!
На Русь! Там сердцу веселее
В виду смеющихся долин!
Гоголь внимательно слушал. Грустное чувство охватило его. Здесь, в горах, среди тумана, в гуле водопада, еще острее чувствовалось одиночество, еще дороже, еще милее казалась покинутая родина. Но так нужно. Он должен принести в жертву своему великому делу и свои удобства, и свои привязанности, и самую жизнь.
Гоголь поселился рядом с Языковым. По утрам он ходил пить воды. Затем принимался за работу. Для собрания сочинений нужно было закончить ряд произведений и поскорее выслать их Прокоповичу. «Игроки», драматические отрывки из его первой комедии «Владимир 3-ей степени», а самое главное, «Театральный разъезд», которым должен был завершиться последний том, требовали доделки, тщательной обработки.
В «Театральном разъезде» он отвечал своим критикам. Насмешливо пересказывал Гоголь нелепые толки, клеветнические отзывы, тупое раздражение представителей высшего круга общества, задетых и раздраженных его комедией. Он выводит и знатных господ, мнящих себя любителями искусства, и чиновников, и светских дамочек, и литератора, которые в один голос заявляют, что его комедия «отвратительная пьеса! грязная, грязная пьеса!», что в ней «нет ни одного лица истинного, все карикатуры!», как утверждает в «Театральном разъезде» некий «литератор», напоминающий малопочтенную фигуру клеветника и шпиона 3-го отделения Булгарина.
Гоголь хорошо знает, что и его новая книга, его поэма, возбудит те же толки, вызовет поток клеветы и ругательств. Поэтому его перо быстро скользит по бумаге, ядовито обличая лицемерие, ложь, суесловие столь презренного для него «высшего общества»!
По вечерам они с Языковым долго пьют крепкий чай, просматривают русские журналы, читают стихи, спорят. Николай Михайлович лежит на своем диванчике в пестром, полосатом халате, а Гоголь сидит в кресле и поучительно рассказывает о своих делах. Его беспокоит судьба книги, вести, доходящие до него из России.
Октябрьский праздник в Риме. Художник А. Иванов.
Автограф Гоголя. Письмо к матери.
– Разве ты не видишь, – с горечью говорит он, – что мою книгу принимают за сатиру на личность!
Языков внимательно слушает и настаивает на том, что для России нужно теперь не осуждение, не сатира, а изображение положительного идеала русского человека.
– Ведь сатира, осмеяние русской жизни, – горячится Языков, – от незнания ее, от недостатка патриотизма. Опасные мысли занесены с Запада, их сеют Белинский и «Отечественные записки». Подлинные патриоты – московские славянофилы Аксаковы, Киреевские, Самарин – правильно указывают особые судьбы русского народа, сохранившего свои первоначальные основы, свято преданного православной вере.
Языков волнуется, машет руками, пробует привстать на своем костыле и бессильно снова опускается на диван. Он вытаскивает из стола листок с только что набросанными стихами и торжественно читает:
Хулой и лестию своею
Не вам ее преобразить,
Вы, не умеющие с нею
Ни жить, ни петь, ни говорить!
Умолкнет ваша злость пустая,
Замрет неверный ваш язык:
Крепка, надежна Русь святая,
И русский бот еще велик!
– Эти стихи направлены против «критиков», заносчивых и дерзких людей, не понявших, того, что величие России в ее прошлом, в исконном единстве всех слоев ее населения.
Для Гоголя взгляды Языкова не были новостью. Его московские друзья – Погодин, Шевырев, Аксаковы во многом держались тех же воззрений.
Не возражая Языкову, Гоголь стал развивать свои мысли:
– Мне казалось, что больше всего страждет все на Руси от взаимных недоразумений и что больше всего нам нужен такой человек, который бы при некотором познании души и сердца и при некотором знании вообще проникнут был желанием истинным мирить. Для первой части поэмы требовались люди ничтожные, пошлые. Первая часть свое дело сделала: она поселила во всех отвращение от моих героев и их ничтожности. Теперь же я должен показать добродетельных людей, явления утешительные. Их в голове не выдумаешь. Пока не станешь сам хотя сколько-нибудь на них походить, все, что ни напишет перо твое, будет далеко от правды, как земля от неба!
Гоголю было тяжело говорить. Эти мысли давно теснили его, волновали и не приносили утешения. Второй том «Мертвых душ» писался медленно и трудно. Герои его не приобрели еще своего реального облика, не становились столь же зримыми, наглядными, реальными, как герои первого тома.
Они закончили свой спор. Да, собственно, это и не было спором. Гоголь сам себя хотел уверить в правильности того пути, который, как он думал, теперь открылся перед ним. Языков лишь договаривал то, что вытекало из слов самого Гоголя.
Вокруг становилось все темней. С гор опускались мохнатые, тяжелые тучи. Вскоре пошел теплый, плотный дождь. Казалось, все потонуло в этом мраке, дожде, черном, низко опустившемся небе.
Гастейн не оправдал своей славы. Гоголю не становилось легче, подавленное настроение не проходило. Чтобы развлечься, он съездил в Мюнхен, но там было жарко и душно, солнце накаляло комнату пансионата, и нечем было дышать. Он возвратился в Гастейн. Наступила осень. Частые дожди, суровые низкие облака утомляли и беспокоили Гоголя. Он снова стал вспоминать свой любимый Рим, теплое синее небо Италии. Воды Гастейна не пошли впрок и Языкову. Он скучал, раздражался и охотно поддался на уговоры Гоголя, звавшего его с собою в Италию. Гоголь обратился с письмом к Александру Иванову, прося его подыскать квартиру для Языкова.
В середине сентября он вместе с Языковым направился в Венецию, а 27 сентября 1842 года они были в Риме.
В ПОИСКАХ ИСТИНЫ
В Риме стояли теплые, прозрачные осенние дни. Пестрая уличная толпа, шумные остерии, монахи в черных и коричневых сутанах, нагруженные фруктами или хворостом ослики – все это было таким же, как и раньше. По-старому выглядел и узкий четырехэтажный дом на Виа Феличе, 126, в котором и остановились Гоголь с Языковым. Больной, с трудом передвигающийся Языков – во втором этаже, а Гоголь – на третьем. На четвертом же поместился давний знакомец Гоголя, адъюнкт математики Петербургского университета Федор Васильевич Чижов, недавно примкнувший к компании московских славянофилов.
Все они собирались по вечерам у Языкова, прикованного к своему креслу. На огонек приходили и художники – Иванов и Иордан. Иванов приносил обычно в кармане своей широкой художнической куртки горячие каштаны. На стол выставлялась бутылка алеатино, и вечер начинался с каштанов, запиваемых легким вином.
Разговор плохо вязался. Гоголь задумчиво сидел, опустив голову и заложив руки в карманы. Иордан, ожидавший интересных рассказов или разговоров, не выдерживал:
– Николай Васильевич, что это вы с нами так экономны на свою собственную особу? Расскажите хоть что-нибудь!
Гоголь отмалчивался или неохотно рассказывал старые, давно всем известные анекдоты. Он был сосредоточен в кругу своих сокровенных мыслей и предпочитал молчать.
– Что это, Николай Васильевич, вы ни слова не хотите промолвить? – не успокаивался Иордан. – Мы вот все труженики – работаем каждый день, идем к вам вечером, надеемся отдохнуть, рассеяться… Неужели мы все должны только покупать вас в печати?
Гоголь усмехался, но продолжал отмалчиваться. Лишь иногда он приоткрывался и вступал в разговор. Но и разговор этот больше напоминал поучение, чем дружескую беседу. Его речь утратила былой юмор, непринужденность. Гоголь говорил книжно, торжественно, с нескрываемым чувством превосходства. Он сообщил, что ждет известий из России, что разослал всем своим друзьям письма с просьбой сообщить ему мнение о его книге и прислать ему собственные записки с живыми фактами о том, что совершается в разных концах страны.
– Но отчего же вы сами не вернетесь на родину, чтобы лично присмотреться к тому, что там совершается? – с удивлением спросил как-то Чижов.
