Текст книги "Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906"
Автор книги: Николай Гарин-Михайловский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 43 страниц)
Близко стоящие ко всей мелкой деревенской жизни, в значительной степени не удовлетворенные, они старались разобраться и отыскать корень зла.
Я заметил доктору, что еще несколько лет тому назад, когда я был у него, все это общество держало себя иначе. Я видел в этом прогресс жизни.
– Отчасти, конечно, да, но главная причина, мне кажется, в том, что они познакомились с вами больше: познакомились не как с помещиком уже, а как с писателем, своим человеком в некотором роде, которому полезно раскрывать карты.
– Они следят, значит, за литературой?
– Несомненно; многие из них корреспонденты газет.
Доктор указал мне на одного крестьянина, с окладистой бородой, в русской поддевке, с ласковыми голубыми глазами.
– Он самоучка, любит историю, большой идеалист, не оставляя хозяйство, читает, пишет в газетах, механик-самоучка – изобрел велосипед, между прочим. Сын у него подает большие надежды: литературный талант.
Крестьянин заметил, что разговор у нас с доктором идет о нем, и взволнованно, напряженно насторожился.
– Ах, очень приятно, – торопливо заговорил он, когда мы с доктором подошли к нему, протягивая мне руку по-купечески, как-то сверху вниз, – мы много наслышаны и даже прочитали ваше описание деревни…
Мы сели с ним, и он торопливо заговорил:
– Очень приятно. Я тоже вот пописываю в газеты относительно нашего житья-бытья: о пьянстве, разврате, о нужде. Оно, конечно, слов нет, польза может быть и от земского, если хороший человек и дело наше знает. Вот, если б их выбирали, а то угождает всякий. На днях только вот в самый сев вызывает за двадцать верст сорок человек и по пустому делу; там – скотина потоптала экономическую озимь. И сам говорит: «Дело пустое, – вызываю, чтоб проучить». В страдную-то пору, когда день год кормит: при мировых не было этого.
– Мировые не были судьями и администраторами, – заметил я, – только судьями, – политика не входила в их сферу.
– Или вот, – продолжал крестьянин, – нашего старосту и сотского вызвал за тридцать верст да и посадил на три дня за то, что без спросу ушли к соседнему землевладельцу, а землевладелец в свою очередь этих оштрафовал за то, что не выполнили взятую работу. Вот и насчет религии: язык славянский непонятный и духовенство. Вот если б, как в первые века, и их выбирать. Вот я вам пример какой приведу. И очень даже интересный, вы, пожалуйста, послушайте.
Мой собеседник, Иван Архипович, вынул платок, прокашлялся в него, торопливо спрятал его опять в карман и, пригнувшись, с удовольствием и расстановкой, делая сильные ударения на о, заговорил:
– Живет у нас женщина Дарья. Вдова она. Лет ей уж, видно, под сорок, но здорова и в работе, можно сказать, первая баба. Но зато и в других делах нечего греха таить: ну, одним словом… четырех ребят нагуляла. Двоих и сама не знает от кого, а последних от нашего же мужика Егора. Мужик женатый, от своей бабы у него четверо. Баба его большое горе приняла от этой самой Дарьи, говорят, от Дарьи и смерть приняла. Я не полагаю этого; просто тоска – жизнь не мила стала. Ну, одним словом, баба померла, и остался Егор с четырьмя малолетками да стариком отцом, да все с той же Дарьей и ее четырьмя. Дарья живет бедно, беднее чего и быть не может: детишки милостыню собирают. Егоровы же дети у Егоровых детей Христа ради просят. Известно, гадится ребенок, что дальше, то хуже, – прямая дорога, как вырастет, в острог: вырастет, узнает все, благодарить отца будет. Нехорошо все это. Сам Егор, грех сказать, мужик хороший: только вот эта слабость с Дарьей. Казалось бы, чего проще: померла хозяйка, жениться на Дарье, да вместе и замаливать свой грех. И работница Дарья за троих. Так и порешили они с Егором, да не так решил батюшка. «Ты, говорит, женщина непутная и дети твои набалованные, – зло покойнице при жизни делала, хочешь и после смерти на ее детях вымещать? Под сосной венчайтесь, а я вас венчать не стану». Не стану да не стану. Слов нет, может быть, и верно он говорит, да что же делать? Мужику без бабы никак нельзя: покорился попу Егор, отыскал в другом селе невесту, хорошую, тихую, не так, чтоб молодую, ну так ведь и сам-то сам-шесть. Приехала невеста на смотрины – честь-честью, а тут Дарья поленом дрясь в окно: все стекла выбила. Выбила и говорит: «Вот это вам для начала, мало, – сожгу, а если повенчаетесь, снесут туда же, куда и первую унесли». Невеста из избы вон. И больше уж нет охотниц за Егора идти. Выбился мужик из сил: завшивел сам, дети завшивели. Все село, сами родные покойной уже стали просить батюшку обвенчать Егора с Дарьей. Нет! Конечно, худо и так и этак, а только что дело это ведь их да божье, бог бы и рассудил их, а людям бы не след мешаться. Оно, конечно, ко благу будто, да ведь и в крепостное время – все ведь будто как ко благу, да вот отставило правительство опеку, нашло, что и своим умом может прожить человек на свете.
