355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Гедда » Дар не дается бесплатно » Текст книги (страница 11)
Дар не дается бесплатно
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 00:17

Текст книги "Дар не дается бесплатно"


Автор книги: Николай Гедда



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)

Потом он пришел к Паоле Новиковой и стал аккомпанировать на ее занятиях, даже когда мы с ней занимались разучиванием. Но Ян был в полном отчаянии, потому что Новикова все время говорила со мной по-русски, а он не понимал ни слова. Он жутко злился и решил выучить язык. Теперь Ян весьма недурно говорит по-русски.

Между нами возник тесный контакт, я всегда приглашал его аккомпанировать каждый раз, когда давал концерты в Швеции. Дружба, которая тогда началась, прошла через многие годы. Особенно приятно мне вспоминать наши поездки в Зеленый Лунд и Скансен. Помню незабываемый вечер в Скансене, в 1960 году, воздух был теплый, ласкающий, все было черно от народа далеко по ту сторону Суллидена.

У меня не было постоянного аккомпаниатора много лет, я пробовал работать со многими. Сейчас я даю не так уж много концертов и потому не успеваю устать от своих аккомпаниаторов. Знаю, что Дитрих Фишер-Дискау, который дает намного больше концертов, чем я, постоянно меняет пианистов, это, может быть, связано с тем, что постепенно он от них устает.

Сейчас мне, пожалуй, больше всего нравится испанский пианист Михель Санетти, он тоже учился у Эрика Вербы. В США я довольно часто сотрудничал с Джоном Вустманом, он очень тонкий музыкант и компетентнейший аккомпаниатор. Американская меццо-сопрано Мэ-рилин Хорн рекомендовала мне молодого пианиста Мартина Катца в Лос-Анджелесе. Он аккомпаниатор такого класса, что Рената Тебальди взяла его с собой в «Ла Скала», когда устроила свое come-back с несколькими концертами. Я выступал с Катцем во время концертного турне по США весной 1976 года и считаю, что как пианист он гораздо выше Вербы.

С аккомпаниаторами-женщинами я не имел дела, если не считать мою первую жену – Надю. Концертные организации не любят, чтобы муж и жена выступали вместе: они считают, что супружеская пара производит менее захватывающее впечатление. Но есть, разумеется, исключения.

Пианистом, который аккомпанировал мне чаще других за пределами Швеции, особенно в германоязычных странах, является австриец Эрик Верба. Дело свое он знает исключительно хорошо. Самая сильная сторона его дарования аккомпаниатора – это гибкость при переходах от одного музыкального произведения к другому. Но есть у него и слабость – он слишком любит барабанить, как только доходит до места, которое для него слишком сложно в техническом отношении. Но за роялем он – яркая индивидуальность, а это очень важно, если речь идет о Lieder. К тому же он очень успокаивающе действует на душевное состояние певца, ведь нервы часто бывают взвинчены, а у Вербы всегда хорошее настроение. Это спокойный, милый человек. Вокруг него как бы распространяется аура приятности и безыскусности.

Эрик Верба часто бывал и в Швеции, он вел там курсы в некоторых музыкальных школах. Шведское радио постоянно передает его записи с вещами немецких композиторов. Несмотря на шведское звучание его имени (по-немецки обычно употребляют вариант «Эрих»), кажется, в нем нет ничего шведского, он чистой воды венец. Прямо скажем, случается, он бывает несколько циничен с певцами, которых не ценит. Одной шведке, которая приехала к нему, Верба порекомендовал немедленно вернуться домой, заняться домашним хозяйством, рожать детей, но уж никак не петь. Девушка была совершенно убита таким бесцеремонным ответом.

Многие из тех, кто платит деньги за обучение у этого знаменитого профессора, специалиста по интерпретации Lieder, в Вене или в летней академии Моцартеума в Зальцбурге, могут быть раздражены из-за того, что он будто бы легкомысленно относится к преподавательским функциям. Но этот беззаботный профессор – большой знаток сврего дела. Он никогда не подгоняет учеников, просит не принимать неудачи близко к сердцу, дескать, завтра все пойдет на лад. Это типично венский характер. Но если быть полностью искренним, то лично я ничему у профессора Вербы не научился ни как у интерпретатора, ни как у аккомпаниатора. Все, что касается трактовки немецких Lieder, я выработал либо самостоятельно, либо во время занятий с Паолой Новиковой. Несмотря на русское происхождение, она очень тонко понимает Lieder.

Меня иногда спрашивали, почему одни пианисты становятся аккомпаниаторами, а другие – солистами. Линия раздела лежит во времени, когда перестают интенсивно упражняться на инструменте. Солист-пианист должен начать играть рано, еще маленьким ребенком, и в дальнейшем заниматься шесть-семь часов в день. И так продолжать в течение всей карьеры.

У аккомпаниаторов такого времени нет, часто вследствие того, что перевешивают другие интересы. У Вербы, например, педагогическая деятельность и выступления в печати в качестве музыкального критика, он также композитор и председатель различных музыкальных обществ. У Джеральда Мура это поездки с лекциями и книги по конкретным вопросам данного вида искусства. У Яна Айрона есть ученики, он ведет курсы и даже занимается дирижированием.

А после того как концерт закончен? Да, мы отправляемся куда-нибудь вместе, мой аккомпаниатор и я. Мы оба довольны, что концерт прошел хорошо, забываем про музыку и проводим остаток вечера спокойно, едим что-нибудь вкусное и рассказываем друг другу разные истории. Так мы и расходимся, а когда встречаемся в следующий раз, надо попросту все начинать сначала со всеми приготовлениями и репетициями. Вот потому так важно чувствовать друг к другу взаимную симпатию.

Призыв, звучащий в голосе

Я готов повторять сколько угодно, что моя библия художника —«Нюрнбергские мейстерзингеры», там Ганс Сакс поет, что искусство всегда для художника должно быть превыше всего. Это для меня очень важно. Это означает, что в семье художника могут происходить какие угодно личные трагедии и несчастья, но ничто не должно касаться его художественной деятельности. Артист должен сосредотачиваться на своей задаче, все остальное имеет вторичное значение.

Так обстоит дело для меня.

Я считаю, что оперное искусство – величайшее из всех сценических искусств, ведь цель его состоит в том, чтобы вызвать переживание красоты. Больше всего я хочу, чтобы публика все время находилась в состоянии блаженства.

Того же самого я добиваюсь, когда даю концерт. Все годы я старался развить свой голос, при помощи техники заставить его производить красивые звуки. Я также стараюсь выразить разные душевные состояния при помощи голоса, передать эти чувства слушателям и тронуть их сердца.

Трудно анализировать, почему публику что-то трогает, что-то захватывает. Может быть, это какой-то призыв, звучащий в голосе, призыв к общению. А может быть, выражение печали или чего-то необычайно яркого. Если певец тонко исполняет роль Скарпиа в «Тоске», он может пробудить симпатию в публике вопреки тому, что сам образ малосимпатичен. Если публика ненавидит его, то это для него своеобразный триумф: ему удалось вызвать те чувства, которые он хотел.

Но все же дело не ограничивается тем, чтобы просто иметь красивый голос. Надо вложить в исполнение внутреннюю силу, ту искру, которая способна воспламенить людей в зрительном зале, заставит поверить в то, что им преподносят. Худшее, что может случиться,– это когда в зале сидит совершенно равнодушная публика. Для того чтобы добиться контакта, надо угостить слушателей той индивидуальностью, какая у тебя есть. Про себя я знаю, что я не какой-нибудь там бык на корриде, которому стоит только появиться на арене, как публика уже в неистовстве воет. Бывают такие сценические индивидуальности. Им не надо даже рта открывать для того, чтобы привести всех в экстаз.

У меня нет никаких данных, чтобы соперничать с ними. Выходя на сцену, я кротко думаю, что обязательно должен сейчас спеть как можно лучше для тех, кто меня слушает. Это, однако, не мешает включаться определенному внутреннему излучению. Люди чувствуют мою внутреннюю волю достичь взаимопонимания. Но все же реакция публики может разниться от выступления к выступлению. Любой тенор знает, что в определенных партиях есть определенные высокие ноты, и, если спеть партию так, чтобы верхи были тонко и красиво сделаны, можно быть уверенным в диком неистовстве публики. Но такую победу я считаю дешевой, слишком легкой. Под соучастием публики я понимаю совсем другое. Если я, к примеру, в первый раз пою Бельмана, я нервничаю до смерти. Выступая в Дроттнингхольмском придворном театре и в Национальном музее летом 1976 года, я был не очень уверен в своей трактовке Бельмана, в правильности приближения к нему. Но я пел таким образом, что увлек публику за собой.

Но иногда нервозность, возникающая в подобных положениях, может привести к неверному пониманию, кто-то может подумать, что ты безразличен к исполняемому, поешь без разбору. Помню, какая-то газета написала после бельмановского концерта: «А заботится ли он на самом деле о том, чтобы петь так красиво?»

На самом деле это моя нервозность перелилась через край и дала четкое ощущение равнодушия. Но действительность была как раз полной противоположностью тому, что думали критики,– в самой высшей степени я забочусь о том, что петь и как петь. И для актеров первый выход в какой-то роли бывает неимоверно трудным, ведь не можешь еще представить себе реакцию публики. Но если попросту делать регулярные перерывы на отдых между периодами интенсивной работы и научиться разряжаться, то будешь, как правило, в форме. Если потом выходишь в переполненный зал, это зажигает. Hepвозность становится конструктивной, она обеспечивает непосредственный контакт с публикой, которая чувствует себя вовлеченной в творчество. В таких случаях получаешь огромное удовлетворение, хотя оно, естественно, бывает преходящим. А если просто выходишь на сцену, будучи уверенным в своем деле, и поешь как заведенный, все превращается в рутину.

Пожалуй, самый увлекательный для меня ракурс творчества – это способность воспринимать и усваивать разные стили. Мне не доводилось читать в рецензиях ничего забавнее того, что один из критиков написал после моего концерта в Вене в ноябре 1976 года. А написано было примерно следующее: «Гибкость Гедды – нечто абсолютно уникальное. Когда по программе он перешел к испанским песням, его голос неожиданно стал испанским…» Приятнее похвалы я просто не могу представить, ведь именно этого я и хочу достичь, для этого и призываю на помощь всю свою фантазию. Если исполняю что-то французское, стараюсь сблизиться со всем французским, насколько это было когда-нибудь возможно, хочу добиться ажурности, прозрачности.

Таким способом я всегда и продолжаю всю работу. Так распределяю ее, чтобы избежать монотонности, чтобы не петь все время одно и то же, не звучать одинаково.

Конечно, музыка в свою очередь существенно влияет на мою частную жизнь. В последние годы я заметил, что стал нервным, беспокойным, каким-то дерганым. Может быть, это связано с недостатком терпения, когда учу что-то новое – оперу, романс или партию в оратории,– возникает желание продвигаться вперед побыстрее. Мне стала свойственна поспешность. Больше не могу сидеть и заниматься одним и тем же месяцами. Конечно, шлифую каждую вещь я бесконечно, но прежде всего хочу получить общее представление о ней, в полной мере овладеть новым материалом.

Прежде, в молодые годы, все было иначе. В отношении вокальных занятий у меня было неиссякаемое терпение. Я работал по пятнадцать часов в сутки, причем все это время получал удовольствие. Тогда я понимал, что развитие певца и вообще любого художника происходит по определенной схеме: сначала следуют триумф за триумфом, а потом приходит период стагнации, застоя. И потому надо неутомимо работать, углубляясь в неизведанное, чтобы преодолеть этот порог.

Но теперь, когда я так много умею в своем деле, появилась эта самая нетерпеливость. Она, можно сказать, действует отрицательно даже на мою личность в целом. Из-за нервозности и взвинченности я стал чувствителен ко многим вещам. Волнуюсь, если при работе над оперой бывают какие-то нелады, в результате чего на премьере бывают ненужные накладки. Более того, мое волнение не ограничивается собственной ролью, я не могу не думать о спектакле в целом, не хотеть, чтобы все в нем было одинаково гладко. Меня действительно злит и выводит из равновесия, если я замечаю, что не все предъявляют к себе столь же высокие требования, как я.

Больше всего я пел в «Метрополитен», сейчас позади уже восемнадцать нью-йоркских сезонов. Когда там планируют ставить оперу, для которой я, может быть, подойду, меня просят зайти в дирекцию, где совещаются дирижер и режиссер планируемой постановки. В большинстве случаев я принимал приглашения, потому что это всегда были интересные произведения.

В иных случаях приглашение приходит с другой стороны. Иногда это бывает сам главный режиссер оперы, иногда мой импресарио в соответствующей стране. В Германии чаще всего оперные театры обращаются к импресарио, то же самое в Вене. Импресарио получает сведения, кто будет ставить оперу, кто дирижировать, кого предполагают пригласить на остальные роли. Если выясняется, что партию сопрано будет исполнять певица с крепким голосом, которая, я знаю точно, станет изо всех сил стараться перекричать меня, то я после стольких лет певческой карьеры вполне могу отказаться от участия в постановке, и никто на меня не обидится.

В начале карьеры приходится отвечать согласием на все приглашения. Думаешь: так важно выступить в видном театре, может быть, потом пригласят в «Мет», или в «Ковент-Гарден», или в «Ла Скала». Думаешь, шанс никогда не выдастся во второй раз. Но если не совсем уверен в том, что все отработано до конца, если не чувствуешь, что справишься, да еще с блеском, лучше отказаться. После неудачи второго шанса тебе действительно не дадут. Руководителям оперных театров наплевать, что у певца после такого дебюта ломается все будущее. Они заняты одним: ищут н вый голос, и все.

Но если развиваться в правильном направлении, сразу начинаешь получать новые приглашения. Что выбирать, от чего отказываться – этому меня научила моя учительница Паола Новикова. Я рассказывал ей о полученном предложении, она быстро отвечала: «Нет, нет, это немыслимо рано для тебя, ты только себе повредишь». В других случаях она восклицала с радостью: «Ну конечно, обязательно спой эту партию, она просто создана для тебя!» Вот такие советы может получить молодой певец, если у него умный учитель.

Как и у большинства других певцов, мои выступления расписаны на три-четыре года вперед, это связано с тем, что оперные театры часто задолго планируют график спектаклей. Прежде чем принять другие приглашения, я должен ждать ответа от «Мет», в какие периоды они хотят меня занять в спектаклях. Они всегда информируют меня вовремя.

Когда мой сезон в «Мет» расписан, я сообщаю своим импресарио, в какие периоды года я свободен. Тогда в мою программу встают спектакли в европейских театрах, но я оставляю себе окна. Они нужны на тот случай, если подвернется что-то интересное, что доставит мне особое удовольствие.

Если я соглашаюсь принять участие в паре опер на сцене «Мет», в целом вместе с репетициями и спектаклями это составляет примерно два месяца работы. Сначала репетируют одну оперу в течение нескольких недель, за этим следуют спектакли. Во время этих представлений начинаются репетиции следующей вещи, а потом наступает черед новых спектаклей. Когда запланировано возвращение в Европу, то надо иметь по крайней мере неделю передышки. Раньше, когда я был молод и бесстрашен и к тому же физически очень крепок, я тянул выступления, спланированные страшно густо. Благодаря быстроте нынешних перелетов теоретически можно сегодня вечером петь в «Мет», а завтра выходить на сцену в каком-то европейском театре. Многие так и делают – они нисколько не заботятся о репетициях, просто приземляются в данном городе и через несколько часов выходят на сцену. Если это становится привычным (цель одна – заработать побольше денег), больше десяти лет на сцене не протянуть.

Приняв предложение участвовать в новой постановке какой-то оперы, я начинаю с того, что изучаю произведение целиком, музыкально и текстуально. Быстрее всего дело идет, если сидишь дома за пианино и поешь фразу за фразой, сцену за сценой, повторяя до тех пор, пока музыка и текст не сольются воедино и не останутся в памяти. Потом я люблю все время возвращаться к произведению, хорошо иметь его при себе во время поездок. Перед сном имею обыкновение полистать клавир. Всю вещь до конца я всегда знаю наизусть.

Но, к сожалению, некоторые певцы приходят на первые сценические репетиции чистые как стеклышко и выучивают партию во время репетиций. Этот метод я ненавижу – во-первых, это еще больше нервирует меня, во-вторых, ничего хорошего из этого никогда не выходит. Можно, конечно, оставить некоторые вещи на репетицию с концертмейстером. Он ведь точно знает требования дирижера, может по секрету кое-что сообщить об особенностях работы, о его специфических пожеланиях. Обычно работа со всем ансамблем начинается за две недели до премьеры, а если произведение сложное, часто репетиционный период увеличивается до трех-четырех недель.

Все репетиции идут под музыку, вначале под рояль. Зато на этих ранних стадиях мы не поем. Разумеется, мы тем самым экономим голос, но, когда режиссер приступает к разработке мизансцен, приходится петь в полную силу несколько раз, чтобы увидеть, как функционирует весь аппарат. Во время репетиций я, как правило, каждый день прохожу по небольшой сцене, в которой пою в полную силу. Это полезно, потому что потом, когда надо будет выйти на сцену, придется думать совсем о другом.

Насколько я знаю, был единственный режиссер, который требовал, чтобы певцы пели во время всех репетиций. Это Вальтер Фельзенштейн в берлинской «Комише Опер». Он достигал замечательных результатов. «Сказки Гофмана» в его постановке стали знаменитыми на весь мир, спектакль был снят на пленку. «Травиата» Фельзенштейна тоже войдет в историю оперы. Я никогда не работал с ним, но думаю, вот в чем он был прав безусловно: когда на всех репетициях и играешь, и поешь, достигаешь той высшей выразительности, которая только возможна. Но у певцов изнашиваются голоса. Поэтому встает вопрос – чем надо жертвовать, голосами певцов или качеством спектакля?

Когда мы переходим к разработке мизансцен для оперы, движения здесь не бывают столь строго расписаны, как в балете, просто в определенном радиусе можно совершить определенные движения. Сначала мизансцены даются как скелет, и режиссер рассказывает в основных чертах, как он представляет себе целое. Уже во время работы, позже, он переходит к деталям и выстраивает замысел до завершения, вплоть до обнадеживающе полнозвучного представления.

Это, как мне кажется, конструктивный способ работы. Но, к сожалению, есть ряд безмозглых режиссеров, которые как раз в тот момент, когда все сценически отрепетировано, внезапно решают, что надо все без исключения менять. Они для меня принадлежат к породе худших людей, каких только можно встретить в жизни.