– Кроме болезненного состояния моего здоровья, потребовавшего теплого климата, – задумчиво отвечал Гоголь, – мне нужно это удаление от России затем, чтобы пребывать мыслью в ней. Находясь сам в ряду других, видишь перед собой только тех людей, которые стоят близко от тебя: всей толпы и массы не видишь. Да и все люди, с которыми я встречался в России, большею частью любили поговорить о том, что делается в Европе, а не в России. А между тем я никогда еще так не чувствовал потребности знать современное состояние нынешнего русского человека, тем более что теперь так разошлись все в образе мыслей, что нужно ощупать рукою каждую вещь, не доверяя никому.
– А как подвигается вторая часть «Мертвых душ»? – рискнул спросить Чижов, хотя и знал, что Гоголь не любит напоминаний о своей книге.
– Все говорят, что время печатать второе издание поэмы вместе со вторым ее томом, – недовольно произнес Гоголь. – Но если так, тогда нужно слишком долго ждать. Сочинение мое гораздо важнее и значительнее, чем можно предполагать по его началу. Если над первой частью я просидел шесть лет, то, рассудите сами, сколько должен я просидеть над второй. Ранее чем через два года мне ее не удастся закончить.
Разговор прервался. Гоголь помрачнел и ушел, даже не попрощавшись с собеседниками.
Огорчали Гоголя и дела с изданием его сочинений в Петербурге. Неопытный в издательских делах Прокопович совершенно запутался в отношениях с типографщиками, в корректурах, в закупке бумаги для печатания. А цензура не пропускала третий и четвертый тома. Издание задерживалось, задерживались и деньги, на которые Гоголь рассчитывал. Только в январе 1843 года все затруднения были преодолены, и четыре тома его сочинений вышли из печати.
Однако внешний вид издания огорчил Гоголя – книги получились слишком тонкими, бумага просвечивала, в текстах оказалось очень много поправок Прокоповича, который, воспользовавшись разрешением, слишком (рьяно, правил его произведения, и в самом деле отнесясь к ним как к тетрадям своих учеников.
В третьем томе была впервые напечатана повесть «Шинель», одно из величайших созданий писателя. В «Шинели» Гоголь поднял свой голос в защиту простого, маленького человека, угнетенного и духовно изуродованного окружающим его обществом, несправедливостью социальных отношений. В этой повести особенно полно проявился гуманизм писателя, его сочувствие страданиям бедняков, его гневная ненависть по адресу самодовольных, эгоистических хозяев жизни. В «Шинели» Гоголь протестует против унижения человека, против несправедливости, грубости, ущемления человеческого достоинства. Приниженный и забитый Акакий Акакиевич Башмачкин, которого мечта о новой шинели как бы воскрешает к новой жизни, возвращает потерянное чувство человеческого достоинства, становится жертвой наглого грабежа. И его горькая судьба, трагическая катастрофа, с ним происшедшая, никого не волнует и не тревожит.
Выступая против бесчеловечия и эгоизма господствующих классов, против поругания человеческого достоинства, Гоголь высоко поднял светоч гуманизма, положил начало той борьбе за счастье обездоленного человека, которую в дальнейшем так широко и плодотворно повела русская литература.
Кроткий и бессловесный при жизни, Акакий Акакиевич после смерти выступает мстителем, пугая тех, кто его унижал и угнетал, Эта гневная нота протеста, резкое обличение писателем сферы «значительных лиц», распоряжающихся судьбой простого человека, выражали смелое отрицание существующего порядка вещей, которое, хотя и не было до конца осознано самим писателем, наполняло его творчество протестующим, демократическим пафосом. Но Гоголь под влиянием все усиливающегося страха перед ростом революционного подъема в Европе, измученный своей болезнью, стал все больше отходить от этого протестующего гуманизма «Шинели», склоняться на сторону религиозного примирения.
Его охватило душевное смятение. Все острее надвигался вопрос: что делать дальше? Гоголь оказался на чужбине без всяких средств к существованию. Неопределенность материального положения так же глубоко его беспокоила. Деньги, вырученные от продажи первого тома, и те, которые, возможно, поступят по выходе собрания сочинений, были уже распределены на уплату долгов.