Иван Архипович замолчал, но не надолго. Рад, что дорвался до человека, который слушает его.
Он энергично повернулся ко мне и, смотря в упор, продолжал:
– Случай верный, и ни одного слова в нем неправды нет. И все знают этот случай, и человек этот сейчас жив, хоть сейчас и человеком его назвать не приходится, а прямо хоть жми с него водку. Трех лет его наши мужики привезли из лесу. Рубили дрова в лесу, глядь, выходит из лесу мальчик. Чей – неизвестно. Так и по сю пору неизвестно. Был слух, что приезжала какая-то баба с мальчиком, бросила ли, потеряла… Привезли мужики мальчика в деревню, так и жил он с тех пор, как приблудная собачонка, по избам. С десяти лет сдали его миром в подпаски, и стал он гонять свиней. Вырос, сам пастухом стал. Приписали его к обществу, стал крестьянином. Охотник до церкви был, выучился у дьячка грамоте. В нашей стороне раскольников много. Приехал раз миссионер, и назначили к нему в услужение безродного этого самого, из лесу. Дальше – больше, стал миссионер брать его с собой на беседы с раскольниками, а потом и одного уж стали посылать. И так он знал святое писание, что раскольник ему текст, а он ему три. Так что ж вы думаете? Экзамен сдал на миссионера, а года через три этот начальник его миссионер выхлопотал ему место попа в Уральске к казакам; они все там раскольники. Ну и вот, мир не отпустил. И раньше завидовали: «Что такое, свиной подпасок выше нас хочет быть?» Всякую каверзу ему делали, – в холерный, лет десять назад, год чуть не убили его за то, что полиции помогал больных разыскивать… Не пустили… Насчитали на нем недоимки шестьсот рублей: заплати, тогда и иди на все стороны… Просился на рассрочку – не пустили. Стал пить, – теперь пьянее его и на селе нет, – без просыпу, валяется по кабакам да под заборами, а те радуются: «Хотел больше нас быть – последним стал». Иван Архипович круто оборвал:
– Извините, пожалуйста, заговорил я вас. Как начну, ведь не удержусь, а этого ведь никогда не кончишь. Лучше уйти…
И он быстро ушел от меня в другие комнаты.
Его молча проводил глазами маленький господин с испитым лицом, вздернутым задорно носом, и, заложив руки в карманы, уверенно подошел к высокому, широкоплечему, сухому и сильному человеку в рубахе косовороткой, поверх которой был надет поношенный пиджак.
– Ну, что, Ваня, – лениво проговорил маленький, – выпьем, что ли…
– Выпьем, – согласился высокий, и оба пошли к столу.
Они выпили, закусили и отошли к молодому человеку, одиноко сидевшему недалеко от меня.
– Шурка, не грусти, – хлопнув его по плечу, присаживаясь, сказал высокий.
Присел и маленький.
Молодой человек в ответ кивнул головой и добродушно сказал:
– Ладно, не буду. Давай так условимся: я грустить не стану, а ты водку брось пить.
