Текст книги "Разводящий еще не пришел (др. изд.)"
Автор книги: Николай Камбулов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
...Громов и сам не заметил, как очутился возле дома, в котором жил Водолазов. Он долго не решался заглянуть в окно. Наконец подошел, приподнялся на носки, вытянул шею и увидел... Наташа что-то писала, сидя за столом. Он узнал ее сразу. То же лицо, только не было на нем того румянца, который он знал. Те же губы, только они сейчас не так налиты, вроде бы даже поблекли. Те же глаза, только чуть-чуть грустные, потускневшие. Те же руки – маленькие, только нет ямочек на суставах, которые он целовал семь лет назад. Он увидел все это одним взглядом. Потом присмотрелся к мальчику, стоявшему в кроватке, мысленно сопоставляя его лицо со своим. Вдруг ему стало стыдно, что он украдкой смотрит в окно, вообще поступает подло, нехорошо. Лицо жег стыд, а в душе черт знает что творилось. Он стал противен себе до отвращения. «Пошел к черту, – мысленно ругал он себя, – раскис, расчувствовался. Не сумел удержать – не мешай другим жить».
В комнате, когда лег в постель, подумал: «Сможем ли мы восстановить прежние отношения, отношения первых месяцев после женитьбы?» Он долго не мог ответить на этот вопрос, анализируя много «за» и бесконечно много «против». Ему показалось, что чаша весов с грузом «против» скользнула вниз. «Прошло-то сколько лет!»
И всю ночь не спал, и всю ночь ворочался и повторял: «Прошло-то сколько лет!»
IV
Мысль умереть, во что бы то ни стало умереть, пришла н Волошину еще тогда, когда везли его на волокуше Дроздов и Савушка. Но в тот момент она была не так уж сильной и властной: он просто думал, что это единственная возможность избавиться от грехов, которые принял на свою душу тем, что брал в руки оружие, что нарушал заповеди общины. Христос у двери, он видит все.
«Умереть!» кричало его сердце, когда он, лежа в госпитале, приходил в сознание, видел перед собой стены больничной палаты, широкие окна, льющие яркий свет, видел врачей, то угрюмых, молчаливых, то с наигранной бодростью говорящих ему: «Скоро встанешь, поправишься». По ночам, обливаясь потом и задыхаясь от высокой температуры, шептал пересохшими губами: «Умереть, умереть».
Он явится туда, на небо, чистым, непорочным, и тогда, как не раз обещал проповедник Гавриил, будет там отведено его душе место вечного покоя и радости, смерть его очистит.
Волошин ничего не ел. Когда приходил в сознание, он видел свет, стены, людей в белых халатах и спрашивал: «Что, не умер еще?» И плакал оттого, что еще жив, что не в силах убедить врачей, чтобы они не возились с ним, пусть будет так, как угодно богу... Лицо его было желтым, с пепельными пятнами на провалившихся щеках.
Однажды ночью она все же явилась к нему. Только что убрали подушку с кислородом, и он про себя читал проповедь. В палате стоял полумрак. Смерть заглянула в окно. Бесшумно проникла сквозь стекло и, спустившись с подоконника на пол. замерла в двух шагах от кровати. Волошин смотрел на нее покорно, с трепетом в душе: пришла, пришла. Горбатый скелет, так она виделась ему, с очень длинными руками, с пустыми черными глазницами, с широким оскаленным зубастым ртом, с тоненькой, как лозинка, шеей, наклонился к нему, пытаясь обнять костлявыми руками. Волошин съежился в комок и закричал, закрывая глаза. Когда открыл их, ее уже не было, на том месте, где находилась смерть, стояла сестра с кислородной подушкой.
Только через месяц Волошин встал на ноги. Сестры выводили его на госпитальный скверик, усаживали на скамеечке. Приходил Дроздов, что-то рассказывал о планетах, каких-то условиях, от которых зависит долголетие человека. Волошин не слушал врача. Он смотрел на деревья, нежные, зеленые листья и ни о чем не думал, просто так смотрел на предметы, окружавшие его, поскольку они попадали в поле зрения. Как-то раз, сидя один на скамеечке, он увидел: на веранду вынесли забинтованного человека, у которого виднелись одни глаза да была оставлена щелка для рта. В эту щелку сестра вставила папиросу, чиркнула спичкой, человек прикурил, сестра ушла.