Лучше умереть с голоду, чем спешить с окончанием второй части и выдать слабую и незрелую вещь! И он пишет Шевыреву длинное письмо, в котором просит прийти ему на помощь. «Прежде всего, – говорит он в этом письме, – я должен быть обеспечен на три года. Распорядитесь как найдете лучше со вторым изданием и с другими, если только последуют, но распорядитесь так, чтобы я получал по шести тысяч в продолжении трех лет всякий год. Это самая строгая смета; я мог бы издерживать и меньше, если бы оставался на месте; но путешествия и перемены мест мне так же необходимы, как насущный хлеб…»
Гоголь с грустью оглядел все свое имущество: крохотный чемодан и четыре пары белья, три галстука. Вот и все его состояние. Свою половину имения он давно отдал в собственность матери и сестер. Все эти годы он жил в долг. Жил, рассчитывая каждую копейку, отказывая себе во всем. Теперь вновь надо обращаться к великодушию Погодина, далеко не тароватого в денежных делах, и Сергея Тимофеевича Аксакова, который и сам вечно сидит без денег!
Но что остается делать? Его труд, его поэма, ее грандиозное продолжение требуют жертв. «От вас я теперь потребую жертвы, но эту жертву вы должны принесть для меня, – обращается он к друзьям. – Возьмите от меня на три или на четыре даже года все житейские дела мои. Тысячи есть причин, внутренних и глубоких причин, почему я не могу и не должен и не властен думать о них».
Он стал капризен. Во время обеда, спросив какое-нибудь блюдо и едва дотронувшись до него, зовет лакея и требует его переменить. Целыми днями он сидит дома и читает книги религиозного и нравственного содержания: «О подражании Христу» средневекового мистика Фомы Кемпийского, «Размышления» римского императора Марка Аврелия.
Вот он жалуется на неблагодарность людей, не понимающих его, не понимающих великого значения дела, которое он призван совершить! Но даже языческий император призывал спросить: не в самом ли человеке заложена причина этой неблагодарности? «Во всяком случае, – учил Марк Аврелий, – когда придется тебе жаловаться на человека неблагодарного или вероломного, обратись прежде к самому себе, ты, верно, был сам виноват или потому, что, делая добро, имел что-нибудь другое в виду, а не просто делание добра и захотел скоро вкусить плоды своего доброго дела. Но чего ищешь ты, делая добро людям? Разве уже не довольно с тебя, что это свойственно твоей природе? Ты хочешь вознаграждения? Это все равно, если бы глаз требовал награды за то, что он видит, или ноги за то, что они ходят!»
В конце января приехала в Рим со своей семьей Александра Осиповна Смирнова. Гоголь с ее братом Россети приготовили ей квартиру на площади Траяна у Palazetto Valentini. Уже смеркалось, когда коляска Смирновой остановилась у дома, ярко освещенного изнутри. На лестницу выбежал сияющий Гоголь в новом сюртуке, в голубом жилете. Он радостно протянул Александре Осиповне обе руки:
– Все готово, – весело сказал он, – обед вас ожидает, и мы с Аркадием Осиповичем уже распорядились. Квартиру эту я нашел. Воздух будет хорош. Corso под рукой, а что лучше всего, вы близко от Колизея и Foro Boario.
На следующее утро он явился с длинным расписанием, озаглавленным «Путешествие Александры Осиповны», в котором на каждый день недели были намечены посещения достопамятных мест и музеев Рима. Каждый осмотр города завершался собором Петра, и Гоголь отмечал на своей бумажке: «Петром Александра Осиповна осталась довольна». Правда, он тут же с иронией говорил о том, что хотя на Петра и никогда не наглядишься, но фасад у него комодом.
Смирнова удивлялась великолепному знанию Гоголем Рима. Казалось, не было итальянского историка или хронографа, которого бы он не прочел. Он с увлечением рассказывал о знаменитых фресках Рафаэля на вилле Фарнезина, изображавших историю Амура и Психеи и «Триумф Галатеи». Когда его спутница не столько восхищалась рафаэлевскою Психеей, сколько бы он желал, Гоголь на нёе не шутя сердился. С гордостью показал он ей Пантеон – это совершеннейшее создание античной архитектуры. Он не сразу повел свою спутницу внутрь, дав первоначально ей полюбоваться красотою купола.
С Колизеем он познакомил ее также на протяжении нескольких прогулок.
Восторженная Александра Осиповна, осматривая Колизей, неожиданно спросила Гоголя:
– А как вы думаете, где Нерон сидел? Как он сюда являлся – пеший, в колеснице или на носилках?
Гоголь вспылил, но шутливо воскликнул:
– Да что вы ко мне пристаете с этим мерзавцем! Вы воображаете, кажется, что я в то время жил. Историю никто еще так не писал, чтобы живо можно было видеть народ или какую-нибудь личность! Я всегда думал написать такую историю. События и лица в ней должны быть живы и как бы находиться перед глазами читателей, чтобы народ со своими подвигами проносился ярко и в таком же точно виде и костюме, в каком был он в минувшие времена. Между прочим, скажу вам: Нерон входил вот в эту ложу в золотом венке…
Они часто отправлялись за город на остийскую дорогу, на холм Вестаччио, с которого один из лучших видов на Рим, в Кампанью. Обыкновенно Гоголь шел в стороне от своих спутников; подымая камешки, срывая травки или размахивая руками, он натыкался на кусты и деревья. На полях Кампаньи он ложился навзничь– на траву и говорил: «Забудем всё, посмотрите на это небо!»
Вечером он приходил к Смирновой на площадь Траяна, и они по очереди читали литературные новинки. Смирнова увлекалась «Письмами путешественника» Жорж Санд.
Когда Александра Осиповна читала их своим звонким низким голосом, Гоголь смотрел пасмурно и нервно ломал пальцы. После того как она кончила читать, он неожиданно спросил:
– Любите ли вы скрипку?
На ее утвердительный ответ Гоголь, помолчав, добавил:
– А любите ли вы, когда на скрипке фальшиво играют?
– Что это значит? – недоуменно спросила Смирнова.
– Так ваша Жорж Санд видит и понимает природу! Я не понимаю, как вы можете это выносить!
Но такие размолвки случались редко. Чаще всего Гоголь покорно и внимательно слушал, а иногда и сам читал свои старые произведения. Но и Смирновой бросалась в глаза усиленная религиозность Гоголя. Он не только часто и охотно говорил на богословские темы, но и вынимал из кармана «Подражание Христу» Фомы Кемпийского и читал целые страницы из него. На страстной неделе Гоголь говел. Приходя в посольскую церковь, он становился поодаль от остальных посетителей и погружался в молитвенную сосредоточенность, не обращая внимания на окружающих. После говения он вновь стал заговаривать о поездке в Иерусалим.
Не раз он выговаривал Смирновой за ее суетную и праздную, по его мнению, жизнь, за пристрастие к светским удовольствиям и комфорту.
– Глянули ли вы хоть когда-нибудь, как ведется жизнь на свете? – поучал он Александру Осиповну. – Крестьянин вырабатывает трудом и потом средства своей жизни, а мы кушаем, да поджидаем гостей, да выдумываем, куда бы поехать, где бы лучше поразвлечь себя, да почитаем приятную книгу, да зеваем и жалуемся на скуку. Тогда как нужно дивиться, как не задушит и не заест нас насмерть эта скука. Разве, живя такой жизнью, можно ясными очами видеть то, что происходит вокруг, разве можно видеть действительность в настоящем виде?
Александра Осиповна внимательно слушала.
Новое, религиозное направление интересов Гоголя казалось ей своевременным и близким.
В апреле того же 1843 года Александра Осиповна уехала из Рима в Неаполь, собираясь оттуда во Франкфурт к Жуковскому и на воды в Баден-Баден. С ее отъездом Рим осиротел для Гоголя. Первого мая он направился во Флоренцию, а оттуда через Верону, Трент, Инсбрук и Зальцбург в Гастейн навестить Языкова, уехавшего туда еще раньше.