Костюмы – это само по себе целая драма: как правило, они бывают готовы в последний момент. Получается это не из-за портных, виной то обстоятельство, что в мастерских часто не хватает народа. В парижской Опере с костюмами вообще полная неразбериха, там, бывает, у актера просто нет возможности ни разу порепетировать в костюме. То же и с декорациями…

Последняя стадия в подготовительной работе – репетиции с оркестром. Если произведение сложное, такие репетиции начинаются за неделю до премьеры. Если опера трехактная, прорабатывают по акту в день. Без костюмов. На четвертый день поют в костюмах без грима, на пятый дается предварительная генеральная в костюмах и гриме. Эта репетиция по экономическим соображениям может проходить и без оркестра, платить целому оркестру слишком дорого.

На шестой день идет последняя генеральная. Тогда декорации уже на месте, все исполнители в костюмах и гриме, оркестр в полном составе. В «Ковент-Гардене» на генеральную приглашают членов общества «Friends of Covent Garden», в «Метрополитен»– так называемую Гильдию Метрополитен-опера. Оба эти общества состоят из людей, которые жертвуют деньги на театры. Эти поклонники оперы ходят зачастую и на премьеры, но я знаю, что особенно они любят генеральные, потому что там все вдруг может пойти к черту. Они считают, что это вносит в спектакль изюминку.

Если говорить о том, что происходит в психологическом плане во время репетиционной работы, то как раз в те минуты, когда слышишь, как музыканты настраивают инструменты на первой оркестровой репетиции, и появляется первая нервозность. Но вот действие начинается, и напряжение отступает… Мука возобновляется на генеральной и в день премьеры, когда в зале уже сидит публика. Тут вдруг понимаешь, что все выглядит до ужаса бледно, а там, по ту сторону рампы, сидят люди, которые заплатили большие деньги, чтобы посмотреть этот спектакль, и необходимо сделать все от тебя зависящее в той зловещей атмосфере, которая сейчас воцаряется в театре.

За неделю до премьеры ходишь среди коллег, взвинченных точно так же, как ты, а дирижер с режиссером, может, к тому времени и вовсе рассорились. Но даже в самых тягостных обстоятельствах я привык думать, что это, слава богу, не может длиться вечно. Рано или поздно любой день кончается. Такая установка меня успокаивает, я могу отправиться домой и отвлечься чем-нибудь другим.

В день премьеры я долго сплю утром, чтобы чувствовать себя совершенно отдохнувшим. Прежде чем идти в театр, распеваюсь дома. Если живу в отеле, совершаю прогулку, почти часовую, до театра и распеваюсь там. Потом возвращаюсь домой и снова сплю. В театр являюсь весьма заблаговременно, чтобы, прежде чем гримироваться, снова распеться. Когда работаю в «Ковент-Гардене» или венской Опере, я обычно снимаю квартиру, где у меня не всегда есть пианино. Да оно мне, собственно, и не нужно. Слух так натренирован, что я могу, начав с низов, подниматься все выше и таким образом пройти все то, что буду петь.

Обычно уже после первого акта во время премьеры можно почувствовать, что все получается хорошо. Тогда дальше спектакль идет легко и без напряжения. Друзья и поклонники забегают в гримуборную и выражают свое восхищение, а это так прекрасно!

После премьеры идешь куда-нибудь поесть, а когда возвращаешься домой, заснуть сразу, конечно, не удается – по-прежнему находишься во взбудораженном состоянии. Но я никогда не лежу без сна, дожидаясь утренних рецензий в газетах. Реакция критиков теперь интересует меня куда меньше.

Однако обстановка складывается совсем по-иному, когда приезжаешь на какой-нибудь спектакль в качестве гастролера. Обычно получается так, что времени едва хватает на обсуждение хотя бы самых важных вещей с партнерами. Музыкально проходишь спектакль наскоро, а потом сам проворачиваешь все на слух. Но бывает, что партнерша вдруг делает что-то совсем не так, как договаривались, и тогда все внутри так и обрывается.

Я лично терпеть не могу работать в таких условиях. Охотнее всего я принимаю приглашения на гастроли в «Ковент-Гарден»: там приняты регулярные репетиции. Но, увы, мало какой театр предлагает столь благоприятные условия. В таком хорошем театре, как венская Опера, этого просто не бывает. Имея за плечами многолетний опыт, я, вероятно, имею право настаивать по крайней мере на паре репетиций. Когда осенью 1976 года я был в Вене и пел «Риголетто», певцу, многократно исполнявшему заглавную партию, естественно, все казалось утомительным и однообразным. Но тут я ему сказал: «Дорогой мой, я не пел Герцога в вашей постановке десять лет, ты должен войти в мое положение и пройти всю оперу хоть один разик, чтоб я примерно знал, как и что вы делаете». Тогда коллега ответил мне: «Разумеется пройдем, если надо».

На следующее утро был устроен музыкальный прогон с дирижером и всем ансамблем солистов. После перерыва на ленч снова провели репетицию с ансамблем и оркестром, отыграли спектакль как на генеральной. Вечером в театре был очередной спектакль, и я мог быть полностью спокоен, поскольку считал, что все проработано как следует. Но в последующие годы, напротив, в Вене бывало много спектаклей, которые шли не очень хорошо из-за недостатка репетиций. Венская публика, горячо любящая музыку, была совершенно вне себя.

В оставшиеся мне годы карьеры я хочу полностью исключить для себя все театры, в которых условия работы стали невыносимыми из-за забастовок и разных профсоюзных диспутов.

В Вену я бы, с удовольствием приехал еще раз: у них в репертуаре есть много ролей, которые подходят мне до сих пор. Театр, в котором я, пожалуй что, чувствую себя лучше всего,– это стокгольмская Опера, хотя дома я пел не так уж часто. Но все же дебютировал я в Стокгольме и исходное образование получил там. На второе место ставлю для себя «Метрополитен», с его радушием и прекрасными условиями работы. Хорошо я себя чувствую и в «Ковент-Гардене», частично это связано с музыкальным руководителем театра Колином Дэвисом. Очень тепло, сердечно отношусь я и к Мюнхену с его горячей публикой.

Неуютней всего мне в парижской Опере и в итальянских театрах, где царят постоянный шум и неразбериха. Если все в порядке с рабочими сцены, значит, будет скандал с оркестром и хором. Вся их суетливость очень действует на творческое рвение артиста. Забастовки, конечно, основаны на экономической трещине, проходящей между оперными знаменитостями и остальным персоналом театра. «Трещина»– это не совсем верное слово, в смысле зарплаты это, скорее, пропасть. Особенно в парижской Опере и миланской «Ла Скала».

Рабочие сцены в театре столь же необходимы, как и певцы, и руководство и артисты в этом единодушны. Но, увы, рабочие сцены пользуются такими сильными мерами, что приходится говорить о самом настоящем давлении. В их действиях нельзя заметить и следа уважения, которое по крайней мере я испытываю по отношению к опере и театру вообще. Для меня опера – это храм искусства. И у костюмеров, гримеров, гардеробщиц и многих рабочих оперы я замечал такую же любовь к работе. Они считают службу в театре своего рода привилегией по сравнению с работой на какой-нибудь фабрике.

Но эти чувства встречаются все реже… Если, например, в «Ла Скала» назначается репетиция, хор может внезапно отказаться петь, потому что у них как раз началась забастовка. Там, как и в Париже, профсоюзы пропитаны сильным левацким духом и по отношению к солистам настроены крайне враждебно. И все же никак не высокие гонорары звезд осложняют в настоящее время работу театров, ведь именно звезды позволяют добиться аншлага, притом с удвоенными или даже утроенными ценами на билеты. Нельзя переводить искусство в политическую плоскость. Когда сравнительно недавно в «Ла Скала» было собрание, один рабочий сцены встал и выкрикнул: «Долой певцов! Все они дармоеды!»

Иногда случается что-нибудь не столь страшное, скорее смешное. Я пел на сцене «Ла Скала» в «Кармен». В конце первого акта Кармен хочет убежать, но ей преграждают путь солдаты, Кармен надо оттолкнуть их, и тогда по мизансцене солдатам полагается упасть, чтобы дать возможность цыганке сбежать на свободу. В том спектакле Кармен толкнула солдата, а он будто прирос к полу. Она попробовала сдвинуть его еще раз. Он остался столь же неколебимым. Молодой человек, оказывается, устроил забастовку. Началась она как одиночная, но вскоре получила самое широкое одобрение других статистов. Этот парень считал, что коли он по роли должен падать навзничь, то и платить ему за его блестящие достижения надо больше.

Но нам, артистам, вовсе не смешно работать в театрах, где профсоюзам удается отравить атмосферу. Когда в 1975 году я пел Фауста в парижской Опере, было много неприятных сцен. Началось с жалобы рабочих сцены на то, что декорации слишком тяжелые, и с этим я мог согласиться. Но с другой стороны, то была всего лишь одна декорация, им надо было всего лишь один-единственный раз принести ее на сцену и там установить. После представления они, разумеется, обязаны убрать декорации. Но в антракте работы не было никакой: они просто сидели по углам, дремали или курили. И вот рабочие сцены потребовали повысить ставки из-за того, что декорации слишком тяжелые. Дирекция отказалась. Тогда профсоюзы запретили своим членам выполнять работу. Театр решил давать спектакли без декораций, и получилось почти что ничуть не хуже.

Когда рабочие сцены увидели, что публика приходит в театр слушать пение и музыку, они были озадачены и явно сникли. Чтобы как следует отыграться на нас, они повесили в зрительном зале огромный плакат. Он свисал с потолка, публика могла прочитать текст, написанный гигантскими буквами: «Мы требуем справедливо решить наше требование о повышении заработной платы!» Главный режиссер попытался найти кого-нибудь, кто бы мог снять эту штуку. Все отказались. Убрать плакат – это значило бы стать штрейкбрехером.

В этой связи я хочу сказать еще об одном обстоятельстве, с которым нам приходится сталкиваться в театрах. Теперь все помешались на том, что надо работать группой, что все в коллективе обладают одинаковым правом голоса. Но чем кончается дело в таком коллективе? Люди тратят уйму времени на глупую болтовню, а спектакли выходят никуда не годные. Посмотрели бы вы, что происходило в стокгольмской Опере, когда балет стал распоряжаться собой сам. Кончилось все катастрофой, и пришлось-таки пригласить компетентного главного балетмейстера.

В современном обществе зашли так далеко, что считают, будто сильная власть совершенно то же самое, что фашизм. Если дирижер или режиссер вдруг попросит рабочего сделать то или иное, тот может отказаться, потому что следует приказу своих авторитетов восставать против всех прочих авторитетов. Удивительно, что, когда такое коммунистическое мышление проявляется вне Советского Союза, находятся артисты, которые принимают его и сидят, почтительно цепенея. И, наоборот, на родине коммунизма художников ценят необычайно высоко.

Я обеспокоен будущим наших театров. Если описанная мной система будет распространяться и впредь, это начнет отражаться на качестве спектаклей. А ведь так легко разрушить хрупкое искусство театра!

Минута признания коротка

Я уже говорил, что воспринимаю пение как призвание, своего рода миссию. Я получил голос как дар свыше и этим даром должен распорядиться с умом. Но этим, вероятно, вся истина еще не исчерпывается. Когда я впервые в жизни услышал концерты Беньямино Джильи и Юсси Бьёрлинга и подпал под очарование их мастерства, разумеется, это меня зажгло, захватило. Во мне самом появилось безумное желание счастья – счастья от сознания того, что привел своим голосом в состояние экстаза огромную толпу слушателей. Потому что я понимал: это действительно счастье.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю