Текст книги "Дар не дается бесплатно"
Автор книги: Николай Гедда
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
После этого меня много раз приглашали петь в Швейцарию, но я отвечал, что не люблю петь перед такой замороженной публикой. Это какая-то кальвинистская черта у швейцарцев – они не хотят проявлять свои чувства. В общем и целом они производят впечатление холодных снобов.
О нашей супружеской жизни со Стаси много не расскажешь. Большую часть дня, с утра до вечера, каждый занят своим делом. У Стаси достаточно дел по дому, она занимается стиркой и рукоделием.
24 августа 1976 года у нас родился мальчик, которого назвали Димитрием Александром. Почти все время беременности мы со Стаси не встречались – она была в Америке, я – в Европе, только говорили по телефону. Когда Стаси родила, я был в Стокгольме, она предложила имя Димитрий. Мне оно сразу же понравилось, потому что имя одновременно и русское, и греческое и к тому же так звали моего первого героя в грамзаписи – я ведь пел Самозванца Димитрия в опере Мусоргского «Борис Годунов». Мальчика крестили 23 января 1977 года, церемония в греческом соборе Нью-Йорка была очень красивой.
Как южанка, Стаси человек ночного образа жизни: когда она гостит в своем греческом семействе, они могут проболтать всю ночь напролет. Я познакомил ее с русской литературой, книг моих она не отвергает, но все же предпочитает газеты и книги, стоящие в списках бестселлеров.
Что мне нравится в моей жене – это ее спокойствие, терпимость. Она выдерживает жизнь со мной, несмотря на то что иногда я могу быть трудным в общении. Она совершенно не злопамятна, а если чувствует себя оскорбленной, потом может найти в себе силы простить и забыть обиду. Одно из преимуществ нашего брака состоит в том, что мы можем жить вдали друг от друга, не воспринимая слишком остро разлуку. Наши расставания не означают никаких физических страданий.
Мы часто ссорились из-за воззрений Стаси на мое общественное реноме, точнее говоря, из-за моего полнейшего безразличия к личной рекламе. Пару лет назад в «Нью-Йорк Таймс» было опубликовано интервью со мной, и я обмолвился, между прочим, что думает моя жена об отсутствии у меня имиджа. Я добавил, что не разделяю ее точку зрения. Разумеется, этого мне говорить не следовало: «Нью-Йорк Таймс» сделала заголовок именно из этой фразы, под фотографией, где мы изображены вдвоем, было написано, что жена Николая Гедды думает, что ему недостает имиджа. Жена очень разозлилась – она полагала, что все сказанное ею должно оставаться между нами и не подлежит распространению. Она считала, что из-за моей обмолвки она предстала перед всеми в невыгодном свете.
Но «Нью-Йорк Таймс» фактически признала мою правоту – они написали, что ни в какой рекламе я не нуждаюсь. Мне кажется, в отношении моих выдающихся коллег можно сказать то же самое. Человек становится известен, если он что-то умеет, этого достаточно для того, чтобы люди приходили на спектакли. Один пример: обычно я отказываюсь от выступлений в Лос-Анджелесе, но весной 1976 года я спел там впервые за последние десять лет. Концерт давался в гигантском актовом зале университета, вмещающем две тысячи слушателей. Зал был битком набит, в тот сезон еще такого не было. Вот потому я и не понимаю, зачем запускать вокруг моей персоны огромный рекламный аппарат.
Кроме того, ни один репортер не сможет сделать никакой рекламы из моих простых привычек. Когда мы со Стаси вместе, мы живем без какой-либо роскоши. Я не гурман, по большей части мы довольствуемся самым простым жареным цыпленком. И никаких особых претензий в отношении обслуживания у меня нет. И вообще я со всем очень легко справляюсь сам. Не принадлежу к тому типу мужей, которые звонят домой и сообщают, что они, мол, сейчас приедут к обеду с несколькими друзьями, сегодня соберется человек этак двадцать. Такой шок своей жене я не устраивал никогда.
По большей части, оставаясь по вечерам дома, мы смотрим телевизор, читаем или слушаем музыку. Для меня ничто не может сравниться с домашним вечером. Люблю свою квартиру в Нью-Йорке, люблю свой дом в Швейцарии, свою маленькую нору на Эстермальме в Стокгольме. Я говорю, что в эти домашние вечера хочу «лелеять себя». Даже в холостые времена я часто предпочитал ложиться спокойно в собственную постель, а не болтаться где-то среди толпы в накуренных, шумных заведениях. Прежде всего это совершенно необходимо, если речь идет о вечерах перед оперным спектаклем или концертом. После женитьбы я не люблю уходить из дому в пятницу, субботу или воскресенье; в театр или в кино я с большим удовольствием пойду в будни. Но если я выступаю два вечера в неделю и, кроме того, даю один концерт, так остается всего два свободных вечера, когда я могу куда-нибудь выбраться, потому я по большей части сижу дома у своего телевизора.
Благодаря такому щадящему режиму я смог сохранить голос, мне и самому кажется, что он по-прежнему звучит по большей части молодо. Разумеется, в настоящий момент я не могу выплести те кружева, которые плел, когда был помоложе. Но во время моих гастролей весной 1976 года в «Ковент-Гардене» (опера «Бенвенуто Челлини») в газетах писали: «Просто чудо, насколько молодо до сих пор звучит его голос».
Ненависть к самому себе
Часто я ненавижу самого себя и весь мир. Иногда ощущение неполноценности и стыда достигают такого накала, что единственным выходом представляется мне самоубийство. Я могу напридумать себе, что надо бы уйти куда глаза глядят, повыше в горы, забрести на какую-нибудь пустошь, чтобы свалиться там и замерзнуть насмерть. Но одно я знаю наверняка. Когда умру, пусть мое тело сожгут и прах развеют по ветру. Я немыслимо боюсь того, что другие люди должны будут иметь хлопоты с моими останками.
Конечно, я пытался проанализировать истоки этой ненависти, и каждый раз выплывают одни и те же мысли: переживания моего детства, связанные с методами правления матери, о которых я уже рассказывал. Когда я был особенно счастлив, самозабвенно играл с товарищами, всегда приходила мать Ольга и утаскивала меня с собой прочь, говорила она по-русски, а друзья надо мною хохотали. Мне становилось нестерпимо стыдно, когда они начинали бешено гоготать. Наверное, как раз тогда и пробудилась моя ненависть к самому себе.
Все это с неизменной силой сидит во мне до сих пор, я очень легко впадаю в депрессию. Повод может быть сколь угодно пустячным, по-детски незамысловатым: дверь захлопнулась, я услышал раздраженный голос или попросту мне стало скучно. И тут наступают те часы, когда я считаю самого себя абсолютно никчемным, никому не нужным. Да, конечно, у меня есть голос, который так все ценят, но он-то дан мне свыше, дару этому я несказанно рад и сделал все, чтобы овладеть им с толком. Но, если не считать пения, я никоим образом не способствовал тому, чтобы мир стал счастливее. А если бы голоса у меня не было, может, никому до меня и дела не было, мелькал бы я среди тех, кто сейчас вьется вокруг меня. Был бы безымянным.
Имеет ли право человек быть столь незаслуженно избранным, как я? Ведь большинство людей остается безымянными, они должны заниматься той работой, которую ненавидят, просто для того, чтобы прокормиться.
Да, но они-то вряд ли ненавидят себя так, как я ненавижу, и потому у них есть возможность урвать у жизни часы счастья.
Моя мать с самого моего детства внушала мне, что все желают мне дурного, что все, что я делаю и думаю самостоятельно,– неверно, ошибочно. Она изо всех сил старалась убить во мне любые устремления и почти добилась своего. Это, конечно, грех с ее стороны. Она прошла через страдания в юности, которые я не мог полностью постичь. Все дети семейства Гедда постоянно, непрерывно получали побои, и моя мать, может быть, больше всех. Потому она и в старости стала всех сторониться, считала, что все люди исполнены злобы, все хотят ей несчастья. И эта долго длящаяся реакция касалась даже меня. Если я говорю, что мне кто-то нравится, мать отвечает, что этот человек возник «просто потому, что ты все хочешь сделать мне назло». И говорить нечего, все, ясное дело, хотят использовать меня и извлечь выгоду.
Кроме того, мать неимоверно эгоистична, она считает, что совершила для меня подвиг. То, что я представляю собой теперь как певец,– исключительно ее заслуга. Если я пытаюсь поколебать это ее мнение, все кончается в лучшем случае криками и бранью.
Сложные отношения с матерью ужасно меня мучат. Радость, которую я внезапно могу испытать в отношении давно предвкушаемого дела, умирает, едва только я переступаю предел запланированного. Поэтому я смирился, что должен быть счастлив и благодарен своему голосу, а также тому, что во мне достало работоспособности, чтобы отшлифовать его. Но ведь даже мои занятия с Мартином Эманом проходили фактически вопреки воле матери.
Но я также думаю, что мои постоянные стычки с матерью основаны на лживости. Я не могу объяснить все свои страдания тем, что был чрезмерно опекаемым приемным сыном, я понимаю, что должен был сам себя воспитать с тем же рвением, которое я отдал совершенствованию своего мастерства.
Каждый раз, когда на пути моем возникает нечто, что приносит мне чувство отчаянья, мое детство прокручивается словно задом наперед. При любом объяснении мне недостает самоуважения. А мое подсознание – словно заросли переживаний и представлений, которые часто поднимаются до самой поверхности в наиболее шокирующем виде и бесцеремонно вносят сумятицу и беспорядок в мою жизнь. Если кто-нибудь вдруг задаст мне совершенно банальный, невинный вопрос: «Где ты был вчера? Что ты делал и кого ты встретил?»– я мгновенно различу в этом желание сверхопеки. Застарелые воспоминания и переживания порождают призраков. Когда потом мне растолкуют, сколь прямолинейно и глупо я реагирую, какие нереальные аргументы я выдвигаю, я снова впадаю в эту извечную ненависть к самому себе. Я беспредельно маюсь, извожу себя самым немыслимым способом, пока не дохожу до конечной стадии, когда больше всего на свете мне хочется наложить на себя руки.
Я забываю, что я уже не ребенок и что никто не может лишить меня свободы.
Часто я просыпаюсь по ночам и пытаюсь разобраться в себе самом. Только ведь ночь – неподходящее время для подобных мыслей. Иногда просыпаюсь от кошмаров. Как-то прошлой весной мне приснился мой отец Михаил. Он пришел домой в неопрятной, грязной одежде, сам был толстый, одутловатый, обросший щетиной, будто бы навеселе. Но тут я внезапно понял, что он тяжело болен, потому что у него началась ужасная рвота. У меня было такое тяжелое чувство, что я с трудом смог снова заснуть.
Почему я все сваливаю на других?
Когда я говорю, что никто не проявлял бы ко мне как к человеку никакого интереса, не будь я известным певцом, я возвожу напраслину на многих людей, которые действительно меня любят. Но что типично для моей сверхчувствительности, так это мое свойство в плохом настроении реагировать на происходящее подобно ребенку, желающему вызвать жалость. Я ведь слышал, что у меня было много других способностей, кроме умения красиво петь. Мне говорили, что я хороший человек, всегда готов протянуть руку помощи. И что я никогда не пытаюсь подставить подножку коллегам или интриговать против них, что, к сожалению, распространено среди певцов.
Услышав красивый тенор, я влюбляюсь в этот голос. Чувство соперничества мне ни в малейшей степени не знакомо. В одной шведской газете, в хвалебной рецензии на выступление Клаэса-Хокана Аншэ, было написано: «Гедде надо опасаться – Аншэ фактически ничуть не хуже». Если надо похвалить какого-нибудь певца, который заслуживает этого, можно ведь обойтись и без колкостей в адрес его коллеги. Я никогда не утверждал, что должен обладать монополией на красивый голос. Но меня просто убивает, когда находится какой-нибудь борзописец, который выдает пару пассажей, где дает понять, что я попросту завистлив. А я на самом деле надеюсь всей душой на пополнение нашего цеха теноров, где красивых голосов так не хватает.
Разумеется, не все, с кем я имею дело, общаются со мной именно потому, что я знаменит. В конце концов, ведь я сам решаю, с кем хочу проводить время, так сказать, в неофициальной обстановке. Самое сильное отчаяние можно прогнать за интересной работой или делая что-то вместе с человеком, умеющим вдохнуть в тебя свою увлеченность.
У меня, как и у большинства художников, абсолютная свобода и раскованность приходят на сцене, а в частной жизни я, наоборот, стеснителен. Это одна из причин, по которым я отказываюсь выступать по американскому телевидению, когда они устраивают «talk shows» и просят рассказать о себе. Я столь же боязлив, как Питер О’Тул. Он все же как-то согласился, но пришел пьяный, потом упал в обморок, и его пришлось унести.
Столь же трудно избежать приемов, но там я не могу чувствовать себя вполне естественно по другой причине. Я до чрезвычайности зависим от вибраций, которые возникают между людьми. Поэтому из меня двух слов клещами не вытащишь, я остаюсь холоднее льда, застегнутым на все пуговицы. Я не знаю, как веду себя, как выгляжу со стороны, но, возможно, кажусь высокомерным, хотя на самом деле робок и пуглив.
В принципе я малоконтактен. Конечно, я легко проявляю свой энтузиазм в отношении какого-нибудь человека или явления, которое меня захватывает, но зато не могу ни скрыть, ни замаскировать нерасположение или отвращение. Так случается, когда я встречаю людей, которые ничего не знают и не понимают, но только изображают безумный восторг и сыплют притворные похвалы. Я безошибочно узнаю их и думаю про себя: «А иди-ка ты к черту со всем этим, любезнейший!»
К сожалению, обо мне, кажется, говорят, что таких людей я презираю, а ведь истинно хороший тон не допускает открытого выражения неприязни. Часто бывает, что мои отрицательные вибрации доходят до собравшихся, это становится заметно, и мне остается только уйти. Я могу и попросту заупрямиться. Пусть я потом попрошу прощения, но мне становится так нестерпимо стыдно, что я не решаюсь больше иметь дела с этими людьми. Со своим стыдом я ухожу прочь, стараюсь спрятаться.
Расскажу один эпизод, чтобы пояснить вышесказанное. В Мюнхене много лет тому назад я познакомился с одним очень приятным человеком: он был зубной врач и одновременно неплохой музыкант-любитель. Он входил в кружок камерной музыки, где давали настоящие концерты, приглашали певцов, ансамбли. Я, случалось, немного пел там. У него была милая жена и изящная маленькая дочка. Девочка занималась у моей преподавательницы пения Паолы Новиковой, позже она вышла замуж за музыканта Мюнхенского симфонического оркестра. Я часто гостил в этой семье, и они проявляли по отношению ко мне максимальную доброжелательность. И вдруг глава семьи умер. Меня не было в Мюнхене, когда это горе обрушилось на них, но я получил известие о смерти. А дальше произошло нечто кошмарное. Я не отреагировал на уведомление о смерти этого удивительного человека, не послал ни строки сочувствия, ни цветка. Я понимаю, что вдова тяжело это перенесла, очень во мне разочаровалась. Встретив ее через довольно долгий период времени, я выразил соболезнование, но увидел, что она чувствовала себя обманувшейся во мне как в друге и человеке.
Я бы легко мог извиниться и сказать, что как раз тогда у меня было слишком много дел, но такое объяснение не имело бы смысла. Никто не имеет права вести настолько эгоцентричную жизнь, чтобы не иметь минуты сесть и написать сочувственное письмо семье умершего друга.
Этот грех, упущение это я себе не прощу никогда. В последующем я не мог объяснить свое поведение в отношении жены и дочери того человека. Просто не знал, что сказать. Вместо этого уклонился от любых слов.
Зато недостаточное знание людей никогда не срабатывало в пользу тех, кто хотел меня использовать. На помощь приходил инстинкт самосохранения и интуиция. Конечно, я чувствовал, что многие спекулируют на моей славе, когда приглашают меня в гости, это мелко, но по-человечески объяснимо. Поэтому я так неохотно принимаю приглашения от людей, которые приходят на концерт и с ходу зовут к себе в гости. Я знаю, что ничего, кроме неудовольствия и раздражения, не испытаю. Но, разумеется, я могу и превратно судить о людях такого рода.
И никогда не поверю всерьез тому, кто утверждает, что у него фантастически много друзей. А сколько друзей настоящих? До тех пор пока человек на вершине славы, распространяет свой блеск на окружающих и не жалуется на трудности, что ж, очень весело ходить в друзьях такого человека. Но в тот день, когда нужно будет поплакаться в жилетку, к кому обратиться тогда?
Я живу как бы раздвоенным. Одна моя половина добра, способна на благодарность, а другая – ну просто какое-то чудовище. То вдруг я полон любви ко всему человечеству, прикидываю, что бы хорошее мне сделать, и сознаю, что своим пением выполняю определенную миссию в мире. Но на другой день я уже это самое человечество просто ненавижу и смотрю вокруг со злостью и подозрением.
Перемены настроения могут быть связаны с тем, что трудно идет работа. Когда все протекает нормально, я не подвергаюсь стрессу, настроение у меня ровное. В такие периоды я могу переносить несчастья как одну из красок в палитре жизни. Я вообще считаю, что художнику необходимо испытывать душевные страдания, проходить через тревогу и страх. Худшее, что может случиться,– застрять в вязком тесте самодовольства и не развиваться как человеку и художнику. Это очень хорошо получается у тех, кто самих себя считает совершенством в чужих и собственных глазах. Конечно, ничего плохого о вере в собственные силы я сказать не хочу, но из-за недостатка самокритики все идет насмарку.
До известной степени и экономические трудности кажутся мне необходимыми, когда речь идет о художнике. Почему Рембрандт написал лучшие свои картины, когда был так беден, когда ему приходилось изо всех сил работать ради пропитания, ради возможности выжить? Вряд ли можно утверждать, что художник добивается своих высших достижений в годы, благополучные в материальном отношении. Но в отношении певца это не так. Голодный певец на самом деле не может заставить мышцы живота функционировать как надо.
Я считаю, что художника-певца облагораживают страдания другого рода. Петь, когда на тебя наваливаются трудности, может быть, и не так легко, но после пережитого личного кризиса замечаешь, что стал более зрелым как человек. Когда жизненный опыт становится богаче, разнообразнее, то яснее видишь взаимосвязи в музыкальном произведении. И в том, что делаешь как художник, тоже появляется зрелость.
Многие считают, будто жизнь настолько коротка, что не оставляет нам возможности страдать в трудных ситуациях. Они хотят жить в постоянном опьянении славой. Я, бесспорно, к таким людям не принадлежу. Само собой разумеется, я согласен, что времени у нас не так уж много, и достойно сожаления, что время это столь наполнено страданиями. Но я ничем не противодействую этому. И прежде всего адской муке, которая связана со смутным страхом, что у тебя в работе что-то не выйдет.
Что бы я ни пережил в мучительные минуты, все-таки не осознаю себя выжатым, безнадежно израсходованным. Где-то в глубине души я полон веры. Беда не может длиться вечно, она должна перейти в более благоприятную ситуацию. Трудности всегда имеют конец.
Что такое счастье?
Я часто задумывался над смыслом жизни. Для чего мы живем, для чего существуем на земле?
Что такое счастье?
Конечно, я искал ответ у поэтов и у философов.
Я с удовольствием читаю Аристотеля и его этику. Он вступает в дискуссию со своими читателями, и ответы, которые получаешь на его же вопросы, столь идеально логичны, что усомниться в них невозможно. О счастье Аристотель говорит, что для разных людей оно неодинаково, понятие счастья относительно. Для одного человека счастье может означать хороший ужин после закончившегося трудового дня. Для врача, может быть, наивысшим счастьем является удачная операция.
Для меня естественно, что удачный концерт или успешное выступление в опере представляется мне высшим счастьем. Естественно, я нахожу счастье в удаче, успехе, это те вечера, когда я сам чувствую, что был в хорошей форме и прекрасно провел концерт, который особо отметили и публика, и критики. Но чувство счастья столь ограниченно, столь быстро истаивает. Оно не затрагивает глубин моей души. Я полагаю, что врач чувствует примерно то же самое после удачной операции, его беспокоит, что будет в следующий раз. Повезет ему точно так же или нет?
Напротив, если я совершенно непроизвольно сделал что-то хорошее для своего ближнего, я способен почувствовать себя несказанно счастливым, и у этого счастья масштабы больше.
Все люди хотят быть счастливыми, несчастным не хочет быть никто. Но отыскать счастье трудно, если все время приходится бороться с завистью. Зависть, как говорит мне опыт,– это тяжелая болезнь, в особенности в моей профессии. Но если можешь преодолеть чувство злорадного торжества при поражении коллеги или досаду при его триумфе, тогда ты на верном пути и ощущаешь это как чувство счастья.
Смысл нашей жизни состоит в постоянном развитии, мысль эта стара, для себя я выкопал ее у Толстого.
Я заинтересовался Толстым, стал его читать, когда узнал, что в последние годы жизни он посвятил себя литературной деятельности с религиозной окраской. В букинистическом магазине в Париже я случайно наткнулся на русское издание работы Толстого «Царство божие внутри нас». Книга принадлежала русскому танцовщику и хореографу Сержу Лифарю, возможно, она из числа тех пятидесяти экземпляров, которые Лев Толстой на собственный риск решил отпечатать подпольно и раздать друзьям.
Согласно Толстому, учение Христа не требует, чтобы мы в какое-то определенное время обязательно достигали совершенства – скорее всего, за время человеческой жизни мы никогда не можем достичь завершенности. Ценность имеет наше развитие во время земной жизни, смысл его состоит в том, чтобы мы приближались к своему идеалу. «Благоразумного разбойника», который висел по правую руку от Христа на Голгофе, Толстой берет в качестве примера, когда просит прощения за свои грехи. Хорошее начало для продвижения к лучшей жизни – попытка увидеть собственные ошибки и испросить прощения.
Я разделяю мнение Толстого о том, что церковные догматы не имеют ничего общего с истинным христианством. Толстой заходит далеко и утверждает, что большая часть догматов вообще основана на недоразумениях, ошибках в понимании текста или искажениях католической церковью и другими общинами в своекорыстных целях. Предписание часто оказывается выдумкой. Такое, например, согласно которому ребенка надо «дотянуть» до крещения, чтобы он стал святым.
Христос никогда не устанавливал этих догм, он не давал никакого «проекта», как должно жить, чтобы стать идеальными, счастливыми людьми. Самое важное, согласно учению Христа, чтобы человек был на пути к идеалу и проделал в течение жизни определенный путь развития.
А проделал ли я этот путь? Я больше не испытываю зависти по отношению к своим коллегам и не причастен к злословию. Есть очень известные певцы, которые с удовольствием рассказывают в письмах руководству театра пикантные детали о своих коллегах. С добавлением, что упомянутые лица не заслуживают ангажемента в хорошем театре и должны довольствоваться более скромными местами.
Если такая пакость случается с кем-нибудь из моих коллег, я этого человека жалею от всей души. Равно как и тех, кто испытывает в подобных случаях злорадство. Часто во мне возникает желание помочь обеим сторонам, но здесь натыкаешься на табу, существующие в нашей среде. В наше время можно запросто спросить друга, как обстоят его интимные дела, но спрашивать, как разыгралась его зависть, запрещается.
Поэтому я в принципе не завязываю близких отношений с певцами. Все время разговоры идут об одном и том же, о нашей работе. А разговоры о работе неизбежно приводят к комментариям по поводу коллег, которых поблизости нет. Сплетни я переношу очень болезненно. Одна певица, конечно, может признать, что другая певица поет хорошо, но при этом добавит что-нибудь негативное. Один бас, как правило, скажет о другом басе только гадость. И так далее в тягостном однообразии.
Для многих певцов и певиц, к сожалению, очень характерно считать себя в своем деле самыми лучшими в мире. Это влечет за собой и претензии на монопольное право исполнять определенные роли, такой человек не может допустить, чтобы кто-то другой блистал в той же партии. Когда обрушивается несчастье и другой исполняет эту самую «мою роль» лучше, тут они просто впадают в беспамятство от зависти.
У меня почти нет друзей среди певцов-коллег. Одним исключением является Рагнар Ульфунг, интеллигентный и веселый человек, которого я высоко ценю. Я часто проводил время с Ингваром Викселлем в течение многих лет. Но контакты утрачиваются, если нет регулярности во встречах. В Америке у меня было несколько друзей среди певцов, с которыми я и моя жена дружили семьями. Прежде всего назову Морли Мередита.
Многие мои коллеги не выказывают ни малейшего желания культивировать какие бы то ни было интересы вне своей профессии. В свободное время я с удовольствием занялся бы чем-нибудь, непосредственно не связанным с театром и концертным залом. Мне нравится, когда между людьми идет спокойный диалог, нравится слушать, спрашивать, самому комментировать высказанное. Это много мне дает, думаю, весьма обогащает мою жизнь.
Вот пример. В Стокгольме благодаря русской церкви я познакомился с оперирующим на сердце хирургом из Королевского госпиталя Николаусом Цветновым. В свободное время он играет на балалайке, настоящий виртуоз. Немыслимо интересно слушать этого врача, когда он рассказывает о случаях из своей практики. Я словно получаю от него подарки. Это совсем не то же самое, что стоять на официальном приеме и слушать либо светский треп, либо препирательства.
Я заметил, что, общаясь с людьми вне театра, я начинаю лучше понимать роли, которые воплощаю на сцене. Стараясь в реальной жизни вникнуть в судьбы других людей, я глубже постигаю их чувства.
Эти жизненные наблюдения помогают мне при исполнении романсов. Любое искусство логично и выражает какую-то истину, до этой истины можно дойти через жизненный опыт, через общение с дружественными тебе людьми, наблюдение за их реакциями.
Если хочешь встретить необыкновенных людей с необыкновенными судьбами, обратись к литературе, это я понял рано. У нас в доме, конечно, не могло быть слишком уж много книг. Моя мать ходила в Нобелевскую библиотеку Биржи, находящуюся в старом городе, и брала для меня книги. Я читал «Рассказы фельдшера» и произведения Пушкина, и прежде всего его прозу. С удовольствием вспоминаю «Капитанскую дочку», в которой описано время правления Екатерины II и восстание казаков под предводительством Пугачева против императрицы.
В русской церкви на Биргер Ярлсгатан, 98, есть небольшая библиотека, там в 40-е годы было много старых русских романов с иллюстрациями. Описывались исследовательские экспедиции, рисунки будоражили воображение. Во многих книгах действие происходило в Африке. Как раз чтение этих романов в сочетании с наплывами любовных фантазий и было причиной моего провала в последнем классе гимназии.
Но знакомство с литературой стоило такой цены по многим причинам. Из русских писателей меня больше всего, помимо Толстого, привлекает Достоевский. Мне кажется, каждому юристу, каждому полицейскому необходимо прочитать «Преступление и наказание» для того, чтобы понять, какая душевная борьба происходит внутри человека, совершившего тяжкое преступление. И почему «Братья Карамазовы» не включены в программу обучения юристов, непонятно, защитительная речь в этом романе – абсолютный шедевр. Я бы сказал, что современные судебные методы с использованием психологии были выработаны Достоевским. В «Преступлении и наказании» он показывает, что никто не имеет права подвергать кого бы то ни было той неслыханной жестокости, которую заключает в себе ожидание наказания. Заставлять ждать исполнения смертного приговора – еще большая жестокость, чем убийство. Недавно мы пришли к такому выводу, наблюдая за внутренней жизнью Америки…
Я знаю достаточно подробно жизнь по крайней мере одного из художников XVI века, Бенвенуто Челлини. Не только благодаря его знаменитым воспоминаниям, но и потому, что часто пел «за него» в опере Берлиоза. Папы римские давали знаменитому итальянскому ювелиру грандиозные заказы, обещали фантастические суммы денег и другие блага. Но когда потом работу доставляли, заказчики редко сдерживали слово. Всегда находился какой-нибудь кардинал или приближенный герцога, который клал деньги, предназначавшиеся Челлини, в свой карман.
Как утверждает Челлини, все хотели его обмануть. Единственная фигура в воспоминаниях, которая нарисована с большой симпатией,– это сам автор. Но понимаешь, что с ним, по всей видимости, было довольно трудно иметь дело, особенно из-за его вспыльчивости, бурного нрава. Не может быть, чтобы все, с кем ему доводилось встречаться на пути, были злобными и коварными, и только он один вел себя безупречно. Когда Челлини совершал убийство, а это случалось не так уж редко, так непременно ради неких благородных целей. Иногда даже во имя господа. Его мемуары особенно примечательны еще и потому, что он, как никто другой, сумел обрисовать XVI век. Я думаю, портреты римских пап того времени, данные Челлини, совершенно соответствуют действительности. С очень большой живостью он нарисовал образ Клемента VII. Этот персонаж есть и в опере Берлиоза, в которой композитор искусно вывел яркие образы и события – разумеется, самые важные в жизни художника. Но в опере есть и герои, которых в книге нет. Один пример – романтические отношения с Терезой, дочерью папского казначея Бальдуччи. Напротив, подмастерье Асканио – фигура совершенно реальная, равно как и главный соперник Челлини по профессии, скульптор Фьерамоска.
С самого начала мыслилось, что «Бенвенуто Челлини» надо играть на сцене театра комической оперы, чтобы иметь возможность ввести много разговорных диалогов. Но несговорчивые критики стали утверждать, что музыка написана для «большой оперы». Берлиоз к тому же не мог как следует решить драматические задачи: прежде всего, растянут и вял первый акт. У Челлини длинный любовный дуэт с Терезой, во время которого его соперник Фьерамоска стоит за драпировками и подслушивает. Это просто нелепо. Опера все же, несмотря на недочеты, заслуживает внимания, главным образом из-за того, что в ней много замечательной музыки.
Партии удивительно приятно петь. Может быть, единственное исключение представляет партия Терезы, у которой очень длинная и трудная ария вначале, когда публика еще плохо воспринимает происходящее. Но зато партия Челлини – лакомый кусочек для теноров.