– Пашенька! – вдруг выплюнув изо рта окурок, крикнул забинтованный. – Черт конопатый, валяй ко мне.
Волошин по голосу узнал Цыганка, но не отозвался.
По настоянию Цыганка няня привела Волошина на веранду:
– Обнял бы я тебя, Пашенька, да видишь, какие руки: ни закурить, ни штанов расстегнуть... Как ты тут живешь? Похудел малость, но ничего, были бы кости – мясо нарастет. Да что же ты молчишь, или не рад встрече?.. Признаться, я соскучился. Честное слово, соскучился! – повторил Цыганок.
Павел хотел было спросить: «А как остальные ребята, помнят?» – но не решился. Цыганок продолжал рассказывать полковые новости, что произошло за отсутствие Волошина. Павел слушал молча, с безразличным видом. Когда же Цыганок сообщил, что полк вооружили ракетами, многих солдат зачислили в резерв и, видимо, скоро отправят по домам, Павел с грустью произнес:
– Меня-то куда, не знаешь?
– Ты – особая статья, – сказал Цыганок, – на курорт пошлют.
Волошин взял коробок со спичками, постучал им о перила, вздохнул:
– Мне все равно... Я так спросил...
– И домой не тянет?
– Не знаю...
– Та-ак, – задумался Цыганок. – Ну-ка дай мне папиросу, в кармане лежат. – Он, жадно затянувшись дымом, закашлялся. – Это как же понять, Пашенька: «не знаю»? Нынче медики работают шибче колдунов. У меня вот волосы обгорели, лицо и руки обжег. Было страшно больно, а сейчас легче... Пожар тушил, будь он проклят! Хочешь, расскажу, как я коровенок колхозных спасал? У животных ведь никакого соображения, дуры, одним словом. Одна телка так шибанула меня – искры из глаз посыпались.
Волошин поднялся и, ни слова не говоря, ушел в палату.
– Неинтересно? – крикнул Цыганок. Но Волошин не отозвался. Он разделся, лег в постель. «Ты – особая статья», – про себя повторил он слова Цыганка. – Чего ему от меня надо?»
Встречу с Цыганком Волошин расценил как недоброе предзнаменование. Однако через день, после врачебного обхода и завтрака, он как-то. помимо своей воли приоткрыв дверь, заглянул на веранду: Цыганок сидел на прежнем месте, перед ним на столе лежала раскрытая книга, и он языком пытался перевернуть страничку. Цыганок это сделал не сразу, но, добившись своего, углубился в чтение. Павел прикрыл дверь. «Господнее наказание», – мысленно произнес он, возвращаясь к себе в палату. До обеда просидел у окна, все с тем же безразличным видом. Потом спал. Под вечер вновь заглянул на веранду: там никого не было, и он обрадовался этому случаю, сел в то плетеное кресло, в котором сидел Цыганок. Откуда-то подул степной ветер, принося с собой запах трав. Вспомнилась Тамбовщина, родное село, бабушка, и он, на минуту позабыв о болезни и обо всем, что случилось с ним, начал рассуждать... Ему казалось: во всем виноват этот черноглазый, щупленький солдат, он первый проник в его тайну, потом все раскрылось. «Сатана, – заскрежетал Павел зубами в каком-то неудержимом исступлении. – Вера моя, и не трогай ее».
Его позвали в палату. Когда вошел, увидел вторую кровать (до этого он лежал один). Спросил сестру:
– Для чего это?
– Дружок ваш попросился, вдвоем веселее будет, говорит.
– Мне одному хочется.
– Он хороший, скучать не будете.
Сестра ушла. Явился Цыганок.
– Вот и я, Пашенька, – весело сказал он. – Понимаешь, одному в палате все равно что в гробу: скукота, хоть волком вой.
Цыганок хитрил: не было такого дня, чтобы его не навестил кто-нибудь из полка: приходили Околицын, Петрищев, Рыбалко, Бородин, Елена. От подарков и передач трещала его тумбочка. Навещали и Волошина, приносили конфеты, печенье, но он ни к чему не прикасался и ни одного слова не проронил. Лежал и смотрел в потолок, ждал, когда придет смерть, даже не помнит, о чем говорили.
