355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Гарин-Михайловский » Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906 » Текст книги (страница 39)
Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 20:16

Текст книги "Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906"


Автор книги: Николай Гарин-Михайловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 43 страниц)

Когда отец кончил и встал, мать сказала, смотря в упор ему в глаза:

– У меня денег нет.

Он взбешенно крикнул ей:

– Деньги есть и больше, чем надо, если б я не был идиотом и не записал эту дачу на тебя.

Зло, упрямо смотря по-прежнему прямо в глаза, мать ответила:

– Но дача никогда не будет ни заложена, ни продана.

– И черт с тобой, подыхай с голоду!

– Со мной бог, и он поможет мне спасти имущество детей от развратника!

– Что?! – заревел благим матом отец, и лицо его побагровело и стало страшным.

В напряженном молчании раздался его бешеный шепот:

– Погоди же, ехидна: в гроб живую уложу, а добьюсь своего!

Он еще посмотрел, как зверь, приготовившийся к прыжку, но, точно сдерживаемый все тем же пристальным магнитизирующим взглядом, не чувствуя еще сил, пошел, оглядываясь, к двери и повторяя:

– Погоди же…

Он ушел.

Маня жалась к матери, Петя употреблял все усилия, чтобы мать не прочла в нем мучительного вопроса: «Зачем?» Даже Федя и Оля казались какими-то пустыми, забывшими вдруг что-то очень веселое и радостное.

В доме стало тихо и скучно.

Петя не находил себе места и, взяв шапку, надев пальто, вышел из дому. Он перешел дорогу и направился через поле к едва видневшимся дачам.

Посреди поля торчали какие-то бугры, – могилы чумных, как говорит преданье.

Осенний день кончался, надвигались преждевременные сумерки, задул ветер и нес по дороге облака пыли и желтых листьев.

Сердце Пети тоскливо сжималось.

Ах, как все, все было нехорошо! И единица, и пощечина, и голубка, и Варвара, и отец. И все то, что еще будет сегодня ночью, когда отец напьется и будет, как привиденье, ходить по дому, отыскивая мать. И сегодня это непременно будет, потому что после ссоры он всегда напивается. И будет так страшно. И еще страшнее думать об этом и ждать, когда придет ночь, темная и страшная, и отделит их дом от всех. И останутся они одни в своем доме с пьяным, ничего не помнящим отцом.

Петя тоскливо смотрел на город.

Есть же счастливцы из его товарищей, которые живут в городе, в теплых, светлых квартирах, у которых даже деньги есть. Скучно станет – захотят, пойдут в кондитерскую есть пирожное или в гости к товарищам пойдут, на главную улицу гулять пойдут. На улице светло, как днем, горят фонари, горят большие окна магазинов, везде народ, смех, оживленье…

А здесь…

Петя уныло оглянулся.

Холодные тучи совсем низко бежали над темневшим полем, ветер выл и свистал, все темнее становилось, и нигде кругом не было видно ни одного огонька.

Совсем стемнело. В одно слилось и небо и земля, точно в бездну упало вдруг все, и только далеко-далеко из этой бездны, как страшный глаз, светился огонек в их доме. Пете казалось, вот-вот он упадет в эту бездну, и он осторожно и высоко поднимал ноги.

Когда он вошел в детскую и свет лампы бросился ему в глаза, его охватило радостное чувство теплоты, света, жилья. Он быстро разделся и весело крикнул:

– Кто хочет сказки слушать?

– Я, я, я!

И все бросились к Пете.

Петя умел рассказывать сказки, и, когда он рассказывал, слушали его не только дети, но и Варвара и Агаша.

– Только не рассказывай страшную! – кричала Оля.

– Ну, вот? – отвечала Маня. – А не страшная разве может быть интересная?

– Конечно, – нерешительно поддержала Агаша.

В другое время вмешалась бы и Варвара, но теперь она молчала, лежа на кровати, и неизвестно было, спала она или нет.

– Ну, хорошо, – согласилась Оля, – рассказывай страшную, а когда мне будет делаться очень страшно, я буду закрывать глазки и ушки.

– Я расскажу вам про разбойников.

– О-о! – протянула Маня и сверкнула глазами.

– Ой! – подхватил Федя.

– Ой-ой-ой! – завизжала Оля, и все рассмеялись.

– Ну, слушайте…

Но в это время раздался из спальни голос матери:

– Петя!

Петя встал и пошел кматери.

– Затвори двери.

И мать заговорила тихим голосом:

– Не пугай ты их на ночь разбойниками – да еще сегодня… И без того свои разбойники, может быть, придут. Лучше учи уроки скорей и приляг пока, только не раздевайся.

Мурашки пробежали по спине Пети, и изменившимся голосом он сказал:

– Ну хорошо, я им что-нибудь такое коротенькое расскажу.

Он возвратился, сел и начал:

– Ну, так вот… Разбойники собрались раз и решили идти в Царство сказок… И пошли… А кто хочет знать, что они там наделали, пусть сам идет в это царство и узнает, а я не знаю и мне некогда, потому что надо уроки учить.

– Ну?!

– Ну, Петя!?

Но Петя быстро вскочил и, убежав в свою комнату, запер ее на крючок.

Дети колотили в дверь и кричали:

– Противный, гадкий, нехороший!

– Детки, оставьте Петю, – сегодня все пораньше ложитесь.

Маня поняла и деловито ответила:

– Хорошо, мама, хорошо, – я сейчас начну их укладывать.

Маня укладывала Федю, Олю и что-то шептала им на ухо. И оба сейчас же закрыли глазки и лежали не двигаясь, точно уже спали.

Улегшись, то же сделала и Маня.

Агаша еще посидела, вздохнула и тоже ушла было.

– Агаша, сегодня спи в детской!

Агаша ушла, возвратилась назад с мешком, бросила его к печке и легла, подложив руку под голову.

Во всем доме сразу наступила искусственная, настороженная тишина.

И страшней всех было Оле. Она. иногда не выдерживала и открывала глазки. Тогда она видела комнату, тускло освещенную лампадкой. Только риза сверкала, но туда боялась смотреть Оля, потому что ей казалось, что божья матерь на иконе с спасителем иногда шевелится. Еще страшнее было смотреть в темные окна. Казалось, что кто-то страшный там заглядывал в комнату.

И так страшно сделалось, наконец, Оле, что, закрыв глаза, она сразу и заснула от страху.

Пете тоже плохо шли уроки в голову. Все казалось ему, что кто-то где-то ходит, и он постоянно отрывался и прислушивался.

Вот скрипнула дверь; может быть, идет пьяный отец?!

Раз попробовали было запереть двери. Он выломал замок одним ударом ноги – и что только было после этого!

Наверно, когда-нибудь отец всех их убьет. И его первого. Опять точно ходит кто-то, опять скрипнула дверь – и тихо, тихо. Ах, как страшно! Как мучительно и ждать и заниматься!

Нет, лучше прилечь и уж только слушать.

Заснул и Петя.

Мать зашла в детскую, заглянула в Петину комнату. Постояла, осторожно подошла к столу, потушила лампочку и ушла к себе в спальню. Присела там пред образами с красной лампадкой, сложила руки и так и сидела замерши, впившись глазами в образа.

Буря все сильнее разыгрывалась. Точно срывал крышу ветер, что-то хлопало, и точно вздрагивал весь дом. А иногда с диким воем и свистом ветер врывался в трубу, – так резко, так резко, так неожиданно, что беременная маленькая женщина начинала креститься, и тогда глаза ее еще неотступнее смотрели в образа. Точно говорили:

«Нет, нет, вы должны мне помочь, и я не отстану от вас. Тут, тут и умру…»

А то сразу вдруг стихала буря, и наступала такая тишина, что, охваченная ужасом, она вскакивала и, заломив руки за голову, ходила по комнате, и белые губы ее шептали:

– За что же, господи?!

Простые стенные часы в столовой глухо пробили одиннадцать, двенадцать часов.

«Скоро теперь»… – мелькнуло в ее голове, и сразу похолодели ее руки. Точно ударили в набат сердце, виски, вся кровь.

Еще ни одного подозрительного звука не было слышно, и буря стихла, но она уже явственно чувствовала его. Он встает, наконец, из-за своего стола. Полчетверти водки он выпил и, качаясь, идет к двери.

Он старается идти беззвучно, осторожно, но ноги изменяют и тяжело ступают. Иногда гулко разносится по комнатам падающий вдруг стул, стол.

Дрожащими руками торопливо мать зажигает лампу в детской, приносит из Петиной комнаты и из спальни.

Светло, как днем.

– Деточки, милые, вставайте, – наклоняется она к кроваткам, и быстро вскакивают Маня, Федя, Оля. Они уже на полу в рубашечках и дрожат, ухватившись за мать.

«Петю не успела разбудить, пусть спит, может, пронесет господь», – проносится в голове матери.

– Идем к печке, там теплее. Варвара, разбуди Нюсю, чтоб не испугалась от крика. Агаша, Агаша…

Агаша поднялась и протирала, ничего не понимая, глаза.

Уже в соседней комнате тяжелые шаги.

– Смотрите же, сразу! Как можно громче!

Дверь отворилась, и на пороге стоял, качаясь, страшный человек с бессмысленными, мутными глазами, взъерошенными волосами, в одной рубахе, с голыми ногами.

Отчаянный, пронзительный крик, несущийся ему навстречу, заставляет его на мгновенье точно опомниться.

Иногда, от этого крика он уходит сразу и больше не возвращается.

Иногда, выпив еще до потери полного сознания, он возвращался опять.

На этот раз он постоял, что-то вроде презрительной гримасы мелькнуло на его лице, какая-то злая радость разлилась и медленно, с видом идиота, помешанного, у которого в мозгу тем не менее какая-то мысль засела, медленно пошел к стоявшим у печки, и, чем ближе подходил он, тем бессмысленнее и тем отвратительнее, тем ужаснее было его лицо.

Он не дошел одного шага, остановился и осторожно, чтобы не потерять равновесия, начал поднимать ногу к животу женщины.

Лицо его сделалось еще более животным, бессмысленным и радостным.

Уже была поднята нога, когда Маня, сообразив, бросилась и сзади дернула отца за рубаху. Он качнулся, чуть не упал, а в это время новый отчаянный крик всех, еще сильнее, огорошил его. Этот крик разбудил, наконец, Петю, и он выскочил из своей комнаты как раз в то мгновенье, когда пьяный тупо оглядывался и искал того, кто дернул его. И, увидев сына, он, вдруг размахнувшись, изо всей силы так ударил его по лицу, что Петя упал, а комната наполнилась отчаянным, не прерывающимся уже воплем.

Как тигрица, бросилась на мужа мать и толкнула его двумя руками так, что и он, наконец, упал.

И сразу все стихло.

Пьяный ворочался на полу и едва внятно шептал:

– А, так ты так… погоди…

Варвара сделала всем движение рукой и подошла к лежавшему.

– Вставайте, барин.

– Ты кто?

– Варвара. Пойдем искать гвоздь, на который я упала, вы хотели забить его.

– Пойдем, – лепетал пьяный.

Варвара помогла ему встать и повела к двери. Он покорно шел, но в дверях, точно вспомнив что-то, крикнул:

– Стой!

– Гвоздь, гвоздь забить надо, – тихо шептала Варвара, увлекая пьяного…

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Отрывок второй

Низкие берега реки почти сливались с плоской, без границы, монгольской степью.

Через реку был переброшен мост, на обеих сторонах которого стояло по пушке.

Внизу насыпи, на более высоком берегу, стояли бараки или, вернее, стояла одна большая землянка, перегороженная на две половины: одна большая, другая половина совсем маленькая – офицерская. Тонкая дощатая переборка разделяла оба отделения. Ни по устройству, ни по убранству офицерское отделение ничем не отличалось от солдатского.

Такие же нары, та же солома вместо тюфяка, грязная подушка в головах, очень поношенный чемодан в углу. Табурет, стол. Тот же воздух, пропитанный махоркой, ржаным хлебом, грязным бельем.

На нарах лежал молодой офицер Чернышев и, заложив руки за голову, смотрел в потолок. Лицо офицера было точно опухшее или заспанное, бледное. Большие карие глаза смотрели устало, без выражения.

Говор в солдатском отделении доносился довольно явственно и особенно отдельные фразы из тех, которые для того и говорились, чтоб их слышали где надо. Чей-то голос ядовито говорил:

– А тебе бы по полстакана сахару накладывать, да, может, вина красного в чай, а в зубы настоящую сигарку… Да каждый день так: дуй, пока не лопнешь.

– Где уж нам, – смиренно язвительно отвечал другой голос, – сыты будем и наглядкой. Так уже устроено раньше нашего: одни пьют, другие глядят.

Офицер повел немного глазами по направлению к говорившим и опять уставился в потолок.

«И моей жизни находятся завидующие», – мысленно усмехнулся офицер.

Солдаты продолжали.

Весь ничтожный обиход офицера был перечислен. Не забыли даже эмалированного чайника, служебного бинокля, тонкого сукна, часов.

Чернышев как-то попробовал сказать солдатам, чтобы говорили они потише и не мешали ему.

И в тот же день он услышал громкий разговор на тему: не мешать тем, кто ничего не делает, ничего не думает. Речь шла как будто о товарищах, но не было никакого сомнения, по чьему адресу говорилось все это.

Еще так недавно там, в России, немыслимо было что-нибудь подобное.

Точно подменил кто-то солдат.

Собственно, конечно, это был не обычный тип солдата. Ни он, Чернышев, не знал всех этих запасных, ни эти запасные не знали раньше его, Чернышева.

За три месяца совместной жизни с этими семидесятью солдатами не только не установилось никакой связи, но нарушилась и тень той, какая существовала на почве обычной дисциплины. Той дисциплины, по которой вся сила была в начальстве, в приказах, номерах исходящих. Солдат во всем этом был именно тот элемент, с которым меньше всего считались. И сама дисциплина представляла достаточно гарантий, чтоб с этим солдатом не считаться. И вдруг как-то так случилось, что так приходится считаться с этим солдатом, как будто и он, Чернышев, ни больше, ни меньше, как только семьдесят первый солдат, совершенно незаконно пользующийся даже теми ничтожными преимуществами, какими пользовался он: два куска сахару в стакан, две чарки вина, рублевый табак.

И этим далеко не исчерпывалось неудовольствие солдат. Чернышев не сомневался, что и сегодня, как всегда, разговор сведется к главному.

Он хотел было встать и уйти, – остался, и еще усталей было его одутловатое лицо.

Там, за перегородкой, не заставили себя просить.

– Опять ночь надвигается, – заговорил кто-то, и сердце Чернышева болезненно сжалось, а голос продолжал – Опять сбоку набок повертывайся… А, может, она, сердечная, та самая и есть, которая последней на роду написана…

– А ты не пугай.

– Буду пугать, не трусь! А трусишь – не ходи на войну. Я вот тебе прямо отрежу: чуть что, так и пырну в бок штыком, а то пулю в затылок. А ты думал как? Хочешь первым в мирное время величаться, тебе и сахар и вино, а хунхуз или японец пришел, так ты и в кусты: врешь, врешь, выволочим из кустов.

Лицо Чернышева уже не было равнодушным. Глаза загорелись и зло, напряженно смотрели перед собой.

«Не верят, подлецы, – мучительно думал он, – считают, что в кусты спрячусь… Хоть бы скорее уж нападение, что ли, было…»

И, как бы в ответ ему, новый голос заговорил:

– А хоть и будет нападение: можешь ты себе представить, как это все случится. Вот, может, ты умен, а у меня в голове совсем не сидит, как это будет. Ну, стоит, скажем, часовой, подчасок подальше от него; таращат глаза: зги не видно, таращи, пожалуй. Ты в одну сторону глядишь, а он с другой ужом по траве, – вырос сразу, ткнул в глотку ножом, а другой подчаска… А мы спим… Вдруг бац-бара-бац! Ладно еще, если одним постом дело обойдется, а то ведь сперва и в казарму препожаловать могут. Со сна, да впотьмах – как курчат и передушат…

– Опять пушки: когда палить в них? Скажем, хоть со стороны камышей зайдут. Пока не высунешься вплоть, что увидишь, в кого станешь палить? А высунешься, тогда не то что из пушек, из ружей – и то как бы успеть.

Новый голос подхватил:

– И ограда проволочная, и звонки не помогут: япошка проклятый, он насквозь знает, лучше нашего, где что тут налажено у нас, знает он доподлинно и сколько нас, и какие у нас головы, и чем набиты…

– Чем набиты, – соломой набиты: до последнего человека как есть деревня, – баран да овца и опять с конца. А спросить не у кого… Так и пропадешь ни за грош.

Чернышев не вытерпел и порывисто встал.

– Не любишь, – раздался удовлетворенный иронический голос и смех многих.

Чернышев надел шапку и вышел по ступенькам из барака. Постоял перед входом и стал подниматься на насыпь.

О высоты насыпи мост казался легким, переброшенным кое-как через реку. Только внизу видны были колоссальные устои этого моста.

Чернышев прошел на средину моста, отдал честь часовому у пушки и остановился, задумчиво смотря на противоположный берег реки.

«И вот в самом деле, – думал он, – как действительно произойдет это нападение, откуда ждать его и будет ли время что-нибудь предпринять для его отвращения?»

Он уныло обвел горизонт.

Все время, вот уже три недели, шли дожди. Первый день сегодня дождя не было, но небо продолжало хмуриться, и только теперь, в момент заката, солнце успело пробиться из туч и красным, без лучей, диском стояло на самом краю горизонта. Тяжелые тучи низко спустились над степью, точно стараясь закрыть и тот небольшой просвет, который оставался между ним и степью…

Солнце быстро уходило за горизонт, и так же быстро надвигались, точно бесшумно ползли, со всех сторон преждевременные сумерки.

Скрылось солнце, и только кровавая полоса еще зловеще горела.

Тоскливое, жуткое чувство овладело Чернышевым.

«Опять эта ночь, это бессмысленное напряжение, ожидание, может быть, страх… Ах, боже мой, он знает, что, случись это, и он бы не растерялся, но это ожидание… Что он может сделать со своими нервами? И как эти негодяи отлично, тонко, как в книге, читают в душе. Никакой дисциплины: как воевать с ними?!»

Напряженье опять охватило Чернышева, болезненное, тяжелое, то напряжение, которое не оставляло его все эти три месяца его пребывания на этом мосту. Ночью. от ожидания нападения, днем от этого непрерывного шпигованья солдатами.

Чернышев совершенно не мог уяснить себе этого раздражения солдат. Обращается он с ними хорошо: несмотря на все давление роты, требующей остатков, он почти все деньги тратил на их корм, и тем не менее уже два анонимных доноса было на него, по поводу второго назначили ревизию, и все, конечно, оказалось в порядке.

Он читал эти доносы. Написано толково, грамотно, так, как и он, пожалуй бы, не написал. В доносе, между прочим, писали:

«Не надо забывать, что случай с Потемкиным известен здесь и, казалось бы, должен служить, и особенно здесь, предостережением, что матросы и солдаты – люди и требуют прежде всего человеческого отношения к себе, начиная с еды и кончая обращением, а также знания того дела, в котором берущиеся за него являются ответственными за жизнь их подчиненных».

«Разве прийти к ним и сказать:

– Братцы, я, конечно, понимаю всю ответственность и, конечно, не подготовлен и не могу, откровенно совершенно говорю…»

Что-то легкое, радостное, отчего он было сразу воспрял духом, оставляло его по мере того, как он слагал свою речь, и совершенно оставило. Не кончив, он безнадежно махнул рукой и стал медленно ходить по мосту.

Совсем стемнело.

«Вот сейчас: тра-ах! и я лечу вместе с осколками моста в воду».

Там, внизу, едва сверкала серая, вздувшаяся от дождей, масса воды.

Он так реально почувствовал, как уже погружается в воду, что вздрогнул и отошел от перил.

«Упадешь, пожалуй, еще».

И мучительно подумал:

«Неужели же я, действительно, трус?!»

Воздух был душный, мокрый, он снял шапку, вытер рукавом потный лоб и подумал: «Во всяком случае, и теперь это ясно, что я не военный».

Мчался поезд, и однообразный гул от него разносился далеко кругом. Вот сверкнули на горизонте огненные глаза, ближе, ближе – и с грохотом, треском, шипя и извиваясь, как громадная змея, промчался поезд, опахнувши и часового и Чернышева.

«Так упал уже один часовой под вагоны, – надо бы их дальше ставить… Но ведь по уставу надо так ставить как стоит часовой. Нарушишь устав, а потом что-нибудь, – и иди под суд, да еще в военное время…

И начальство к тому же какое-то несуразное попалось, – такой же, в сущности, как и я, воин, но при том канцелярист до мозга костей, только и интересуется что хозяйственною частью: по целым дням, запершись сидит с артельщиком.

– Я, говорит, вынужден экономию нагонять, иначе останемся без запасного капитала…

Вор он, конечно. В месяц рублей тысячу ворует. И ни с кем не делится из низших. Все воруют. Говорит мне:

– Без ваших остатков просто совсем пропал. Не могу по справочным ценам кормить солдат, не понимаю, как вы умудряетесь. Только и покрою перерасход вашими сбережениями.

Вот тебе и запасный капитал. Прийти к солдатам и сказать разве:

– Так и так, братцы, вот вам отпускаемые суммы – кормитесь, как знаете.

Что, в самом деле? Субалтерн я офицер, был таким, и останусь. Кампания к концу, а у меня никакой награды нет и не будет. Из-за чего же стараться да неприятности от солдат наживать? Ей-богу, так и следует. сделать».

Чернышев отлично сознавал, что ничего подобного он, конечно, не решится никогда сделать, и тем не менее, возвращаясь домой, он шел и думал о том, как завтра он соберет солдат и объявит им, что довольство передает им на руки.

Солдаты выслушают и облегченно вздохнут, и кто-нибудь из них скажет:

– Конечно, ваше благородие, что вам грех на душу брать…

«Какой грех? Грех, конечно: скотина стоит сто рублей, а платишь за нее китайцу двадцать пять и через тех же солдатиков… Все на виду… И, главное, хоть бы польза какая-нибудь была тебе. Обещает из остатков, а остатки… Э… Нет, непременно, непременно так и сделаю. Пускай начальство на дыбы лезет, что оно мне может сделать?

В поручики не представят? Я все равно в военной службе не останусь. Как только война кончится, сейчас же уйду сперва в запас, подыщу какое-нибудь место, может быть, в земские начальники…»

Войдя в свое отделение, Чернышев повелительным голосом крикнул за перегородку денщику:

– Семен, чайник, чайник!

– Семен, слышишь? Зовут.

Спавший Семен вскочил и спросонья набросился на будившего:

– Чего тебе?

– Чаю завари, – раздался голос Чернышева.

И так как никакого ответа не последовало, то Чернышев хотел крикнуть:

«Ты в знак того, что слышал распоряжение мое, должен отвечать всегда: слушаю-с».

Он и рот уже открыл, но ничего не сказал и только рукой махнул.

И только после долгой паузы спросил:

– Семен, ты слышал? – налей чаю. На что заспанный голос ответил:

– Так что слышал.

А Чернышев вздохнул и с горечью подумал: «Это солдат? Совершенно отвыкли в своих деревнях от всякой выправки…»

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю