Текст книги "Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906"
Автор книги: Николай Гарин-Михайловский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 43 страниц)
– От того, с большими усами барина – десять, от Антонова пять, и еще пять из гостиницы – новый…
Жена знала всех клиентов мужа.
– К тому барину сходи, через него и вышла путаница, проси, чтобы заступился перед начальством. Нельзя ли из деревни назад вернуть телеграмму?.. Скажи, копии не осталось: с аппарата Юза она, печатная… Скажи, не помогут ли тебе на хлеб, пока болею… в счет полов… Выздоровею, опять буду натирать полы им, чтобы другим не сдавали… Поклонись в ноги… не забудь… об Наташе с сестрицей милосердной посоветуйся…
Посоветовалась, и к вечеру перевезли Наташу в больницу, – у нее оказался дифтерит. А на другой день перевезли в больницу и всех остальных детей, кроме грудного.
Всем остальным успели вовремя сделать прививку, а Наташа умерла.
Она лежала в своем желтом гробике тихая, задумчивая, покрытая новым куском коленкора. И муж поправился и опять понес телеграммы, а остальная семья опять сидела в своем подвале, и маленькая Аня с глазами, полными ужаса, все ждала, что еще страшного принесет с собой отворяющаяся дверь.
III
И все опять пошло своим обычным чередом. Не совсем, впрочем, обычным.
– Сколько?! – кричал в столовой с веселым ужасом Молотов, когда счет прибывших обедать детей кончился.
– Девяносто девять.
– Ну, пропали и с потрохами… Вот что: садить их надо в два приема. Порцию щей убавить вдвое, а послать еще за пудом хлеба.
И, обращаясь к пожилой женщине в очках, сказал:
– Это значит, что через неделю все пятьсот препожалуют.
И, точно убеждая сам себя, он горячо заговорил:
– И ничего не поделаешь! Как отказать ему, когда он уже тут?
Он ткнул на ревевшего бутуза, не попавшего в первую очередь и боявшегося, что так и не попадет ему сегодня ничего в рот.
Молотов, добродушно гладя его по голове, скороговоркой говорил ему:
– Не плачь, не плачь, дадут и тебе…
И, махнув решительно рукой, он заговорил прежним тоном:
– И пусть все идут… Соберутся эти, а я тех, сытых, сюда приведу…
И, возбудившись вдруг, он весело закричал:
– А ей-богу приведу… В этаком-то городе не найти тысячи рублей?! Шутки… По улицам буду бегать, буду кричать: «Караул! Помогите!!»
Под праздник *
Кончались весенние работы. Народ отпахался, отсеялся, и наступило сравнительно безработное время междупарки.
Год обещал быть хорошим.
Особенно под закат так и отливали поля молодой зеленью посевов. Яркой, сочной, буйной.
– Стеной идет, – говорили крестьяне, – что только дальше господь бог даст.
А пока было хорошо и спокойно на душе. Отдыхали люди, скот отдыхал.
Была суббота, под вечер.
На большой площади села приезжий купец с женой и подростком сыном расставляют свои товары но случаю прибытия нерукотворной иконы.
С иконой уже вышли из последнего села, и ждут ее сюда к ночи.
Большая часть жителей ушла встречать икону.
Сам купец, толстый, в засаленной суконной поддевке, не работает, – он у избы Григория за столиком пьет вприкуску чай, толкует с Григорием, к которому стал на квартиру, и по временам добродушно окрикивает жену и сына:
– Поворачивайтесь, поворачивайтесь: вот-вот народ нагрянет…
Или:
– Митька, не видишь, – бумажку-то сдуло: эх, народ…
Купец человек обстоятельный и любит, чтоб и всем это сразу ясно было.
Григорий, худой, пожилой крестьянин, с особой какой-то мечтательной искоркой в глазу, подобострастный и льстивый, старается «потрафить» купцу.
– Трудитесь же и вы, – вздыхая, говорит он купцу на его замечания, – вокруг нерукотворенной… Так за образом и поспеваете везде?
– Да уж так и ездим…
Григорий заискивающе кивнул головой, вздохнул и сказал:
– Чай, и насмотрелись же вы на чудеса, что матушка пресвятая царица небесная во славу свою творит…
– Бывает, – ответил купец.
– Бывает? – испуганно встрепенулся Григорий.
– Чудак ты человек, как же иначе?
И, помолчав, купец продолжал:
– Труды бог любит, – без трудов нельзя… самая малая букашка, муравей, и тот больше себя норовит поднять…
– Так, так, – согласился Григорий.
– Жареный кусок в рот не полетит… Как сказано? В поте лица… Да уберите же вы, Христа ради, короб, – крикнул купец своим и, обращаясь снова к Григорию, спросил: – Это что за человек у вас?
Человек, и очень странный человек, о котором спрашивал купец, вышел в это время из-за задов Григорьева двора.
Высокий, худой, с маленьким, очень маленьким бурым лицом, стрижеными усами и бородой, в длинном изорванном халате, с непокрытой, тоже стриженой головой, человек этот остановился, и, ни на кого не обращая внимания, смотря голубыми потухшими и выцветшими глазами тупо и равнодушно перед собой, что-то бормотал.
На вопрос купца Григорий с захлебывающейся торопливостью и елейным смирением ответил:
– А так раб божий, Ильюша по прозванию… Вроде того, что юродивый.
– Это хорошо, – кивнул головой купец и, откашливаясь, сплюнул.
– Тихий человек, и никому обиды от него нет.
– Он что ж делает? – спросил купец.
– Да вот живет у нас в бане, – вон за огородом. Сам и выбрал мою, значит, баню, – что ж, живи…
Юродивый в это время опустился на колени и, смотря в небо, что-то бормоча, кивал головой…
– Это насчет чего же он? – спросил купец у Григория и прибавил: – Да ты присядь.
– А постоим, батюшка… Это он, вишь, покойников поминает, всех, до последнего человека, кто за его память помер на селе, помнит и поминает…
– Что ж, это хорошо…
– Хорошо, батюшка, хорошо… Раб божий… А только что так считаем, – Григорий замирающим от восторга голосом, наклоняясь к купцу, прошептал – так считаем: великий раб.
– Все может быть, – одобрительно кивнул головой купец.
– Так, батюшка, так… Его дело… Так и живет в бане… Сам и выбрал у меня со старухой свое житье: так в бане… и уж и не знаю, с чего и выбрал: кажись, и лучше нас есть люди и в греху мы: выбрал… Не знаю, с чего и на думушку ему пало, – не нам угадать, а только что так по приметам – великий раб…
– Да уж вам видней, конечно… Душа у кого чистая, святость эта самая, как одежа светлая, к примеру, – грязь на ней, так уж грязь и есть: на виду… С ним, что ж, покалякать можно?
– Уж не знаю, батюшка, – раздумчиво ответил Григорий, – как его воля…
В это время подошел другой крестьянин средних лет – длинное туловище на низких ногах, с какой-то приплюснутой физиономией, и только нижняя губа выпукло выдвинулась вперед. Он сплюнул и, вмешиваясь в разговор, пренебрежительно, голосом, как иерихонская труба, сказал:
– Что ж тут?.. Скричать его и только… Эй, ты, слышь, Ильюшка, подь сюда, – вот господин говорить с тобой желает…
Юродивый замигал глазами и растерянно смотрел некоторое время перед собой.
– Неколи мне… кур в огороде гонять надо…
Он сказал это и торопливо, озабоченно пошел, делая на ходу движения, как будто он гонит кур, тихо приговаривая: «Кишь, кишь».
– Не пожелал, – проговорил Григорий, испуская вздох не то сожаления, не то удовлетворения.
Купец, получивший неожиданно афронт, спросил недовольно:
– Это каких кур?
– А это, вишь, – стал громко, точно кругом все были глухи, объяснять ему подошедший крестьянин, – он, вишь, все сам себя куриным старостой зовет… будто вот кур ему все по огородам гонять надо…
– Не пошел же, – повторил в раздумье Григорий.
– Не пошел, – согласился и пришедший крестьянин и набрал воздуху.
– Не показался я, что ль, ему? – спросил обиженно купец.
– Не-ет, – уклончиво ответил Григорий, – так что-нибудь… Господином вот разве назвал тебя сват.
– Так ведь мне что? – сказал сват и сплюнул.
– То-то, вишь, не любит он этого слова: из дворовых он… А сам-то с малолетства уж такой, божий… Господам и сомнительно было: парнишка, как и прочие, а от дела отлынивает… Маленько и прижимали, видно: на горячую плиту голыми ножками ставили… Вот он и робит, как заслышит там «господин», али «барин», ну и уйдет сейчас…
– Так ведь я какой же барин? Такой же, как вы…
– Известно, – согласился сват и сильно потянул носом.
– Может, и обойдется еще, – задумчиво сказал Григорий. – Так вот и на селе… К кому вздумает зайти… Принесет миску, стукнет в окно: «Слышь, крикнет, штароста, – он этак все „штароста“, – пришел, давай мне полную миску». Чтоб уж непременно полная была, а там чего хочешь лей: щец так щец, хоть воды, хоть молока… И сразу есть не станет: постоит сколько дней в бане, скиснет, тогда и ест.
– Что ж так? – спросил купец.
– Так уж воля его…
– И дела от него есть?
Григорий ответил не сразу, наклонился и таинственно сказал:
– Не все хоть признают, да и понять такое дано не всем, а так считать надо, что есть.
Григорий посмотрел на свата и нерешительно отнесся к нему:
– Да ведь вот хошь когда город горел… На виду у всех дело было: в городу пожар – семьдесят верст, а он бегает по селу: «Жарко, да жарко». А како жарко? Перед самым снегом дело было.
– Этак, – кивнул сват.
– Что такое, думаем, обеспокоился Ильюша: а тут слышим, город сгорел.
– В те поры его и в город вызывали, – заревел сват, – думали, може, что знал насчет поджигателев. В тюремный замок засадили было…
– Вот, вот, – подхватил Григорий, – в тюремный замок засадили, а, хвать, с другого конца сама тюрьма горит… Ну, поняли, тут же и отпустили.
Сват рассмеялся.
– Обробел же тогда: прибежал: «Не пойду, байт, больше в город».
– Да кто его знает? – задумчиво проговорил купец, – чужая душа – погреб без свечки: как угадаешь?
– Уж тут и угадывать нечего, – немного обиженно проговорил Григорий, – весь на глазах, у меня вон третий год живет, каждую мелочь видишь, сфалыпить негде.
– То-то так, – согласился сват, – а все и в нем неловкость есть…
– Какая? – спросил купец.
– Да вот какая: в церкви нехорошими словами ругается.
– А ночь-то каждый раз после того на мазарках кто воет? – горячо спросил Григорий.
– Может, так, – раздумчиво сказал купец, – вот, мол, хуже людей хочу быть, а ночью и замаливает.
– Этак, батюшка, этак, – ласково, горячо поддакнул Григорий.
– Опять же бороду, усы стрижет, – долбил своим громким деревянным голосом сват. – А то попа ругать учнет: «Ты, слышь, к попу не ходи за поминками, он рубль возьмет, а на мазарки и днем не пойдет, а я ночью помяну, а грош возьму и тот подожду».
– Так ведь и правда, – совсем тихо, нерешительно сказал Григорий.
– Правда-то правда, – согласился и сват.
– Нет, видно, не нам судить его, – вздохнул Григорий. – Вот какое дело стряслось у меня в третьем году: изгадилась хозяйка моя, – сначала не в себе стала непутное молоть. То человек как человек была, а тут и пойдет: плакать, плакать, рвать волосы на себе, и сама на себя такой поклеп взведет, что хоть полицию зови. Иссохли мы оба с ней. Куда уж я ее ни возил: и к знахарю и к святителю – нет помочи. Вот этак же раз Ильюша стук в оконце: «Григорий, а Григорий, что я тебе скажу?» Я высунулся к нему, баю: «А что, Ильюша?» – «Отдай ты, Григорий, что у тебя есть в избе, людям». Только и сказал и ушел. «Слышь, – говорю я хозяйке, – что Ильюша толкует: все, что в избе, отдать людям». Подумали, не дай бог пожар, все так же пропадет, что будет. Скричали народ, что только было в избе – все наголо. Хотел я хомут было назад в клеть снести: только починить внес было его в избу, подумал-подумал: нет, уж, видно, все, так всё… Всё растаскали, будто метлой подмели, одежу, хомут, утварь всю, скамьи, столы: только вот что рамы да стены и остались…
– А из клети? – спросил купец.
– Нет, нет, что в избе только. И вот, скажи ты, унесли всё и хворь унесли. С той самой поры как рукой сняло с бабы и ровно и хвори никакой не бывало.
В это время юродивый опять показался. Григорий понизил голос.
– Все в бане так и живет… А теперь уж постарше стал – трудно стало. «Григорий, а Григорий, строй-ты мне, брат, избу, – старик я стал». И рад бы выстроить, да с каких достатков выстроишь-то…
– Да, – вздохнул купец.
Он не спеша полез в карман, вынул оттуда замшевый засаленный кошелек, долго рылся в нем и, достав гривенник и подавая его Григорию, сказал с ударением на о:
– Отдай-ко… за спасение души Севастьяна…
Григорий, взяв деньги, радостно побежал к юродивому. Жена Григория вышла из избы, облокотилась на косяк и, подпершись рукой, удовлетворенно смотрела…
– Ильюша, вот тебе купец гривну жертвует, – за Севастьява молись…
Юродивый нерешительно взял деньги, а Григорий, возвращаясь к купцу, радостно, умильно говорил:
– Взял, взял…
Юродивый на мгновенье исчез в своем огороде и снова появился. Он остановился на прежнем месте и оттуда тихим, но хорошо слышным полушепотом, робким, напряженно-просительным и в то же время настоятельным, заговорил:
– Господин, а господин… возьми назад деньги…
Юродивый протянул худую руку. Он как-то весь опустился, и было видно теперь по изможденному лицу и сгорбленной фигуре и высохшей дрожащей руке, что это уже старик, больной, измученный, много перечувствовавший на своем веку.
– Возьми, божий человек, возьми, – торопливо сказал купец, – мне не жалко… Я от сердца…
Юродивый нерешительно помялся и еще тише и просительнее сказал:
– А то возьми…
– Пожалуйста, не обижай, – испуганно сказал купец и даже встал, – я ведь от всего моего сердца.
Купец хотел было ближе подойти, но юродивый быстро отступил назад. Купец остановился, и так и стояли они на расстоянии друг от друга.
Но юродивый, не допуская купца, в то же время ласково и даже с какой-то болью смотрел на купца. Он тихо, доверчиво, как бы советуясь, просил купца:
– Как бы в тюрьму мне не попасть: краденые…
И, пока ошеломленные купец, Григорий, сват, хозяйка Григория стояли, приросши к своим местам, юродивый, положив деньги на землю, быстро, беззвучно исчез в своем огороде.
– Не принял! – опомнился первый Григорий и развел руками.
Между тем сват пошел к тому месту, где положил юродивый гривенник, поднял его и, возвратившись назад, нерешительно протягивая его купцу, спросил:
– Вам, что ли, отдать надо?
Купец прятал деньги назад в кошелек и угрюмо говорил:
– Слово только неловкое сказал он, за него и ответить можно.
– Что с него взять? – потянул носом сват, – известно, юродивый он и есть.
– Да-а-а… – нерешительно согласился Григорий, – божий человек.
– Григорий, – настойчиво позвала в это время Григория его хозяйка.
Григорий пошел к жене, а купец с недовольным вопросом:
– Ну, что у вас там? – пошел к своим.
– Ты сходил бы к Ильюше, – сказала жена Григория, – да посоветовался бы. Как бы опять не нажить новой беды: приняли неизвестного человека, Ильюша ведь брезгует им. Сбегай, посоветуйся, да, если что, бог с ним и с деньгами его.
– Бежать надо, – вздохнул Григорий и побежал к юродивому.
Григорий быстро возвратился и озабоченно вполголоса сказал жене:
– Не велит принимать.
– Ну, так и с богом, – решительно сказала жена.
– Неловко, – тряхнул головой Григорий и, почесываясь, пошел к купцу.
Низко кланяясь купцу, он вкрадчиво заговорил:
– Ты послушай, господин почтенный, что я тебе скажу… да в обиду не прими себе… только что от постоя освободи ты, Христа ради, мою избу… Богом прошу тебя: не надо мне и денег твоих, только съезжай.
Купец некоторое время опешенно смотрел на Григория, затем сплюнул и сердито спросил:
– Да с какой причины?
– Никакой причины нет, а только освободи, Христа ради, прошу тебя…
– Об чем же ты думал, когда впускал меня? Дитя ты, что ль, малое?
Купец впился глазами в Григория. Григорий потупился и молчал.
– Дурак ты и с твоим юродивым вместе!
Григорий низко поклонился.
– В тюрьму вас обоих за ваши дела: штунду, ересь заводите, погоди…
Сват, тершийся тут же, проговорил, ни к кому не обращаясь:
– Если что, и у нас изба не хуже, есть и самоварчик.
– Далеко, что ли? – спросил купец.
– Вон.
Сват показал на избу.
– Если изготовить, к примеру, хозяйка моя первая насчет этого: вся деревня знает… Только спроси Авдотью…
– Тащи вещи, – скомандовал купец. И, повернувшись к своим, сказал:
– Я вот с ним, а вы того, поглядывайте: сейчас народ нагрянет…
Это было так.
Уже на колокольне отзванивал звонарь во все колокола.
В темноте влажного вечера уже сверкали огни с горы, по которой спускалась к селу процессия с иконой, и несся гул дружных, твердых и быстрых шагов молящихся.
Волк *
I
Стало солнце сильнее пригревать, дрогнул снег, и мутная холодная вода зашумела в оврагах. Громче всех шумел Блажной, и грохот и шум его, как выстрелы из пушек, неслись в пустом воздухе голой весны.
Два подростка, овечьи пастухи, встретились за деревней у Блажного и, постояв, молча присели.
– Вишь, как он, – говорил белобрысый подросток Иван своему товарищу: – с весны ревет, как путный, а с середины лета – курице испить нечего. И будем гонять овечишек опять на водопой в Малиновый.
Черный всклоченный сотоварищ его, Петр, ответил, глядя на дорогу:
– Будешь ты один гонять нынче…
– А ты? – встрепенулся Иван.
– У меня и другое дело найдется.
– Какое дело?
– Так я тебе и сказал!..
– А как же я-то один справляться стану?
– А так и станешь… Поклонись миру и скажи: «Так и так, старики, Петр уйти надумал, а мне одному не справиться, а вы вот что: запрудите-ка с весны, пока вода в Блажном, как вот на сахарном заводе, да накиньте мне половину Петрова жалованья, я тогда и один справлюсь за двоих».
– Так они меня и послушали!
– А ты и уйдешь.
– Куда я уйду?
– Куда глаза глядят!
– Чать, вороны только летают, куда глаза глядят.
– Ну, и сиди тут.
И Петр равнодушно сплюнул в овраг.
– А ты пойдешь, куда глаза глядят?
– И пойду.
– Чать, без паспорта не пустят.
– А ты не спрашивай, и пустят!
– Поймают, так отдуют!
– Ладно, пусть поймают сперва.
Петр встал, поднял мерзлый кусок земли и бросил его в мутные воды оврага.
Когда ком исчез в волнах, он сказал:
– Вот так и я, – ищи там на дне ком-от, что бросил…
– Обсохнет – найдется.
– Ну и жди, пока обсохнет, а я пошел!
И Петр, высокий, черный, с неуклюжими ухватками подростка, заковылял по последнему пути.
Белобрысый товарищ его тоже встал, некоторое время смотрел Петру вдогонку и, убедившись, что Петр действительно пошел, повернулся назад.
В деревне он, подойдя к избе старосты, постучался в окно и, когда староста, подняв окошко, высунул оттуда свою всклоченную голову, лениво сказал:
– Петька, слышь, пасти не станет.
– Еще что?
– Ушел.
– Ушел – придет.
– Ладно – придет, а не придет, я с кем стану пасти?
– Куда денется? – придет!
Староста еще подождал, оглянул улицу и исчез в избе, опустив оконницу. А белобрысый паренек, постояв, лениво, без цели побрел дальше.
Прошел день, два, три, но Петр так и не возвращался.
Наступило время гнать овец в поле, Петра нет. Отец Петра, Федор, погнал овец вместо сына, а в волость послал заявку о пропавшем Петре.
Недели через две Петра разыскали на сахарном заводе, водворили на место жительства и с согласия отца, сдавшего его в общество в овечьи пастухи, высекли.
Белобрысый товарищ Петра, Ванька, на другой день, когда они вместе погнали стадо, равнодушно заметил Петру:
– Вот и ушел!..
– И еще уйду, – ответил ему Петр.
– Выпорют и еще… и не так…
– Не каждый раз!
– А больно пороли?
– Попробуй!
– Небось орал?.. Не хуже Блажного…
Петр, сдвинув брови, молча шагал за овечьим стадом.
В черных полях еще не было почти корму, и голодные овцы, жалобно блея, рвались к озимям. Ванька выбивался из сил, а Петр, отбросив длинный кнут, лежал на земле, смотрел в небо и молчал, как убитый, на все оклики и зовы Ваньки.
– Да что же ты? – подбежал к нему, потеряв терпение, Ванька, – так можно разве? Я один справлюсь?
Петр молчал.
– Ты что ж? Я ведь домой погоню стадо!
Ванька еще немного постоял и, не дождавшись ответа, действительно погнал стадо домой.
В деревню, пыля и вопя, ворвалось стадо, вызвав всеобщий переполох.
Еще не начинали пахать, и народ весь был дома. Тут ж собрался сход, и приступили к отцу Петра.
– Я тут при чем! – защищался отец. – Вы его нанимали, его и спрашивайте. Теперь нашли его и невольте. Выпороли раз, порите еще: я воли с вас не снимаю.
– Нет уж, Федор, не взыщи!.. Мы тебя пороть станем, – отвечал ему староста, – если не погонишь вместо сына, а уж там с сыном – твое дело…
И, как ни бился со стариками Федор, а пришлось-таки уступить и гнать с Ванькой назад в поле овец. Гнал Федор овец и на чем свет ругал сына:
– Ну, погоди ж, погоди ты, треклятый, черт черный!
Треклятый! И уродился в кого? Во всем роду черных не было: черный да лохматый, черт треклятый, угольные твои глаза!
А «черт треклятый» продолжал себе лежать там же, где и лежал.
– Убью! – заревел благим матом Федор еще издали и подбежал к сыну.
Петр медленно приподнялся и, сидя на земле, ждал отца.
– Пасти не стану! – угрюмо бросил он отцу.
– Убью! – завопил отец и заметался перед сыном. – Говори, Иродово семя, отец я тебе или нет?
Петр угрюмо потупился и молчал.
Федор еще подождал и с размаху ударил сына в лицо.
– О-ох! – вздохнул как-то Петр и пригнулся к земле.
Из его носа показалась кровь, и он, осторожно прикладывая руку к лицу, смотрел на свои окровавленные пальцы.
Отец тоже смотрел, некоторое время стоя в выжидательной позе, и вдруг с каким-то визгом, схватив сына за волосы, стал таскать его взад и вперед по земле. Задыхаясь, он приговаривал, толкая ногой сына в грудь, в живот, в лицо:
– Вот же тебе, треклятый! Вот же тебе!..
И таскал и бил до тех пор, пока Петр не сомлел.
Тогда отец бросил его, и Петр, неловко, боком, как упал, так и лежал, уткнувшись в землю, без дыхания, без всяких признаков жизни.
До сих пор безучастный, Ванюшка заметил, ни к кому не обращаясь:
– Этак и убить человека недолго. Отвечать кто будет?
Федор растерянно уставился на сына. Но Петр в это время глубоко вздохнул, сделал движение, и сразу воспрянувший Федор закричал:
– Отдышится кошка треклятая! Отдышится дрянь негодная! Смерть от отца примет, чтоб не позорить утробу…
Петр совсем пришел в себя и, опять сев, так же молчаливо начал прикладывать руку к лицу. Кровь размазалась на лице, залила грудь и смешалась с грязью. Петр был страшный, худой и высокий, похожий на выходца из могилы.
Федор стоял над сыном и, когда Петр окончательно пришел в себя, сказал:
– Ну что ж, треклятый, начинать мне сызнова? Станешь пасти?
После некоторого молчания Петр угрюмо ответил:
– Стану…
А на другой день Петр опять отказался гнать овец. По просьбе отца, Петра опять на миру пороли. Били больно, как могли, били так, что извлекли из груди Петра какие-то совсем особые звуки, в которых ничего даже похожего на человеческий голос не было. Уже и бить перестали, а Петр все еще с какими-то переливами в горле выл, как воет, вытянув шею, волк в глухой степи, выл и корчился так, что страшно было и смотреть и слушать.
– Порченый, – шептали ребятишки на деревне.
Так и дальше пошло: день Петр пас, день лежал от новых побоев.
– Да что ты, окаянный, белены, что ли, объелся? – приставал к нему отец.
– Не хочу пасти!
– А есть чего будешь?
– На заработки на завод уйду! Проживу, как знаю.
– От отца, значит, от мира отбиться на вовсе надумал? – приставал Федор.
Петр молчал.
– Врешь, треклятый, не отобьешься! Не таких обламывали!..
И Федор тоскливо твердил:
– Ах, ты, волк, волк! Настоящий ведь волк дикий!.. Так, быть может, и до смерти забили бы Петра, а может быть, и обломали бы, но Петру помог случай.
Приехал миссионер, и понадобился ему прислужник. Явился к миссионеру Петр и сказал:
– Выкупи меня у мира, стану тебе служить.
Поговорил миссионер с Петром и согласился. Согласился и мир.
– Что ж, – рассуждали старики, – бей его, пожалуй, только и всего, что до ответа доведешь себя…
Миссионер отсчитал миру отданный отцу Петра задаток, дал что-то в виде отступного и Федору. Мир нанял нового пастуха, а миссионер увез Петра с собой.
II
Служба у миссионера пошла впрок Петру.
Он научился читать, писать, умел читать по-славянски священные книги и приносил даже существенную помощь миссионеру. Так, во время диспутов, он искусно как бы из публики наводил спор на такие пункты, в которых миссионер был силен и по поводу которых миссионер заранее уславливался с Петром.
На малых диспутах Петр и сам начал выступать на состязания со староверами и понемногу приобрел репутацию искусного и знающего спорщика.
Его уже звали Петром Федоровичем, уважали, хотя и говорили, что Петр Федорович горяч, крут и временами на язык не воздержан.
Миссионер, полюбивший своего помощника до слабости, оправдывал его, говоря:
– И Николай Святитель горяч был, да душой Чист…
Петр Федорович вырос, имел в плечах косую сажень, был высок ростом, а черные, как смоль, жесткие волосы, которые он запускал, топырились каким-то черным сиянием вокруг его и без того громадной головы, громадных черных, пронизывающих, горящих глаз.
Носил он давно уже суконную поддевку, сапоги бутылками и только и думал, что о диспутах да о разных текстах священного писания. Он щеголял ими в собраниях, отхватывая одним духом, на память, чуть не целые страницы, и, не довольствуясь, приводил ряд новых текстов.
– А еще от Матвея глава такая-то, а еще от Павла…
И сыплет и сыплет, и умолкнут все, и слушают, и дивятся, откуда только у него берется.
III
Так шло дело у Петра Федоровича, когда вдруг мир потребовал его назад в деревню для отбывания выборной общественной службы.
Выбрали его сотским.
Петр Федорович жаловался миссионеру:
– Вот сотским выбрали. Хорошо – грамотен, могли бы и старостой выбрать. Уж все равно, заодно служить. Злоба в них ко мне – как же, дескать, свиней, овец пас, а теперь в попы метит: вот же тебе, дескать, – послужи в сотских!.. Послужим и в сотских.
Петр Федорович возвратился в свою деревню и начал службу. Не только службу, но и принял от отца все хозяйство. Он принес с собой кой-какие деньжонки. Горячий ко всякому делу, Петр Федорович принялся и за хозяйство не на шутку.
Все ему хотелось по-новому, получше. Хотелось не для себя одного, и он настойчиво твердил, – и отдельным крестьянам, а нередко и на сходке, – как бы следовало все это устроить. Твердил настойчиво, упрямо.
– Да что за учитель нашелся такой? – говорили ему на миру.
– Не учитель я, старики, а дело говорю вам. Вот хоть, к примеру, землю взять. Делите вы ее чуть не каждый год, – ну какое же тут правильное хозяйство возможно? Разделите вы ее ну хоть на двенадцать лет, – ведь дело пойдет, – всякий для себя ведь станет заботиться тогда: и вспашет лучше иной, глядишь, и удобрит…
– Ну, а новых, которые вырастут, кои со службы возвратятся, – куда денешь?
– Для них будем оставлять частицу.
– Да как ты частицу эту вперед угадаешь, сколько именно надо?
– Да ведь как угадаешь, – как-нибудь…
– То-то как-нибудь!.. Как-нибудь от староверов отбрешешься, а в нашем деле как-нибудь начнешь – только и всего, как был дураком, так дураком и будешь!
Неудача постигла Петра Федоровича и в школьной затее. Бездетные восстали, и, как ни бился Петр Федорович, ничего поделать не смог, и школа провалилась. Задумал было Петр Федорович частную школу в доме отца своего устроить для желающих. Но и тут ничего не вышло. Поссорился с писарем, обозвал его вором, тот «обнес» его перед земским, – и Петр Федорович сразу попал в разряд беспокойных и даже опасных вольнодумцев, и ему было запрещено всякое обучение детей.
– Ну, вот что, старики, – явился он однажды с новым предложением перед миром, не хотите, как хотите, но мне хоть не мешайте. Вот в чем дело: на отцовскую и мою душу сколько приходится десятин? Нарежьте мне эту землю в одном месте, а что захотите с меня за это, то и берите.
Дело запахло водкой и пошло лучше. Захотели, кроме душевой платы, сорок пять рублей деньгами да пять ведер водки. На том и порешили: приговор написали и место выбрали. Петр Федорович выпросил себе землю у Блажного оврага, с условием – запрудить пруд для общего пользования и землю чтобы ему отвести пониже пруда. Это было сделано Петром Федоровичем с тем расчетом, чтобы пользоваться прудом для орошения.
Петр Федорович горячо принялся за работу. Он забыл думать обо всяких общественных вопросах и весь отдался своему новому делу.
Уговорил отца сломать избу в деревне и перевести ее на свой новый хутор, возил навоз на паровое поле, приготовлял материал для плотины, сторговал пять пеньков пчел, достал у соседнего священника несколько кустов желтой акации и даже куст роз.
Сам хозяин и работник, он работал за троих и в несколько лет сделал очень много. На полях у него хлеба стояли стеной, огород орошался самотеком, на пчельнике, где был разведен целый сад, было двадцать пеньков, и из них четыре Дадана. Были телка и бычок от племенного быка соседнего землевладельца, два жеребенка от ардена того же землевладельца.
И вот, когда так хорошо стало налаживаться – сразу все пошло прахом.
Случилось это осенью, в холерный год.
Из Астрахани пришли рабочие и рассказывали на деревне небылицы.
Говорили, что нарочно морят народ доктора и даже живых в гроб кладут, поливая их известкой. Относительно последнего все клялись и божились, что видели сами своими глазами, как живые выскакивали из гробов и убегали [25]25
Дело было в том, что из стоявших в карантине судов некоторые рабочие, боясь карантина, запрятались в гробы и вместе с другими, настоящими покойниками были свезены на берег. Там, выскочив из гробов, они, обсыпанные известью, разбежались по городу, наводя панику и порождая нелепые слухи. ( прим. автора)
[Закрыть].
На вопрос: какая цель морить народ, – отвечали, что, ввиду голода, отпущены деньги на кормежку, и что, чем больше народу перемрет, тем больше порций останется тем, кто кормить будет. Народ слушал и волновался.
Волновался и Петр Федорович. Он доказывал нелепость ходивших слухов, грозил полицией распускавшим эти слухи.
– И не выслужился еще, а старается, – говорили крестьяне.
Жил на деревне крестьянин Авдей с сыном Семеном. Оба они с весны уехали на заработки. Оба были забитые, тихие и жили неслышно.
Среди разгара всевозможных слухов вдруг возвратился Авдей в деревню, а на вопрос о сыне только молча, уныло смотрел на всех, а потом вдруг взвыл и рассказал, что умер Семен от корчей.
Все вещи Семена он захватил с собой и к вечеру сам заболел, а за ним и хозяйка его. И холера пошла свирепствовать по деревне.
Болезнь крестьяне тщательно скрывали от начальства.
Петр Федорович уговаривал позвать доктора-, грозил, что сам позовет, и, так как ничто не помогало, действительно поехал и привез доктора.
Доктор, молодой, маленький, тихий, подъехал с Петром Федоровичем прямо к старосте. Когда тот, лохматый и точно заспанный, вышел, почесываясь, доктор ласково, тихо спросил:
– Вот, говорят, у вас больные есть.
Староста угрюмо покосился на Петра Федоровича и нехотя ответил:
– Мало ли что говорят там пустые люди…
Петр Федорович вспыхнул.
– Да что его слушать, – обратился он к доктору, – я сам вам покажу, где больные, где их прячут.
И Петр Федорович дернул вожжи. Но в первой же избе, куда подъехали доктор с Петром Федоровичем, их встретила толпа крестьян. – Уезжайте от греха, – угрюмо заговорили они.
– Ах, глупые, глупые, – начал было урезонивать их Петр Федорович, – для вашей же пользы…
– Ладно, ты, умный, – оборвали его крестьяне, – как бы только от большого ума на малый не сошел… Убирайся, пока жить не надоело…