– Что же ты молчишь, Пашенька? – продолжал Цыганок. – Для чего же тогда человеку язык дан? Не для того же, чтобы дразнить своего обидчика. Язык, Пашенька, великий дар природы. Без него человек – обезьяна. Мартышка, она ведь только по деревьям шибко лазает, а человеку она ничего не может сказать. Тварь, одним словом. Понял? Поэтому молчать нам не следует, мы с тобой люди, солдаты, есть о чем нам побеседовать. Вот наш полк реорганизовали. Что это значит? А это значит: кто-то из нас поедет домой, на трудовой фронт, кто-то останется и будет служить, как медный котелок, чуть потускнеет, его продрают с песочком, и он снова засверкает новизной. Теперь я, Пашенька, вроде бы стал сознательным. А первые дни как смотрел на службу? Уши краснеют, когда начинаю вспоминать... Зачислили меня писарем к начальнику продовольственного снабжения полка. А почему зачислили туда? Во-первых, рост у меня не артиллерийский, метр и пятьдесят восемь сантиметров, во-вторых, заметили, почерк отличный. Ну что, мне там, в снабжении, с девятью классами образования – легко. Составлял ведомости, меню-раскладки: столько-то граммов сухофруктов, мяса, круп, овощей и жиров. Быстро освоил дело. Начальник не успеет сказать: «Цыганок, вот это оформи», я чик-чирик, пожалуйста, товарищ капитан, готово, сделал, докладываю. «Что ж тебе еще поручить? – ломает голову капитан. – Поди, говорит, погуляй». А мне этого и надо было. Раз-два и – через забор, и к колхозным девчатам. Так приловчился к самовольным отлучкам, что потом стало невтерпеж сидеть за меню-раскладкой. Ловчил – и докатился до того, что запустил учет, напутал. Один раз легонько наказали, второй раз схватил три наряда вне очереди. Начальник рассвирепел и говорит: «Пошел отсюда к чертовой матери! За твои фокусы мне уже попало и от командира полка, и на партийном бюро стружку сняли!» Как ты знаешь, определили меня в огневики, на перевоспитание послали. И тут я поначалу пытался гнуть свою линию: солдат спит, а служба идет. Не вышло, Пашенька, у меня. И хорошо, что не вышло, теперь легче на душе... Приеду к своей Тоне и скажу: «Докладываю, Рыженькая Щучка, отслужил, как медный котелок». Любит она, чтобы у человека все светилось, жило и играло, как на строевом смотре. Тоню недавно избрали секретарем комсомольского комитета. Разве я могу, Пашенька, быть перед ней истуканом? Я – солдат, могу ли я уступить этой девчонке? Нет, Паша, солдат – личность определенная, героическая и самая что ни на есть трудовая личность...
Возможно, еще долго говорил бы Цыганок, припоминая все случаи из своей службы, но тут обратил внимание, что Волошин, уткнувшись лицом в подушку, похрапывает. Уснул Павел с горькой мыслью о том, что Цыганок послан ему в наказание самим сатаной и, видимо, даже в госпитале он не даст ему покоя. Наутро, едва успел встать с кровати, намереваясь уйти в сквер, уединиться, как зашевелился Цыганок.
– Пашенька, ты куда? Подожди, вместе сходим по нужде, штаны мне расстегнешь. Ближнего надо любить, а мы с тобой однополчане, братья по артиллерии: работай банником, разводи станины!
– Помолчал бы, – отмахнулся Волошин, не решаясь сдвинуться с места.
– С ума сошел! Мы с тобой не обезьяны, а мыслящие субъекты, и не какие-то там роботы, изрекающие по заданной программе: «Доброе утро» или «Дважды два будет четыре». Мы, Пашенька, люди, нам ли молчать!
После завтрака, когда врачи закончили обход, Волошин незаметно вышел из палаты и забился в дальний угол сквера, чтобы посидеть на скамейке в одиночестве. Но не тут-то было. Пришел Цыганок. Он попросил Волошина «устроить» ему папироску и дать огня.
– Слыхал, Паша, как Юрий Гагарин летал в разведку? – Цыганок задрал голову. – Во-он туда, в космос, выше неба. И представь себе, никакого бога там нет. Одно пространство.
– Уйди ты от меня, – вздохнул Волошин.
Обедали они порознь, но «мертвый час» вновь свел их в палате.
Павел укрылся одеялом с головой. Цыганок хихикнул:
– Ты что ж, от своего брата прячешься?
– Сатана!
– Это уж точно, Пашенька, я – сатана в образе рядового Цыганка. Ты перекрестись, и я исчезну. Дурень, тебя от опиума человек очищает, а ты на него лаешься, скверными словами обзываешь. Друг я тебе или нет?
– Нет.
– Врешь, Пашенька. Я самый настоящий твой друг.
– Уйди.
– Судить, наверное, тебя будут, Паша. Дезертирство ты совершил, присягу нарушил. А кто виноват? Эх, Паша, жаль, что я не читал Маркса, да и книги Ленина только в руках держал, а в уставах про религию ничего не написано. Я бы тебя быстро очистил... Ладно, не будем нарушать «мертвый час», спи.
Цыганок уснул быстро. Волошин не мог сомкнуть глаз. «Дезертирство совершил». Эти страшные для него слова, впервые услышанные от Цыганка, заставили думать не о смерти, а о том, что ожидает его в жизни после излечения. Чувство фанатизма притупилось, верх взяли мысли о совершенном. Кто виноват? – сначала он гнал этот вопрос прочь, боясь и страшась поддаться такому раздумью, но с каждым новым днем, проведенным с Цыганком, такие мысли все чаще и чаще возникали в голове. Неужели виноват тот, в которого он верил, которому молился и во имя которого решил умереть? – сам собой напрашивался вывод, и Волошин вскидывал на Цыганка робкий, просящий взгляд. Теперь он не сторонился «сатаны», терпеливо слушал длинные речи Цыганка, ожидая от солдата чего-то такого, что облегчит душевную тяжесть. Хотя по инерции прежней озлобленности он еще думал о Цыганке как о своем мучителе, но уже не так остро, не с той внутренней ненавистью, как прежде...
Подходило время окончательного выздоровления, и врачи готовили на Волошина документы для выписки. Однажды в госпиталь приехали Громов и Бородин. Они привезли Цыганку наручные часы, которыми его наградило правление колхоза, газету со статьей о подвиге Цыганка. Награду вручали в палате в присутствии врачей и сестер. Цыганок, еще забинтованный, стоял возле кровати, как кукла, завернутая в пеленки. Он не ожидал никаких наград и долго не мог сказать ни слова, лишь смотрел на лежащие на тумбочке часы и газету с его портретом. Глаза его повлажнели, слеза бусинкой искрилась на марлевой повязке.
– Служу Советскому Союзу, – волнуясь, произнес Цыганок и попросил у Громова разрешения выйти на веранду: солдат, видимо, стеснялся своих слез. Он ушел, слегка покачиваясь.
Громов повернулся к стоящему у койки Волошину и спросил:
– Вы как себя чувствуете?
– Нормально.
– Дня через три вас выпишут.
– Слышал.
Громову, хотелось наедине поговорить с Волошиным, и поэтому, когда Бородин от врача направился к выходу, он задержался в палате. Подойдя к солдату, подполковник по-отцовски положил ему на плечо руку и доверительно спросил:
– Что же будем делать, Павлуша?
– Не знаю.
– Хочешь служить?
– Не знаю.
– Шофером ко мне пойдешь? Я тебя за месяц обучу, вместе будем ездить.
– Вместе? – Волошин вдруг почувствовал слабость в ногах, опустился на кровать, закрывая руками лицо. Громов молчал. Он знал: за совершенный проступок солдата надо судить, таковы законы воинской службы, и в то же время понимал: Волошин жестоко оступился не по своей воле. «Ну, командир, решай, как быть, ты – высшая власть в полку», – Громов знал, что не так-то легко оправдать Волошина, и в то же время почему-то верил, что это единственный путь вырвать солдата из цепких лап баптистов.
– Я возьму вас, товарищ Волошин.
Павел поднял голову:
– Служить, значит?
– Да, служить... Своему народу служить.
– А Цыганок тоже остается в армии?
– Он зачислен в расчет пусковой установки.
На улице ветер разогнал тучи, и в палату хлынул солнечный свет.
V
Солдаты и сержанты, подлежащие увольнению в запас, размещались в одноэтажном здании, расположенном на окраине города. Рыбалко ездил сюда на мотоцикле, на дорогу уходило пятнадцать – двадцать минут. Но сегодня старшина решил идти пешком: уж очень не хотелось видеть, как представители штаба округа и уполномоченные по организованному набору рабочей силы будут агитировать солдат остаться в Сибири – на здешних предприятиях и в колхозах. Рыбалко шел медленно, надеясь, что хоть часть этой неприятной для него процедуры пройдет без него. Он еще не верил, что таких молодых и здоровых, которым служить да служить, все же увольняют из армии. На полпути встретил Шахова: лейтенант возвращался из штаба дивизии, где проходили десятидневные методические сборы.
– Хотите посмотреть проводы?.. Увольняют все же, – с грустью сказал Рыбалко, прикуривая от зажигалки. Зажигалка была новая, оригинальная, она заинтересовала Шахова.
– Сам смастерил?
– Делать-то нечего, вот и занимаюсь ерундой. Тоска! А тут еще жена уехала: у сына экзамены, теперь задержится надолго. А может быть, и совсем не приедет, советует уходить в отставку, пишет: хоть поживем немного спокойно... Все они, бабы, такие: если муж держится за юбку – это и есть спокойная жизнь. Вот же нация! Их как будто не интересует, что американцы дырявят землю атомными взрывами. Приезжай, поживем спокойно... Да что я, рыболов? Или курортник?.. Спешить надо нам, товарищ лейтенант. Пушечки забрали, ракетные установки дали. Грозное оружие, слов нет, но его надо изучить, освоить. А время не ждет, в сутках-то двадцать четыре часа...
По дороге Шахов сообщил, что Военный совет округа обсудил их почин, что доклад по этому вопросу делал сам полковник Гросулов и что совет одобрил начинание и рекомендовал этот способ стрельбы по закрытым целям для других артиллерийских частей.
– Волнует меня одно хорошее дельце, – сказал Шахов после небольшой паузы. – У нас в училище работал технический кружок. Мы называли его громко – вечерний университет. Курсанты с большим желанием посещали занятия. Что, если такой университет организовать в нашей части?
Рыбалко немного повеселел: он как-то слышал от генерала Захарова, что при освоении новой техники фактор времени играет основную роль, а вечерний университет – это хороший резерв учебного времени.
– Каждый запишется, товарищ лейтенант, – подхватил Рыбалко. – Ты подумай, подумай хорошенько и предложи, командир поддержит. Жизнь нонче такая, что она никак не вкладывается в привычные рамки, рвется на простор, из обжитых рамок выходит... На днях узнаю: мои «резервисты» потихоньку сколачивают бригаду добровольцев, готовых остаться в здешнем колхозе. Тоже необычно: отслужили ребята в Сибири и тут же остаются. Правда, пришлось одному лекцию прочитать: ты отслужил свое, говорю, и валяй куда хочешь, но солдат не смей остужать, не морочь им головы сладкими пирогами, им еще рано убирать палец со спускового крючка.
Шахов подумал: «Каким ты был, таким и остался, Максим Алексеевич».
– Не рано ли сокращают армию? – продолжал Рыбалко. – Ликвидировали полк... Там, за океаном, наверное, радуются. Или я уж такой осел, что ничего не соображаю? Начнется война, и ствольная артиллерия пойдет в дело. Ракета, конечно, хорошая, грозная штука, но орудие – вблизи оно ловчее...
– А штык, Максим, как ты смотришь на это оружие? Наши деды и прадеды им ловко дырявили груди врагам своим. Выходит: мы должны держаться и за штык?
– Не знаю... Только хлопцев этих я бы еще придержал в армии, – продолжал свое Рыбалко. – Куда торопиться, коли там, в этих самых НАТО и СЕАТО, военными маневрами тишину будоражат. И наши раны еще не зажили. У меня, например, они очень ноют, всякие воспоминания в голове пробуждают. Я, Игорь Петрович, видел, как начиналась война, видел сорок первый год. Жуть что было в начале войны. Лежишь, бывало, в окопчике, держишь в руках бутылку с зажигательной смесью, а фашист бомбами кроет и кроет. Потом в атаку танки на тебя бросает. Что ж тут с бутылкой сделаешь, кинешь ее – она, проклятая, в воздухе галгочет, как индюк, а не летит туда, куда надо, или за дерево заденет и упадет на землю живехонькая, лежит, бедная, поблескивает на солнце... Приходилось под танки бросаться.
А что сделаешь, коли на тебя движется враг!.. Нет, брат, тем, которые не знали начала войны, таких, как я, трудно понять. Ракета ракетой, а человек крепче любого атома! – закончил Рыбалко, войдя во двор.
К вечеру казарма опустела, остался только Одинцов. «Бывший писарь бывшей батареи», – с горечью подумал Рыбалко. Одинцов заявил, что решил ехать домой в незнакомый для Рыбалко городишко Бобров, и солдата не стали уговаривать. Старшина назначил его дневальным.
– До утра постоишь, завтра документы получишь, – сказал Рыбалко, намереваясь немедленно уйти из этого опустевшего помещения, притихшего, как сиротинушка. Горела одна лампочка у двери, в казарме стоял полумрак. В ушах Рыбалко еще звучали и оркестр, и напутственные речи офицеров, и заверения солдат, что они и на гражданке не посрамят доброго имени армейского человека... Звучали так явственно и так мучительно, что старшине действительно хотелось быстрее покинуть казарму. Но он не ушел сразу. В глаза бросилась плохо заправленная кровать у окна. Рыбалко поправил матрас, подушку, выровнял одеяло.
– Одинцов, кто на этой кровати спал? – спросил он солдата, разгибая спину.
– Петр Арбузов, водитель тягача из третьего дивизиона.
– Откуда он?
– Из Ярославля, товарищ старшина.
Ответы Одинцова понравились Рыбалко. Хозяина койки он хорошо знал: и что солдат родом из Ярославля, и что обучился Арбузов шоферскому делу в полку, и что попросился он с группой уволенных в подшефный колхоз механизатором – пожелал остаться в Сибири... Спросил об Арбузове просто так, для проверки, не забыл ли уже Одинцов своих ребят-однополчан, гвардейцев.
– А ты почему уезжаешь? – Город Бобров Рыбалко не знал, полагал, что это какой-то степной, неприметный городишко и, наверное, в нем нет даже приличного кинотеатра.
– Наш городок старинный, построен еще при Екатерине Второй, расположен он, товарищ старшина, возле реки Битюг. Река полноводная, с отлогими берегами. Ее перегородить небольшой плотиной, и вода побежит по полям... Лето у нас засушливое, часто выгорают хлеба. Надо орошать их.
Рыбалко, вспомнив, что Одинцов окончил гидрологический техникум, спросил:
– Плотину будут возводить?
– Думаю, что возьмутся за это дело. Построят...
Теперь он понимал, почему Одинцов стремится в родные края, – у него есть мечта, добрая мечта: этот рыжий долговязый парень, служа в армии, думал о борьбе с засухой, о хлебе. И это понравилось Рыбалко.
– Поезжай, поезжай. Потом мне напишешь о плотине.
Одинцов мельком взглянул на Рыбалко, на его усатое, посеревшее за последние дни лицо, подумал: «К этому времени и вы, товарищ старшина, уволитесь из армии».
– Адрес вы знаете, впрочем, пишите на часть, получу.
Одинцов сказал:
– Ладно, пришлю... Места у нас хорошие, лучший заповедник бобров, ценные и умные зверюшки. А воздух какой там! Чистый-чистый. Вот бы где вам, товарищ старшина, поселиться на жительство. Тишина, одним словом, – заповедные места. Приезжайте...
Рыбалко вздрогнул. Он хотел было резко ответить Одинцову, но сдержался, ногой подвинул скамейку к столу, сел. Вынул из нагрудного кармана потертые листки, исписанные мелким почерком. Руки его дрожали, и весь он вмиг преобразился.
Одинцов забеспокоился:
– Вам плохо, товарищ старшина?
Рыбалко молчал, уронив голову на грудь.
Наконец невнятно заговорил:
– Клятву мы дали... десять фронтовых товарищей кровью расписались... Это не мальчишеская фантазия, четверым в то время было за сорок. Двадцать лет храню письмо, знали о нем те девять, которые расписались, но они погибли. Десятый – это я... Никому не показывал, тебе дам прочитать... чтобы ты, Одинцов, не слишком увлекался тишиной на реке Битюг... Один из нас знал немецкий язык, командир батареи старший лейтенант Андрей Сидорович Державин. Он-то и перевел письмо и велел мне хранить до гроба. Читай...
Одинцов робко взял поблекшие листки.
«Потсдам, Бисмаркштрассе, 29, Отто Мюллеру.
Дорогой брат!
Наша армия, видимо, будет полностью разгромлена. Мы несем колоссальные потери. Вчера русские овладели Кенигсбергом. Многие мои товарищи попали в плен. Великая Германия переживает страшное время, мне, как историку, невероятно больно сознавать все это. Но я истинный немец и не поддаюсь полному отчаянию.
Конечно, полного разгрома в этой войне нам не избежать, трагический конец уже виден, он близок.
Кто виноват? Некоторые неустойчивые и недальновидные элементы всю вину будут валить на Гитлера: он проиграл войну.
Утверждаю: это великое заблуждение. Войну с коммунистами проиграли не только мы, немцы, но и англичане, но и американцы, и даже французы. Только идиот не может осознать того факта, что смысл этой войны заключался прежде всего в полном уничтожении Советского Союза как опасной цитадели мирового коммунизма. Познакомься с обстановкой предвоенных лет, и ты поймешь поведение лидеров правительств западных держав, и ты сам убедишься, как я прав в своем утверждении. Америка, Англия – да, да, эти страны прежде всего – вложили в наши руки меч. Разве без их экономической помощи мы смогли бы, после жестокого поражения в первой мировой войне, так быстро создать великую и мощную армию? Разве без их одобрения и поощрения мы могли бы с такой легкостью приблизить свои границы к России для решающего броска на коммунистов? Нам и им в одинаковой мере хотелось уничтожить Советский Союз.
В последнюю минуту американцы и англичане нас жестоко предали, предали потому, что убедились в том, что русские способны своими собственными силами свернуть нам шею и, бог знает, остановятся ли у Ла-Манша. Они переметнулись на сторону большевистской России не столько во имя разгрома Великой Германии, сколько во имя оттяжки собственной гибели. Сейчас западные державы ведут сражения не против нас, не против фюрера, а за свои интересы в Европе. В этом коммунисты убедятся вскоре же, в тот час, как только мы капитулируем.
Повторится все сызнова...
Дорогой брат! Я верю: немецкий дух в нашем народе не иссякнет. Мы – те, которым богом дано главенствовать над миром, и мы вновь воспрянем душой и помыслами своими. Я верю, найдутся в немецкой нации лидеры еще более преданные, чем Адольф Гитлер, извечным интересам Великой Германии, и они сумеют заставить безголовых лидеров поднять нас из пепла. Мы учтем все наши ошибки, все промахи, и наша месть не будет знать границ.
Дорогой брат! Ты еще молод, не теряй духа, знай: впереди походы и на Восток и на Запад, меч Великой Германии не заржавеет.
Твой брат полковник Карл Мюллер».
«Клянемся своими жизнями, женами и невестами своими, честью и славой Родины своей, именем народа своего – не допустить этого во веки веков!
Клянемся держать оружие в руках до полного уничтожения фашистов – до тех пор, пока у меченосцев не исчезнет дух новых походов и на Восток и на Запад.
Да здравствует Мир и Свобода!
1. Командир батареи старший лейтенант Андрей Державин.
2. Заместитель командира батареи по политчасти лейтенант Иван Зотов.
3. Командир огневого взвода младший лейтенант Захар Беспощадный.
4. Наводчик орудия ефрейтор Максим Рыбалко.
5. Водитель машины рядовой Семен Катрикадзе.
6. Командир орудия сержант Павел Чернов.
7. Заряжающий рядовой Никита Долгоруков.
8. Разведчик-наблюдатель ефрейтор Егор Размахов.
9. Повар рядовой Муса Ахметов.
10. Старшина батареи Сидор Вершинин. Кровью своею расписались...»
Следы подписей едва угадывались, и Одинцов с трудом прочитал их. Он положил письмо на стол, не в силах что-либо сказать. От пожелтевших листков веяло чем-то страшным: девять человек, поклявшихся держать оружие, погибли, лежат где-то в земле, обугленной и продымленной. Десятый – Рыбалко – сидел перед ним. Он – это они, которые поклялись, он – это они... Даже почудилось Одинцову: сейчас дрогнет дверь, и все девять войдут в казарму во фронтовых шинелях, перетянутые ремнями, неумытые и уставшие в непрерывном бою, и шумно заговорят, рассказывая старшине каждый о своем и все об одном и том же – держим клятву!
Но многое Одинцов не мог понять, не мог потому, что войну он не видел, знает о ней по обелискам, из книг и рассказов, и потому, что война давным-давно отгремела.
И все же Одинцов спросил:
– Все девять погибли?
– Да. Конечно, не в одном бою.
– А он, Мюллер?
– Его труп нашли в окопе, при нем это письмо...
Рыбалко спрятал письмо, молча посмотрел на опустевшие койки, на пустую пирамиду, показавшуюся ему скелетом какого-то древнего животного, молча открыл дверь и вышел из казармы.
VI
Через незавешенное окно луч солнца освещал лицо спящего лейтенанта. Стояла жара: за окном термометр, прикрепленный к крестовине, показывал тридцать пять градусов.
Лейтенант спал. Он лежал на спине, и, казалось, сейчас никакая сила – ни жара, ни холод, ни ураган – не разбудят его.
И все же Узлов проснулся. Он проснулся не потому, что в комнате было слишком жарко и душно, – скорее всего, по привычке подниматься в одно и то же время. Открыв глаза, он увидел: настенные часы показывают два часа московского времени, а он мог спать дольше, ибо сегодня выходной день, и еще вчера, ложась в постель, он дал себе слово отоспаться за все прошедшие суматошные рабочие сутки: днем плановые занятия, вечером университет. Его работу партийное бюро поручило возглавить лейтенанту Шахову.
– Инженер! – крикнул Узлов, полагая, что Шахов находится в умывальной комнате. Ответа не последовало. Узлов, натянув пижамные брюки, посмотрел на себя в зеркало: еще вчера он наметил поехать в город, поиграть в бильярд, встретиться со знакомыми девушками.
Он быстро умылся и уже хотел было уйти, как на тумбочке заметил записку. Шахов писал: «Дмитрий, я в учебном классе. Сегодня занятия в две смены. Будем штудировать основы теоретической аэродинамики. Ведь впереди – боевые пуски, дорога каждая минута. Но у тебя сегодня выходной. Чай я вскипятил, колбаса в тумбочке».
В комнате стены были увешаны схемами, таблицами и формулами. Узлов, держа в руке записку, рассматривал графическое изображение элементов траекторий реактивного снаряда. «Чем меньше мы выбираем промежуток времени, тем меньше будет изменяться скорость и движение ракеты будет ближе к равномерному», – прочитал он под схемой написанные красным карандашом строчки. Узлов вспомнил, как он долго бился, чтобы эту формулу понял ефрейтор Околицын. Наглядные пособия, которые применил Шахов в обучении ракетчиков, значительно облегчили дело. Чертил схемы Цыганок. Он выполнял эту работу с охотой, с серьезным видом говорил товарищам: «Вернусь из армии, поступлю в институт, стану инженером-конструктором. Умненьким буду».
Дмитрий положил записку на стол и зашагал по комнате. Очень хотелось поехать в город, и в то же время было как-то неловко перед Шаховым: Игорь сейчас там, в техническом классе, обучает его, Узлова, подчиненных – Околицына, Цыганка, Петрищева. «Выходит, что Игорь часть моих обязанностей взял на себя, – рассуждал Узлов. – Черт двужильный... Не пошел бы в класс, а вот теперь придется... А что, если не пойти? Кто меня упрекнет? Имею я право использовать отдых по своему усмотрению?.. А Шахов? Тоже имеет... Ну и жизнь пошла: человеку дают выходной, а он от него отказывается. А сейчас бы хорошо пройтись с дивчиной». Узлову почему-то вспомнилась Борзова. Он совершенно не подозревал, что колхозная медичка, с виду такая «заводная», серьезно ждет ефрейтора Околицына, ждет, когда тот отслужит срок.