Текст книги "Дар не дается бесплатно"
Автор книги: Николай Гедда
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц)
Жизнь моя стала интереснее, когда я пошел в Катарининскую реальную школу. Теперь уже с одноклассниками я мог разговаривать вполне нормально. Мы задавали друг другу вопросы и получали на них спокойные искренние ответы. В народной школе мальчишки только выкрикивали разные ругательства на местном наречии. В реальной диалект, конечно, тоже был в ходу, но в целом обстановка была такая, что я почувствовал себя попавшим в другой, более симпатичный мир.
Уже на одном из первых занятий пения школьный учитель музыки Эйнар Ральф разделил нас на группы. Каждая группа должна была выучить определенную мелодию, а потом надо было петь многоголосие. Когда Ральф пришел в нашу группу, я уже пел песню, и учить ему меня не было нужно. Я помню, он очень удивился и спросил, не учился ли я музыке, а если учился, то у кого. Я ответил, что меня учил отец, и в тот же момент почувствовал, что учитель не очень-то доволен этим. «Он хочет быть единственным в своем роде»,– решил я.
Так или иначе, но ему импонировало мое умение, и он давал мне то и дело петь соло в классе. Эйнар Ральф был кантором в Катарининской церкви. На рождественской заутрене он попросил меня спеть хорал «Когда в лучах рождественское утро». Я получил пять крон и был, конечно, страшно рад.
В Катарининской реальной школе бывали замечательные музыкальные вечера по случаю окончания школьного года. Мне приходилось много для них работать. Однажды мы выучили «Эстудиантину» Вальдтейфеля – Эйнар Ральф сделал аранжировку для хора мальчиков. На выступлении мы имели огромный успех среди учителей, школьников и родителей.
Несколько лет, пока ломался голос, я не пел. В один прекрасный день, в церкви, ко мне вдруг вернулся тенор – мне тогда было семнадцать лет. Это было просто поразительно. Ведь к большинству мальчиков никогда не возвращается чистый высокий голос, которым они пели в детстве.
В остальном переходный период от детства к юношеству я переживал мучительно и тревожно. Я чувствовал себя неуклюжим, был неуверен в себе, думал, что совершенно не умею правильно владеть своим телом. В результате меня одолевала чудовищная стеснительность и замкнутость, в особенности с девушками. Уже тогда во мне бурлили перегретые сексуальные чувства, которые беспокоили и отвлекали меня. Я помню, что особенно стыдился своих чувств в церкви, где были женщины, смотревшие на меня во время пения, это казалось мне совершенно неуместным.
Теперь мне так странно, что подростку, каким я был в то время, женщина казалась загадочной, таинственной. Я помню, как-то вечером несколько ребят стояли на Грувбакене и мимо проходила девушка примерно нашего возраста. Один из ребят подсмотрел, как она раздевалась дома, и сообщил нам свои фантастические наблюдения. Я помню, мы смотрели на нее почти что с благоговением. Но я не припомню, чтобы мы, юноши, высказывались презрительно о девушках эмоциональных или сексуально активных. Разумеется, мы говорили об их предполагаемых занятиях, но абсолютно не уничижительно. Я, у которого все контакты с девушками были ужасающе трудны, часто думал: «Черт подери, вот бы мне пройтись с той красоткой!» Под «красоткой» подразумевалась доступная, уступчивая девица. О девушках ребята говорили очень охотно, и я, весь в напряжении, слушал, как самые «подвинутые» рассказывали о своих успехах.
Я бы не сказал, что боялся женщин, но, безусловно, я их стеснялся. Как-то дождливым утром я шел в школу и по дороге встретил женщину, одетую в какую-то светлую одежду. Поравнявшись с ней, я одной ногой ступил мимо тротуара и угодил прямо в лужу, как следует обрызгав при этом ее прелестное пальто. Она зыркнула на меня и высказалась: «Поосторожнее! Идете как последний болван!» Это меня задело, и сильно. А первая моя мысль была: «Как хорошо, что учитель меня при этом не видит!»
Застенчивость моя была столь велика, что я никогда не ходил в школу на танцы или какие-нибудь праздничные вечеринки, если там были девушки. Впрочем, мне вряд ли бы разрешили родители, даже если бы я настаивал. По дороге в школу или обратно я часто встречал девушку, которая казалась мне миленькой, просто обворожительной. В один прекрасный день я набрался храбрости и остановил ее. После этого у нас вошло в привычку останавливаться и болтать, а однажды я спросил, не позволено ли мне будет пригласить ее в кино. О да, она не имела ничего против.
Я очень много думал об этой девушке, мечтал о чем-то более возвышенном, чем несколько часов в зале кинотеатра. Ах, просто сидеть рядом с ней. У меня и в мыслях не было, что может быть что-то большее. Я думаю, это была моя первая настоящая влюбленность. Девушка была старше меня, ей было около двадцати. Я всегда думал о девушках, которые были чуть-чуть старше меня. Это, вероятнее всего, объясняется тем, что я чувствовал потребность быть под опекой того, у кого больше опыта, кто сможет взять на себя инициативу и захочет как бы ухаживать за мной. Очень забавно, поскольку, как правило, все бывает как раз наоборот.
История с кино закончилась полным крахом. Денег у меня не было, я совершенно не представлял себе, откуда их можно раздобыть, потому из этой затеи ничего не вышло.
Я никогда больше не осмеливался встретиться с моей возлюбленной – так остро переживал свою неудачу.
В те времена не было принято, чтобы родители говорили с детьми о половой жизни: я, помню, находился в плену ложных представлений, будто секс есть нечто греховное, нечто такое, что надо таить от других. Мне никогда бы не пришло в голову задать своим родителям вопрос, попросить у них совета по вопросам секса, эта сфера была запретной.
Меня влекли и другие наслаждения. Более всего легкая атлетика и гандбол. Я был членом легкоатлетического общества «Эллада»! делал определенные успехи в гандболе. Но из всех видов спорта больше всего я любил бег, чувствовал себя жутко гордым, когда пробежал на у школьном дворе Катерининской реальной 60 метров за семь с половиной секунд. Раз в три дня я показывал дома изношенные гимнастические тапочки, и отец всегда приходил в дурное расположение духа из-за постоянной необходимости покупать мне новую обувь. Он никак не мог взять в толк, что приятного может быть в прыжках. Но именно спортивные успехи сделали меня школьным героем.
В школе меня больше всего привлекали пение, физкультура и уроки языка. Кажется, я ходил в любимцах у филологов, потому что очень легко усваивал их предмет. Причиной этому было то, что уже в детстве я говорил на нескольких языках – шведском, немецком и русском. У меня никогда не возникало страха, если нужно было войти в другой язык. По всем письменным экзаменам я получал «А», чем был несказанно счастлив. Когда впоследствии начался французский, и с ним не было никаких проблем. Французский я полюбил с первого урока, возможно, это связано с нашим молодым учителем, который преподавал его очень увлекательно. Латынь я с самого начала считал ужасно скучной, но впоследствии открыл для себя логику языка или, точнее, логику грамматики. По мере того как я все больше углублялся в латинский, я чувствовал, что и французский дается легче. Потом, когда на уроках латинского мы стали заниматься и римской историей, мне стало еще интереснее.
Другие предметы меня особенно не привлекали. И прежде всего математика, тут я не понимал ничего. Отметки были самые разнообразные. На второй ступени у меня был тяжелый период, и я остался на второй год. Объяснялось это тем, что эротические мечты и чтение «романтической» литературы съедали все мое время. Когда я потом перешел из второй ступени, интерес к занятиям вернулся, но светила из меня уже не вышло. Зато дружил я с необычайно способными ребятами. Улле Хельбум был гением, я думаю, он должен был стать выдающимся профессором философии или кем-нибудь в этом роде. Он был «реалистом», а я – «латинистом», но по некоторым предметам мы шли наравне. И учителя, и одноклассники восхищались Улле – он мог прочесть длинную лекцию буквально о чем угодно. А стал он всемирно известным кинорежиссером, очень успешным оказалось его сотрудничество с Астрид Линдгрен.
Другим школьным светилом был Ян-Улоф Страндберг, ныне драматический актер, главный режиссер Стокгольмского драматического театра. И Фредерик Хольм-квист, мой добрый приятель в течение многих лет. Позже у меня был друг по гимназии Свен Зеттерлунд, он всегда был очень правильным и необычайно одаренным. Сейчас он работает в Главном управлении народного образования. Помню еще двух ребят, которые были феноменально способны к истории,– братьев Ларса и Свена Эдельстам, они стали дипломатами.
Летом я обычно находил себе какую-нибудь работу, чтобы внести хоть малый вклад в семейный бюджет. Я работал рассыльным в магазине, который располагался вплотную с китайским магазином на Сибиллегатан, это была скобяная лавка, хозяйствовал там пожилой мужчина с двумя сыновьями. Первым моим заданием была перевозка пятидесятикилограммового мешка с цементом на грузовом велосипеде. Полчаса я разбирался, как погрузить мешок на тележку под рулем так, чтобы заднее колесо при этом не взлетело на воздух. Когда я наконец уложил мешок на место и добрался до цели, оказалось, что доставить мешок надо на шестой этаж в доме без лифта. Я стоял у дверей с этим мешком и думал про себя: «Плюнуть бы на него и бросить ко всем чертям!»
Следующее задание было попроще. У старика, хозяина магазина, на шхерах был склад, и в субботу вечером он посылал меня с товарами к лодке. В то время я почти всегда ходил голодный. Лодки со шхер приходили в город груженные ящиками с салакой и копченой сельдью, и с бортов так вкусно пахло съестным! «Счастливец, кому удается полакомиться селедочкой»,– говорил я себе. И в дальнейшем, проходя мимо лодок со шхер, я неизменно ощущал чувство голода.
Одно лето я работал у первого мужа Сары Леандер, Нильса Леандера. У него было издательство на Регерингсгатан, они издавали большой справочник о киношниках, не только о режиссерах и актерах, но и кассиршах в кинотеатрах, механиках и контролершах. Моя работа заключалась в том, чтобы упаковывать этот труд в почтовый пакет и рассылать по всей стране наложенным платежом.
Летом 1943 года отец нашел работу в лесу: он колол дрова у одного крестьянина недалеко от города Мершта. Я поехал с ним и помогал. Было потрясающе красивое лето, мы вставали в пять утра, в самое приятное время – жары еще не было, и комаров тоже. Мы работали до трех и ложились отдыхать. Жили мы в доме крестьянина.
Лето 1944 и 1945 годов я работал в «Нурдиска компаниет». В том отделе, который готовил дарственные посылки для отправки в Германию – это была организованная помощь, руководил ею граф Фольке Бернадот. «Нурдиска компаниет» имела для этого специальные помещения на Смоландсгатан – там паковались пакеты, а я писал уведомления. Но ни одной мысли о войне не всплывает в моей памяти, когда я сейчас рассказываю о своей работе с дарственными посылками. Война меня не интересовала, меня интересовала девушка, стоявшая рядом. Она была мила, хороша собой и на несколько лет старше меня. В нашем отделении работал еще один паренек, обучавшийся актерской игре. Мы с девушкой уже целый месяц встречались и вот пришли к выводу, что нам надо воспользоваться жилищем общего друга, чтобы устроить там первое любовное свидание… В 1945 году я сдал с необычайным трудом шведский. Насколько я помню, мне попалось стихотворение Густава Фрёдинга «Толстый монах из Скары». Но о чем на самом деле говорилось в стихотворении, я не понял. Я упростил задачу и пересказал содержание, оно у нас было на восковке. За глупость я получил «С» и к устному экзамену не был допущен. В осеннем семестре я учил курс последней ступени. С историей у меня было все в порядке, на устном экзамене под рождество мне достался вопрос про Соединенные Штаты, этим я интересовался и все знал хорошо. Когда закончился экзамен по латыни, помню, мой старый учитель Пер Венстрём подошел ко мне, слегка толкнул в живот и сказал своим писклявым голосочком: «Этот латынь знает, паршивец!» Я был ужасно горд. Французский тоже прошел неплохо, я получил «Ва». По остальным предметам были сплошь «В».
В университет я идти не хотел, и родители давить на меня даже не пытались. Возможно, они были рады, что я найду работу, обеспечу себя и помогу им материально.
Совершенно удивительно, но в дальнейшем мне и в голову не приходило, что я когда-нибудь посвящу себя пению. Насколько я знаю, об этом не задумывались ни мать, ни отец.
Примерно в это время случилось нечто, что сыграло решающую роль во всей моей последующей жизни. Во время вспышки гнева у матери вырвалось, что я не их ребенок, что меня усыновили. Она сказала, что спасла меня от смерти.
Моими «биологическими» родителями были ее брат Николай Гедда и его невеста Клари Линнеа Линдберг. Когда я родился в госпитале ВВ в Сёдере, в Стокгольме, они были в таком стесненном материальном состоянии, что не могли пожениться, тем более взять на себя заботы о ребенке. И они решились оставить меня в детском доме.
Но этого не произошло. Когда мне было всего лишь шесть дней, мать Ольга забрала меня из больницы.
Отец мой уже умер, а жива ли мать, не знаю. Она сдержала обещание, данное когда-то в бумагах об усыновлении: не иметь никаких притязаний на своего сына. Однажды в 50-х годах, когда я давал концерт в Зеленом Лунде, Ольга рассказала, что узнала в толпе мою настоящую мать. Она была среди тех женщин, которые потом буквально хлынули на сцену, по-видимому, она тоже подходила ко мне и дотрагивалась до моей одежды. Сам я об этом ничего не знал.
Отец мой Николай, которого я в детстве считал своим дядей, братом матери, дал о себе знать, когда я стал известным певцом. К тому времени он уже женился, не на моей матери, а на другой женщине, обзавелся семьей. Я получил письмо, в котором он описывал ситуацию, сложившуюся в момент моего рождения, и расписывал в красках свое раскаяние. Но он написал уйму глупостей о матери Ольге, и это произвело на меня неприятное впечатление.
Когда я ответил ему молчанием, он начал ходить по магазинам на Сёдере и хвастаться, что он мой отец. Посетил он и редакцию какой-то вечерней газетки и рассказал там историю о своем отцовстве, это дошло до меня окольными путями. По той или иной причине в газете не отнеслись всерьез к его «признанию».
Но до того, как я стал знаменит, он мной не интересовался ни капли. Я считал, что он вел себя недостойно, и презирал его.
Я не имел никогда ни малейшей потребности разыскивать свою мать. Что бы я мог сказать этой старой женщине? Настоящей матерью для меня навсегда остается мать Ольга. Все мое детство, всю юность она работала, чтобы дать мне все самое лучшее – и материально, и духовно. Но я сказал матери Ольге, что ей не надо было так долго тянуть, не рассказывать мне об истинном положении вещей, доводить до того, чтобы правда в конце концов сорвалась с языка в состоянии раздражения. Если уж я маленьким не знал всех подробностей своего происхождения, то и принять это я бы хотел с объяснениями, чтобы потом свыкнуться, срастись с этим. Тогда я избег бы тех эмоциональных осложнений, которые последовали. Разумеется, были часы, когда я думал, что если уж мои настоящие родители не хотели меня знать, значит, они считали, что я только на то и гожусь, чтобы воспитываться в детском доме. Такие мысли невыносимо мучают меня, они всплывают на поверхность в самые неподходящие моменты моей жизни.
«Черт подери, что ты натворил?»
Любовь к пению была у меня всю жизнь. И радость от пения тоже.
И при всем том я не могу вспомнить какой-то определенный день или особый случай, который подтолкнул меня на путь певца. Многие художники помнят некое событие – день, когда они, например, услышали чье-то пение, и это все решило.
Я встречал молодых людей, которые вполне серьезно говорили «Господин Гедда, я бы хотел петь, как вы». Это должно означать, что молодой певец мечтает сделать такую же карьеру, как я. Но я-то не был так уж твердо уверен в том, что стану певцом. Я восхищался Беньямино Джильи и мечтал петь, как он. Но это вовсе не означает, что я в мыслях лелеял планы о карьере Джильи. Может быть, эта мечта и сидела где-то во мне, но глубоко в подсознании.
Настоящий интерес к музыке пробудило радио, когда в годы войны я часами лежал и слушал – сначала Джильи, а потом Юсси Бьёрлинга, немца Рихарда Таубера и датчанина Хельге Росвенге. Помню мое восхищение тенором Хельге Росвенге, он сделал блестящую карьеру в Германии во время войны. Но самые бурные чувства вызывал у меня Джильи, особенно привлекал его репертуар – арии из итальянских и французских опер. Многие вечера я проводил у радио, слушал и слушал без конца. Немецкие передачи были щедры на оперу и оперетту, то и дело в перерыве звучали победные фанфары, которые, как я потом установил, были мотивом из «Прелюдов» Франца Листа. Вот то злоупотребление, которое никогда не было наказано.
События, происходившие тогда в мире, воздействовали на меня весьма незначительно. Радио появилось в нашем доме сравнительно поздно, газеты не были в ходу, и о событиях в мире мои родители узнавали при посещениях русской церкви. Я жил в полном неведении. Помню лишь об одном ужасном случае. Отец получил письмо из Германии, в котором описывалось, как один их общий знакомый из «Донских казаков» пытался перебежать через улицу во время бомбардировки. Он увяз во вспыхнувшем асфальте и сгорел. Отец и мать были потрясены и долго еще рассказывали об этом.
Весной 1946 года меня призвали в тыловую часть Т1 в Линчёпинге, там я отбывал воинскую повинность. Поскольку служба тыла есть род войск, который, помимо всего прочего, должен осуществлять и транспортировку, мы учились водить грузовик, что имело для меня известные последствия во время зимних маневров в Будене в 1946—1947 гг.
В самом начале военной службы было страшно, но все облегчалось тем, что нашей студенческой компании достался приличный лейтенант. Он выглядел как киногерой, высокий, светловолосый, один глаз выбит гранатой. «Первое дело,– сказал он,– выкинуть из головы бабьё». Утром входил и гаркал во все горло: «Нечего разлеживаться, вы не бабы в гареме, ну-ка живо, вставать!»
Когда нам приказывали во весь голос: «В ружьё!», я приспособился этот приказ петь. Во дворах казарм, как правило, замечательная акустика, потому что они замкнутые; когда я пел «В ружьё!», весь строй начинал хохотать, и лейтенант не мог сдержать улыбку. Потом вошло в обычай каждый раз, когда у нас были учения, открывать все окна в здании казармы – всем было любопытно посмотреть на сумасшедшего, который не выкрикивал, а пел: «В ру-у-у-у-жьё!»
Зимние маневры начались в нашей части в феврале 1947 года неподалеку от финской границы. Температура была минус сорок, когда мы как-то ночью перевозили на грузовом транспорте пехоту. Переброска продолжалась много суток, спать было запрещено, шли военные маневры.
Пехота по большей части состояла из финнов. Мы, в основном уроженцы южной Швеции, слышали много разных историй об их вспыльчивости, о легкости, с какой они хватаются за нож, и потому ужасно боялись их. Мы ехали гигантской колонной, между грузовиками было расстояние примерно двадцать метров. Свет не включали, направление давал чуть видимый задний свет того грузовика, который шел первым. Шоферам в кабинах было тепло и уютно, рядом сидел приятель, с которым можно было поменяться, подремать часок-другой. Но когда мой напарник лег и заснул, я сам вдруг чудовищно захотел спать и свалился на руль. Проснувшись, я обнаружил, что не вижу больше задний свет на ведущем грузовике. Я понял, что свернул вбок и отбился от головы колонны. Поскольку я был в середине, за мной ушли уже около двух десятков грузовиков. Все это мне стало совершенно ясно, но что делать, я не представлял, не знал, как повернуть с этой боковой дороги. И вдруг передо мной выросла стена высокого елового леса. Дорога кончилась.
Напарник проснулся, когда стояла уже вся колонна, он уставился на меня и заорал: «Черт подери, что ты натворил?» Наверху, в кузове, сидели ребята-финны в коротких полушубках и самых обычных форменных брюках, а мороз был крепкий. Что они мерзнут, нам было яснее ясного. Как только солдаты смекнут, что я заплутался, они, уж конечно, отделают нас по первое число. Мы вылезли из кабины.
Из-за рваного облака смотрела луна, вокруг стояли огромные елки, засыпанные снегом. Из кузова доносилось невнятное бормотание. «Сейчас и ножи в ход пойдут»,– думал я. Примерно через час один из парней все-таки высказался на своем певучем наречии: «С таким же успехом можно везти нас прямо в крематорий!» На счастье, у нас был вестовой на мотоцикле, который должен был поддерживать связь по колонне. Он обнаружил, что я съехал в сторону, и нашел нас; мне пришлось, заикаясь, рассказать, что я заснул за рулем. Головную часть колонны мы догнали, но я еще долго не мог отделаться от ужаса, овладевшего мной, когда я вез всех этих парней по дремучему лесу.
Мы квартировали в Будене. Там, бывало, нас посылали мыть посуду, и тогда приходилось отчищать не такие уж маленькие ведра. Гороховый суп готовили в гигантском чане, я помню, как мы с напарником отволокли этот чан на озеро, проделали лунку во льду и драили его руками. Тяжелее этой работы я, пожалуй, не выполнял за всю жизнь. В остальном хуже всего было то, что во время маневров никогда не разрешалось спать. К концу мы так уставали, что едва держались на ногах. Но вместо того, чтобы отдохнуть пару часов, мы должны были всей частью идти еще двадцать миль с полной выкладкой. Я шел, как обычно, последним.
Вероятно, военная служба была мне на пользу, потому что дома меня безумно опекали. Я должен был узнать, что жизнь может быть до крайности трудной, а люди могут по-настоящему издеваться над другими. Когда после дневного перехода мы «на закуску» разбивали палатку и валились без сил, вдруг раздавался приказ собираться. Мы вставали возмущенные, озлобленные. Почему, черт бы их побрал, мы не имеем права отправиться на боковую, когда эта проклятая палатка уже поставлена? Нет, раздражение надо было сдерживать.
Мне повезло, я избежал общения с самыми лютыми офицерами. Наш капитан был туп, как чертик из табакерки. В день Люции мы попросили устроить праздник. Капитан ответил с гримасой: «Люция, это еще что за глупости? Если уж праздновать, так только тезоименитство Карла XII!»
Когда зимние маневры наконец закончились, было так приятно покинуть Норланд. Больше я туда никогда не возвращался. Поскольку моя военная служба проходила через год после наступления мира, все, вместе взятое, я воспринимал как неимоверную глупость. То же отношение к этому было и у большинства моих сослуживцев. Но, само собой, находились такие карьеристы, которые относились всерьез к военным играм: они хотели идти дальше, выйти в офицеры. Их я не понимал, из меня и солдат-то был так себе – мне вечно хотелось побольше поспать.
Во время увольнений я гулял с девушками. И слушал музыку. Я встретил девушку, которая хорошо знала привратника нашего дома в Стокгольме, на Грувгатан, 4. Эта девушка жила в Эстермальме, была из хорошей семьи, как говорили в то время. Наш привратник дружил с ее отцом, кто-то из них спас жизнь другому, я не помню точно кто кому, но дружба на всю жизнь продолжалась, невзирая на классовые барьеры.
Я часто ходил в кино с этой девушкой из Эстермальма, но дальше мы никогда не заходили. Она была девица и до свадьбы не соглашалась пойти на близость. О женитьбе я не думал, но продолжал встречаться с ней в течение почти всей военной службы. Мы немного обнимались, она обычно провожала меня до вокзала, когда ночным поездом я уезжал в Линчёпинг. Такие отношения для юноши моего возраста были безумно напряженными; многие мои товарищи были в том же положении. Но многое объяснялось тем, что они никогда бы не женились на девушке, которая не сохранила невинность до свадьбы. Это считалось отвратительным.
Я уставал от общения с «девушкой из Эстермальма» во многом из-за того, что она ко всему была равнодушна. За недостатком воображения мне всегда было нужно говорить по душам, особенно с женщинами. Мне хотелось, чтобы обо всем можно было говорить вслух. Под «всем» я в первую очередь понимал музыку.
Что касается музыки, то в это время большую роль в моей жизни сыграл один священник. В летний день 1946 года мой приятель предложил мне поехать вместе с Хёгалидским объединением молодежи на экскурсию в Ваксхольм. Когда мы были в церкви, приятель представил меня Юхану Мувингеру, который был викарием в Хёгалиде. При этом мой друг добавил, что я пою. Мувингер очень заинтересовался этим и попросил меня что-нибудь спеть, тем более что органист был тут же. Я спел «Largo» Генделя, которое дома часто пел для себя.
Юхан Мувингер остался в восторге и предложил мне петь в их приходе. И я стал петь – то в хёгалидской церкви, то в молельном доме. С каждой встречей наша дружба укреплялась, я сопровождал его, когда он читал проповеди в больнице или в доме для престарелых. Потом я стал петь и на свадьбах, и на похоронах, где служил он.
Мувингер был человеком прямым и тонким, я чувствовал себя с ним как с приятелем, мы говорили обо всем. Я высоко ценил его человеческие качества, он был удивительно прост. Так приятно было слушать его проповеди на свадьбах и похоронах, беседы с молодежью на специальных службах. Он был сыном рыбака из Бохуслена и к религии никогда не относился с чрезмерной торжественностью. Любил посмеяться иногда. Помню случай, когда я должен был петь гимн Бизе «Agnus Dei» и вдруг увидел перед Мувингером программу. Мне сразу же бросилось в глаза, что в слове «Agnus» не хватает g. Я не знал, решиться ли указать на это, все же мой друг был священником. И все-таки я набрался мужества и сказал, что в программке опечатка. Мувингер смеялся: «Ну, богу приладим задницу, но в конце концов это не так уж плохо!»
Я не сказал еще, что приходил к моему другу и исповедоваться: не было ни одной душевной проблемы, о которой я не мог бы ему рассказать все. Было огромным утешением и просто находиться рядом с ним все эти годы. Тогда я начал формироваться как певец, хотя не брал еще уроков и не сосредоточился на мысли целиком посвятить себя пению.
Кульминационным пунктом стало рождественское действо, которое Мувингер организовал в 1948 году в молельном доме, где я пел партию Иосифа и молодая ученица Маргарета Халлин исполняла Марию. Маргарета жила с матерью в Хёгалиде. Мы имели большой успех, в действо было включено также несколько рождественских псалмов, Маргарета пела колыбельную песню Марии, а я – хорал «О ночь святая».
Юхана Мувингера все любили, поэтому работы у него оказывалось больше, чем физических сил. Уже позже, став признанным певцом, я часто пел в его церкви, когда приезжал в Швецию. Как-то мы договорились об одной программе, но, приехав домой, я узнал, что он умер, и вместо назначенного выступления я пел на его похоронах.
Но не только в Хёгалиде и на военной службе упражнял я свой голос. Во взводе, где я служил, был малый, которого прозвали «красавчиком», у него был мощный бас. Настоящего его имени я не знал никогда, это бывало часто с сослуживцами. Там друг друга звали «красавчиком», «домовым», «белоснежкой», «исусиком». Моя фамилия сама по себе хорошо работала как прозвище, а иногда меня просто звали «рыбкой».
«Красавчик» пел в театральной части хора мальчиков «Маттеус-Пойкарна», он поинтересовался, не хочу ли я сыграть первого любовника в оперетте «Гостиница Синего Бобра». Либретто и музыку написал Курт Хенриксон, писатель, композитор и режиссер, работавший в хоре. В обыденной жизни он занимался ювелирным делом, потом я узнал, что он учился у моего деда Густава Гедды.
Премьера состоялась в театре «Скала» у Северной въездной башни. Одетый в белый фрак, я спел с дюжину .премиленьких опереточных мелодий. Каскадную пару играли Лассе Лёндаль и Инга Лемон. Мы все жутко веселились, но оперетка наша в долгожительницы никак не попала: прошло всего четыре представления. Еще через год я сыграл главную роль в серьезной пьесе, которая провалилась с треском.
Сразу после выпускных экзаменов я стал работать в банке. Эта работа спасла меня от офицерства, полтора года военной службы были в то время совершенно обязательны для выпускников гимназий. Теперь же я мог представить свидетельство, что мои родители нуждаются в материальной помощи.
Первое место я получил в Сёрмландском банке, и заместитель директора, к которому я обратился, заметил, что у меня по пению стоит «А». Он специально указал мне на это, и я чувствовал его доброжелательное отношение, когда просчитывал чеки,– вероятно, он сам любил пение.
После военной службы я поступил в контору Скандинавского банка на Хорнсгатан у Мариинской площади. Я был абсолютно доволен своими занятиями. Лишь к рождеству, к началу нового года, я впал в легкую депрессию. Тогда нужно было работать каждый вечер допоздна, подчас до полуночи,– все пропускалось через счетную машину. Тысячи счетов сберегательных касс должны были сойтись. Если вдруг где-то обнаруживалась ошибка, приходилось искать ее до тех пор, пока не отыщешь, а на это могла уйти просто тьма времени. Возвращаясь домой под праздники, я видел повсюду веселых, подвыпивших людей и думал про себя, что с этой проклятой работой больше так продолжаться не может.
Тут родилась мысль подыскать учителя, который помог бы мне поставить голос. Мысль эта, родившаяся в подсознании, вышла наружу при общении с приятелем, его звали Свен Хансон. Мать Свена любила пение, она часто говорила, что мне надо брать уроки. Однажды она показала мне газету, в которой было объявление: учитель пения ищет учеников.
Иногда я пел у моего прежнего учителя пения Сёдерской гимназии Густава Вибе. Он был кантором в маленькой кирпичной методистской церкви в Эстермальме, на Майорсгатан, 5. Когда я сказал ему, что хочу держать экзамены в Музыкальную академию, он написал великолепную рекомендацию Эйнару Ральфу, который когда-то учил меня в Катерининской реальной, а теперь был ректором Академии. Я ходил на прослушивания к Ральфу и к преподавателю Академии Йозефу Хислопу. Все они сошлись на том, что мои физические данные недостаточны для обучения в Академии. Я получил письменное заключение.
Может быть, они были правы. Может быть, нет. Родители реагировали на это бурно: они считали, что со мной поступили несправедливо. Самому мне казалось странным, что они не удосужились порекомендовать мне какого-нибудь опытного педагога, ведь тогда еще мой певческий аппарат был просто-напросто не приспособлен для более серьезных занятий пением.