– А мне что? Только и всего, что бросил.
– Бросил? Честное слово?
– Говорят тебе, бросил.
– Нет, честное слово?
Высокий махнул головой и пренебрежительно ответил:
– Честное слово.
– А я с кем же пить стану? – спросил маленький.
– А ты тоже брось, ей-богу, – посоветовал молодой человек.
– Ладно, пройдет это с вами, – ответил маленький.
– Кто эти? – спросил я у доктора.
– Этот вот маленький, – начал объяснять мне подсевший ко мне доктор, – фельдшер Петр Емельянович Снитков, этот юноша – учитель Александр Владимирович Писемский, а этот высокий – агроном, управляющий одного здесь имения, Иван Андреевич Лихушин. Все трое друзья-приятели. Лихушин и Писемский фигуры очень интересные для вас, как для писателя, так и для хозяина: Писемский – учитель с огнем и верой в дело, Лихушин – прекрасный агроном, теоретик и практик, и тоже влюблен в свое дело. Человек больших способностей. Он уже несколько лет хозяйничает здесь в одном имении, но, к сожалению, владельцы его народ обедневший и, как все здесь, не верящий в высшую культуру..
Агроном по образованию и к тому же практик – этого в наших местах я еще не видал ни в земстве, ни в частных хозяйствах.
И так как я уже решил приняться снова за хозяйство, и хозяйство культурное, то понятно, что такой человек, как Лихушин, сочетавший теорию и практику наших мест, заинтересовал меня.
Я попросил доктора нас познакомить и через несколько минут уже сидел возле них.
– Скажите, пожалуйста, – спросил меня, когда я подсел к ним, для начала маленький фельдшер, закладывая ногу за ногу и теребя свою бородку, – вот мы прочли ваш очерк нынешней зимой «Несколько лет в деревне» – это ваше первое произведение?
– Первое.
– Что ж это вы так поздно надумали взяться за перо? Интересно в вашем писанье то, что вы пишете из действительной жизни. Собственно, жгли вас, как я понял, за то, что вы мешались в жизнь крестьян, хотели устроить ее по-своему, как вам лучше казалось… Вам, а не им, – улыбнулся фельдшер, тыкая в меня пальцем. – Ну и что же, какой же вывод получился у вас теперь?
– Я не мешаюсь больше, – ответил я, – в жизнь крестьян.
– Да, – заметил Петр Емельянович, – крестьяне, положим, и сами говорят это… на базарах даже хвалятся: «Проучили мы, говорят, княжеского барина, – рубаха, а не барин стал…»
Все рассмеялись; рассмеялся и я.
– А затем, – продолжал я, – я решил заниматься снова хозяйством.
– Хозяйством выгодно заниматься, – ответил Лихушин, – если есть деньги, если поставить хозяйство на научных основаниях, следить за последними требованиями рынка, тогда нет выгоднее этого дела, а так, как мы вот, по-мужицки…
– Но если все опять займутся таким делом, то опять будет убыток, – заметил Петр Емельянович.
– Будет хорошее хозяйство, – наставительно ответил ему Лихушин, – будет хлеб, скот, будет богатство вместо нищеты.
– Ну, тебе виднее, – кивнул фельдшер. И сказал по поводу проходившего доктора:
– А нехорошо выглядит наш доктор. Да где ему и выглядеть хорошо? Vitium cordis в полном разгаре.
– А ты не пугай, – заметил ему Лихушин, – говори по-русски.
– Порок сердца, – перевел фельдшер.
– Наследственный или благоприобретенный?
– Нажитой… Нельзя было и не нажить, – этакую семейку вытащить на своих плечах, урочишками, да и сейчас всякого народу, которого тащит еще больше… Там мать, помирая, просила не оставить сирот, школьные ребятишки, вот Настюша воспитанница в гимназию уже ходит. Так все жалованье между рук и проходит… Да и велико ли жалованье? Больной приедет: себе хлеба, лошади сена… «Константин Иванович, слышь, сенца-то беремя лошадке-то возьму у тебя?» – «Бери, если есть». Ведь продал лошадь, потому что отказать не может, а из-за одной лошади расход такой пошел ка сено… Лошадь бросил держать, а есть не бросишь; кто ни попросит: «Бери».
XVI
Поговорить с Лихушиным относительно хозяйства так и не пришлось в тот раз. Мы только условились с ним, что я с доктором как-нибудь на днях побываю у него.
Вскоре мы с доктором действительно навестили Лихушина и учителя.
Сами хозяева никогда в этом имении не жили. Когда-то владельцы эти были очень богатыми людьми, и клочок земли в две тысячи десятин не представлял для них никакой цены.
Но главное имение с оранжереями и садами было продано, продавались один за другим и придатки, пока не остались только те две тысячи десятин, на которых хозяйничал случайно попавший к ним Иван Андреевич Лихушин.
Иван Андреевич, приехав несколько лет тому назад, застал только избу караульщика.
Все это дорогой рассказал мне доктор.
– Ну, вот и Апраксино, – сказал доктор, когда мы взобрались на последний пригорок.
И сразу почувствовалось что-то иное, совершенно отличное от тех тощих полей осени, которые мы оставили за собой.
Имение начиналось живописной местностью – перелесками.
Поля между этими перелесками, по которым извивалась наша дорога, несмотря на осень, ярко зеленели. Белые стволы берез на этой зелени казались еще белее. Свежестью дышал молодой расчищенный лесок и эти поля, и самый закат, казалось, задержался здесь на ярком фоне.
Скоро, впрочем, опять потянулись обычные темные поля осени.
Я сперва принял зелень за озимь.
– Это люцерна, – сказал доктор.
Та люцерна, которую столько лет я пытался и бесплодно развести у себя. Люцерна – одна из нот громадного клавикорда культурного хозяйства.
Мы уже подъезжали к усадьбе.
На совершенно ровной местности, около пруда, своими размерами напоминавшего тарелку, возвышалось с этой и той его стороны несколько простых одноэтажных деревянных построек.
– По ту сторону, – говорил мне доктор, – приемный покой, школа, а сюда ближе экономические постройки.
Там около школы и больницы виднелась зелень молодого сада и даже клумбы с осенними цветами. Здесь же около экономических построек все было серо и даже грязно.
Мы въехали на обширный двор, примыкавший прямо к пруду.
Флигель, изба, еще какие-то постройки из осины, уже принявшие грязно-серый цвет, торчали там и сям во дворе в каком-то странном беспорядке.
Торчали так, словно вызвали их, поставили и забыли потом о них.
Рабочий вывел из-под навеса жеребца – сухого, сильного, с раздвоенным задом.
– Это его арден, – сказал доктор и крикнул рабочему: – А что, Иван Андреевич дома?
– Нет, дома нету, – в поле.
– А учитель?
– Учитель должен быть в школе.
– К нему поедем? – спросил доктор.
– Ну что ж, к нему.
Писемского мы застали в школе, окруженного ребятишками.
Школа была отстроена, что называется, начерно и состояла из четырех комнат: собственно школы, мастерской, комнаты учителя и смежной с ней переплетной.
Самая большая была школьная комната, высокая, светлая, со множеством окон.
Осеннее солнце, заходя, приветливо красноватыми лучами играло на стенах, на полу, на детских головках.
Во всей обстановке чувствовалась налаженность, уютность, равновесие. Напрашивалось сравнение со стадом и опытным пастухом, расположившим вокруг себя это стадо.
– Батюшки, кто приехал, – весело сказал учитель, увидев доктора, а когда за доктором показался и я, он смущенно прибавил – Да, и вот еще кто…
Мы пожали друг другу руки, и учитель сказал, обращаясь к детям:
– Ну, делайте, что хотите, а мы вот с гостями уйдем ко мне чайничать.
– Ладно, – ответило ему покровительственно несколько голосов.
После этого, как будто неохотно, учитель обратился к нам:
– Ну, милости просим ко мне, господа… Уж не взыщите только – живем плохо…
– А вот увидим, увидим, – сказал доктор, входя в его комнату и, по привычке к низким дверям, наклоняя голову.
– Насчет этого без опаски, – усмехнулся Писемский, заметив движение доктора.
Большая комната учителя имела очень мало мебели: кровать, стол, два стула да шкаф некрашеный, еще не остекленный, весь наполненный книгами.
– Библиотека вот недурная, – без малого всю Иван Андреевич пожертвовал нам…
Библиотека действительно оказалась недурная. Кроме детских, было много книг, которым позавидовал бы любой интеллигент.
Я выразил по этому поводу удивление.
Писемский рассмеялся и ответил:
– На днях земский заехал тоже попить чайку и тоже обратил внимание на библиотеку. Теперь и побаиваюсь.
– Это уж новый, Горянов? – спросил доктор.
– Он, – лаконически кивнул головой учитель.
– Кажется, симпатичный? – спросил доктор. – Говорит о прогрессе.
– Вот увидим, – уклончиво ответил учитель, – садитесь, господа.
Мы с доктором сели на стулья, учитель на кровать.
– Иван Андреевич как? – спросил доктор.
– Мучается, – усмехнулся учитель.
И, помолчав, нехотя, заговорил полусерьезно:
– Да ведь в самом деле: ведь это богатырь, размах какой… Горы бы ему ворочать, а вместо этого игрушечные размеры каких-то жалких попыток с людьми, которые не понимают и не хотят понимать…
Молодой безусый Писемский, светлый блондин, горбился, постоянно смущенно проводил по своим коротко остриженным волосам и старался казаться старше своих лет. Он говорил тихо, убежденно, слегка нараспев. Но иногда вдруг сразу слетал с него серьезный тон, и он улыбался по-детски, удовлетворенный мсчастливый.
Он застенчиво спросил меня:
– У вас теперь, кажется, нет школы?
– Собираемся строить.
– А учитель есть?
– Нет еще. У вас школа ремесленная? – спросил я в свою очередь.
– Да, только средств мало, а ребятишки охотятся.
– Какие у вас ремесла?
– Да теперь пока переплетная, – я сам учу, – столярная. Иван Андреевич хочет с весны завести образцовые поля, да не знаю, как владельцы: денег у них уж очень мало, – ничего почти не дают на школу, – так из ничего и делаем, Иван Андреевич больше на свое жалованье. – Учитель пригнулся, хихикнул и развел руками. – А так можно было бы; есть замечательно способные, да, главное, охотятся, – все, положительно все.
Он помолчал и продолжал:
– Вот пчеловодство начали: Иван Андреевич раскошелился – дадановский улей нам выписал.
Он опять рассмеялся, вытянул руку и размашисто ударил другой по ней.
У людей, преданных своему делу, особая манера говорить, особый голос.
Как-то сразу это чувствуется, сразу заинтересовываешься их делом. Мелочь, мимо которой прошел бы и не заметил, в таком освещении становится яркой и красноречивой.
Как у хорошего повара из самой простой провизии выходит вкусно и аппетитно, так и у Писемского было уменье, была способность придавать вкус и аппетит своему делу. Делалось это как-то незаметно, само собой.
Через полчаса мы уже чувствовали себя здесь своими людьми.
В соседней комнате, отделенной от учительской только легкой переборкой, уже давно слышалась какая-то возня.
Учитель все время прислушивался и иногда улыбался про себя. Он не выдержал наконец и, подойдя к дверям, с нескрываемой улыбкой удовольствия посмотрел в открытую дверь. За ним заглянули и мы.
Учитель весело прошептал:
– Ишь, шельмецы…
В соседней комнате на столе кипел только что поставленный громадный самовар. Кипел весело, энергично, выпуская во все отверстия пар. Вокруг самовара суетилось несколько подростков учеников.
Один заваривал чай, другой держал рукой кран самовара, чтоб запереть его вовремя, третий расставлял чашки, а один, откусив здоровый кусок полубелого хлеба, жевал его энергично, взасос. Еще один, ни на кого не обращая внимания, лежал на кровати и читал какую-то книгу.
Заметив учителя, а главное, нас сзади, все смутились.
Учитель тихо объяснял нам:
– Это они из заработка кутят; тут из соседней экономии работу переплетную давали.
– Хлеб-то хороший? – спросил он у того, кто уплетал его большими ломтями.
– Хороший, – с полным ртом хлеба отвечал мальчик.
– Ну, ешьте и пейте, а напьетесь, к нам тащите самовар…
– А ты бери, что ль, теперь его, Шурка, – предложил маленький с острыми глазками мальчик.
– Ну, ладно, – ответил учитель, – мы сейчас еще не станем, дождемся Ивана Андреевича.
Учитель затворил дверь и заговорил, ни к кому не обращаясь особенно:
– Казалось бы, прямая выгода всем землевладельцам лично для себя заводить школы: ведь новая культура неизбежна, и нужны новые работники. Главным образом тут не идет у Ивана Андреевича дело не потому только, что не дают, не веря в эту культуру, ему денег, а потому, что и соответствующих рабочих нет: там машину сломал, там лошадь опоил, там корову упустил в мирской табун… то все, что здесь, конечно, еще пустяки, а если всю новую картину взять, – без новых людей откуда она возьмется? И положение такое, что приходится не дело делать, а тратить время и силы на то, чтоб Христа ради собрать, или хозяина земли убеждать в его же пользе. По подписке на постройку школы собрали, на счет Ивана Андреевича обставили – только лес барский.
– Вы много жалованья получаете?
– Восемь рублей и месячное.
– Владельцы платят?
– Владельцы месячное выдают, а жалованье из церковно-приходских сумм.
– Это церковно-приходская школа?
– Да. С одной стороны, в ней, конечно, больше свободы, чем в земской.
– Неужели?
– Гораздо больше, – мрачно, как эхо, повторил, входя в это время, громадный, широкоплечий Иван Андреевич. – Конкуренция у них с земством, а прав смотреть сквозь пальцы больше…
Там у доктора среди гостей размеры Лихушина скрадывались. Здесь он вырисовывался во весь свой рост, сильный, стройный, широкий в плечах, сухой и жилистый. Карие большие глаза напряженно смотрели из глубоких орбит, нижняя губа как-то пренебрежительно выдвинулась вперед. В то время как мягкая бородка и вьющиеся на голове волосы придавали всему лицу что-то молодое и нежное, энергичный сдвиг бровей сильный загар, глухой голос, напротив, производили впечатление мужества и силы. В глазах эти контрасты лица слились, производя сложное притягивающее впечатление… Было что-то удалое, и властное, и ласковое, как у женщины.
Поздоровавшись, он сел на кровати рядом с учителем и угрюмо сказал ему:
– Ну-ка, прочти, что нам пишут.
Учитель взял и стал внимательно читать.
Прочитав, он молча возвратил письмо.
– Ухожу, – решительно, односложно бросил Иван Андреевич.
– Слыхал, – усмехнулся учитель.
Иван Андреевич резко обратился ко мне:
– У вас, кажется, есть свободное место учителя.
– Есть.
– Возьмите меня.
– У меня и управляющего место свободно, – ответил я, радостно подумав, что вовремя приехал.
– Вы не шутите?
– Совершенно серьезно.
– Согласен.
Лихушин сверкнул глазами и протянул мне руку. Учитель растерянно спросил его:
– Взаправду?
– Видишь, – не смотря, бросил ему Лихушин.
– А не выйдет, что я вас сманиваю? – спросил я Лихушина.
Лихушин вспыхнул.
– Крепостной я, по-вашему, что ли? Мне вот предлагают распродать все: арденов, симменталов, деньги выслать, а на будущее время, если и сеять, то исключительно крестьянским инвентарем, который-де дешевле…
XVII
Дней через десять Лихушин совсем переехал в Князевку. Перед этим он был у меня три раза, отобрал у меня план имения, ездил со мной по полям, брал с собой образцы почвы.
Приехав, он пришел ко мне с кучей своих проектов и заявил:
– Сегодня я хочу вас познакомить со всеми моими планами по крайней мере на двенадцать лет вперед. Необходимо прежде всего условиться нам, чтоб работать по определенной, выясненной совершенно программе. И раз мы ее примем, тем самым примем и нравственную ответственность за ее выполнение.
Я с интересом следил за Лихушиным, когда раскладывал он на большом столе все свои бумаги.
А Лихушин между тем продолжал свое вступление. Он весь ушел в себя, большие карие глаза его напряженно горели, а нижняя губа еще больше выдвинулась вперед и, казалось, сильнее подчеркивала выражение пренебрежения. Говорил он, волнуясь, гулко, скороговоркой:
– Владельцы, имение которых я оставил, может быть, и имеют основание быть недовольными мной. Дело в том, что в сельском хозяйстве меня интересует прежде всего вся совокупность дела. Я не имел средств для этого, и волей-неволей мне пришлось ограничиться чисто опытной деятельностью. Я выяснил, например, секрет наших мест. Каждая местность имеет такой секрет; узнать его и значит взять быка за рога, стать хозяином дела. Помимо почвенного анализа, совокупность остальных факторов – климат, влажность там и другое – создают успех того или другого растения. Так, скажем, Новоузенский и Николаевский уезды Самарской губернии – родина пшеницы. Ирбитский уезд Пермской губернии – сплошной конопляник, Псковская губерния родит лен. Наши же места исключительно бобовые: горох, чечевица, люцерна, клевер. Это свое открытие я сделал прежде всего, наблюдая дикую природу, затем и опыты с чечевицей, люцерной, клевером тоже подтвердили мои предположения.
Он сдвинул брови, уставив глаза в какую-то точку, и сидел некоторое время как бы в раздумье.
Прихлебнув горячий чай и слегка поморщившись, он продолжал:
– В данном случае это потому важно, что бобовые злаки так же ценны теперь на рынке, как и масличные. В больших размерах поставленное дело дало бы большие выгоды, а в тех опытных размерах, в каких стояло до сих пор у меня, оно не давало ничего, – для чечевицы, например, для выгодного сбыта ее, необходимы непосредственные сношения с Кенигсбергом, Данцигом, из-за одного вагона не заведешь их, и приходится отдавать за полцены перекупщику здешних мест. Если бы еще была близко железная дорога – явились бы конкуренты, а когда она в восьмидесяти верстах, кого заманишь, а привезешь в город, ты уже в их руках. Вообще нет ничего убыточнее опытного культурного хозяйства: один симментальский бык, два ардена, три йоркшира, одна жатвенная машина и прочее. Нужны опытные люди, масса накладных расходов; все это может оправдаться только размерами дела.
– И даст выгоду?
– Несомненно. В силу одного того уже, что арена пуста совершенно, громадный спрос на все продукты высшей культуры. Но это временно, конечно.
– Как временно?
– Десять – пятнадцать лет.
– А затем?
– А затем явится столько конкурентов, что цены собьются. Можно следить, конечно, за мировым рынком, постоянно восполняя то, в чем чувствуется недостаток. Например, в этом году рапс пропал везде, – это было известно уже в середине мая, то есть самое время посеять его у нас. Я посеял полдесятины, и он дал сто пудов. Пуд на месте рубль шестьдесят пять копеек. Все поля засеять рапсом – сразу целое состояние. Но это хозяйство хищнически промышленное, – от такого я отказываюсь, – я могу только отчасти воспособлять его. То есть в масличном поле сеять то, на что наибольшее требование.
– Как велик оборотный капитал, который требуется на десятину?
– Сто рублей.
– Сколько эти сто рублей будут приносить доходу?
– Первые пять лет ответственность за доход я не беру на себя, он может быть и не быть, мы будем в таких же случайных условиях, как и все. В пять лет я надеюсь поднять настолько плодородие почвы глубокой пашней, удобрением, орошением (сперва, конечно, обводнением), уничтожением сорных трав, что все это, не сомневаюсь, принимая во внимание при этом бездеятельность масс и, следовательно, пустую арену, даст в среднем не менее двадцати пяти процентов чистого дохода, а при большей интенсивности и больше еще.
– То есть?
– Если все сырье, по возможности, мы станем перерабатывать у себя же. Вместо ржи будем вырабатывать пеклеванку, вместо пшеницы – крупчатку, хотя бы для местного употребления. Вместо сливочного масла – сыр. Ценным кормом: люцерной, клевером будем выращивать и откармливать племенной скот. Значительно возросла бы доходность, если бы в нашем имении была бы станция железной дороги. Увеличение доходности на десятину вот что дало бы. Допустим, сто пудов уродилось. При теперешней гужевой перевозке около ста верст это стоит, принимая во внимание к тому же спешность, не менее пятнадцати копеек с пуда, при железной же дороге разница между здешней станцией и сто верст ближе при транзите составит не больше одной копейки, следовательно, одна перевозка даст четырнадцать рублей выгоды на десятину, и, следовательно, при ваших предполагаемых посевах в две тысячи десятин вы уже имеете лишних двадцать восемь тысяч рублей.
– Да, – заметил я, – это то, что называется косвенная выгода железных дорог, которой и до сих пор у нас не принимают в соображение при постройке дорог и которая во много раз покрывает все видимые убытки наших дорог.
– Теперь, – продолжал Лихушин, – мы перейдем к детальному рассмотрению двух систем: девятипольной и двенадцатипольной. Девятипольная с клевером, предполагая трехлетнее его произрастание, и двенадцатипольная с люцерной, оставляя под ней поля на пять лет, хотя в наших местах она растет на том же поле и до десяти лет. Так как клеверных полей у нас немного сравнительно, то займемся прежде двенадцатипольной системой.
Мы перешли к рассмотрению планов двенадцати-и девятипольных систем хозяйства.
В двенадцати экземплярах перечерченный план, покрытый разными красками, представлял из себя севооборот на первые двенадцать лет.
Вот этот севооборот.
В первый год пар с удобрением.
– Удобрение, – объяснял Лихушин, – навозное с обязательной примесью костяного, так как главное, что веками извлекалось из наших почв и никогда не возвращалось, это, конечно, фосфор и калиевая соль. Навоз нужен, главным образом, не так, как азотистое, потому что и бобовые дадут этот азот достаточно, а как греющее, поднимающее деятельность почвы, вызывающее более энергичные, необходимые почве химические процессы. Затем, конечно, навоз необходим как влагоудержатель.
Второй год – рожь.
– Рожь, конечно, не простая, – заметил Лихушин, – для наших мест вальдендорфская и ивановская: натура сто двадцать пять – сто тридцать. Она и родит процентов на тридцать больше и в продаже, как более тяжелая, дороже копеек до пяти на пуд. Это одно при машинном способе уборки оправдает расход и молотьбы и уборки.
Третий год – мак и лен.
К этому пункту Лихушин заметил:
– Я поставил сильно истощающие сейчас же после ржи, чтоб использовать выгоднее ту часть удобрения, которая для последующих злаков в их сменовом порядке особой роли играть не будет. Мое мнение сеять так: по осенней вспашке мак. Враги мака действуют с ранней весны, и если мак уйдет от них, он тогда почти вне опасности. Если же он погибнет, то мы успеем пересеять его льном. Я забыл прибавить, что и мак и лен очищают почву от сорных трав и в этом их полезная, а для наших почв и прямо необходимая сторона.
Четвертый – под корнеплод.
– Лучше всего, конечно, свекла, – заметил Лихушин, – она требует и глубокой пашни и опять-таки энергичной очистки от сорных трав. Как от плодосмена, громадная выгода. Но сахарный завод от нас в восьмидесяти верстах и, конечно, немыслимо на таком расстоянии перевозить этот груз гужом. Восемьдесят верст для свеклы по железной дороге одна копейка, а гужем одиннадцать-двенадцать копеек, при цене пятнадцать копеек за пуд, конечно, невыгодно. Придется остановиться на картофели.
– Что же с ней делать? – спросил я.
– Винокуренный завод.
Я молча замотал головой.
– Паточный, переделывать в муку, откармливать скот; но без корнеплодов наше дело не пойдет.
Пятый год – тарелочная чечевица и горох Виктория.
– Здесь необходима срочность доставки, – заметил Лихушин. – В Кенигсберг и Данциг купцы, покупающие чечевицу, съезжаются к августу и к ноябрю разъезжаются. Под конец всегда цена падает и к ноябрю падает процентов на тридцать. При гужевой доставке мы, конечно, к сроку не попадем никогда.