Текст книги "Хватит убивать кошек!"
Автор книги: Николай Копосов
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)
Но если разум изучается науками, которые называют себя социальными, то он есть социальное – или культурное, что в данном случае тождественно, – явление. Это позволяет социальным наукам стать преемниками религии в ее функции легитимизации социального устройства и вместе с тем избежать натуралистического подхода к сознанию. Последний же в полном соответствии с традициями европейского гуманизма и споров о свободе воли рассматривался как угроза общественной морали, блюсти которую вызывались теперь социологи (не говоря уже о том, что биологизация разума воспринималась его профессиональными носителями как урон их собственному достоинству).
Идея социального происхождения разума – главная тема творчества Дюркгейма. Этот тезис, однако, в полной мере касается и научного сознания, понятия которого непосредственно восходят к формам мысли дикарей, Социальное постигает социальное – точно так же, как у немцев культура постигает культуру. Речь идет об одной и той же логической фигуре, а именно о преодолении дуализма, заложенного в идее трансцендентального эго, с помощью монистической идеи познающей самое себя субстанции. Влияние Гегеля, более или менее осознанное, неотделимо от неокантианского проекта обоснования наук о духе [73]73
Mesure S.Dilthey et la fondation des sciences historiques. Paris: P.U.F., 1990. P. 17–18.
[Закрыть]. И Дюркгейм, и немецкие неокантианцы находятся в общем русле того интеллектуального движения, которое на грани веков в самых различных областях мысли стремилось преодолеть дуализм, в рамках которого уже более не казалось возможным удовлетворительным образом объяснить, в чем гарантия достоверности нашего познания. Стремление преодолеть дуализм проявляется, в частности, в идее особого уровня символических операций, разрабатываемой как в символической логике, так и в семиологии; но стремление это проявляется также в феноменологии и даже в бихевиоризме. Дюркгейм своей интерпретацией социального тоже вносит вклад в формирование этой модели разума, базовой для парадигмы социальных наук.
Однако для большинства мыслителей поколения Дюркгейма преодоление дуализма оставалось неполным. В их логике обычно имплицитно присутствовал дуалистический кадр, заложенный в самой идее науки, которой они были безусловно преданы. Видимо, такое сочетание дуализма с монизмом стало возможным благодаря характерной особенности мысли конца XIX в.: для нее погружение сознания в социальное (или в культуру) было в какой-то мере залогом объективности познания или, во всяком случае, шансом с помощью родового релятивизма избегнуть разрушения разума, которое неизбежно следовало из релятивизма индивидуального. Исключения из этого правила (например, Гуссерль) были редки. Характерно, что одним из выходов из положения и для Дюркгейма, и для Вебера стала идея эволюции или модернизации, т. е. фактически метафизическая концепция рационализации общества, которая подводила к мысли о неизбежности итогового торжества научного разума [74]74
Хапаева Д. Р.Время космополитизма: Очерки интеллектуальной истории. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 2002. С. 194–240.
[Закрыть]. Конечно, и это решение проблемы, подобно другим попыткам обосновать объективность на базе родового релятивизма, оставалось сомнительным. Но для нас оно важно как свидетельство напряжения, существовавшего тогда между идеей науки и идеей социальной природы разума и побуждавшего как Дюркгейма, так и других современных ему мыслителей опробовать различные, в том числе и весьма противоречивые умственные ходы.
В результате дуалистический кадр оставался на полулегальном положении, удерживаемый сильнейшей объективистской установкой, верой в науку. В него можно было при случае незаметно «соскользнуть», выведя из-под критики научный разум, даже если «легальные» концепции разума как социального или культурного явления стремились покончить с дуализмом.
В рамках этой модели единственным возможным способом критики научного сознания оказалась социология науки. Однако ее несомненные успехи в последние десятилетия скрывают отсутствие более широкой, нежели только социальная, критики разума. Конечно, к моменту рождения социологии науки «разрушительные» импликации родового релятивизма стали уже вполне очевидными, но и сам релятивизм постепенно переставал вызывать прежний ужас. Конфликт начала века постепенно банализировался, стал латентным конфликтом «нормальной науки». Однако балансирование между монизмом и дуализмом, между концепцией сознания как социального явления и подсознательной трансцендентальной установкой в полной мере остается характерной чертой социальных наук.
Отказ от такого балансирования равносилен самоликвидации социальных наук: ведь если разум не социален, то что остается от их предмета, а если разум не объективен, то на чем основаны их претензии? Вопрос о том, как субъективное сознание ученого конструирует объекты познания, будет, по-видимому, трудной темой для социальных наук до тех пор, пока они держатся за свою идентичность. Не в этом ли одна из причин отмеченного выше парадокса: попытки выработать новые модели обобщения крайне редко сопровождаются изучением форм разума, проявляющихся в конструировании истории и общества?
4. Замкнутая вселенная символов
Лингвистическим поворотом в историографии (и других социальных науках) обычно называют тенденцию рассматривать исторические факты и их репрезентации субъектами истории и историками с точки зрения лингвистических «протоколов», которые отразились в этих фактах и репрезентациях. Поскольку мир дан нам только в языке и благодаря языку, предполагается, что наши репрезентации – при всей их кажущейся научности – не репрезентируют ничего, кроме породивших их дискурсивных механизмов. В историографии (в первую очередь американской) лингвистический поворот распространился под влиянием постмодернистской литературной критики в 1970–80-е гг. Именно в этих хронологических (два-три последних десятилетия) и тематических (постмодернизм) рамках его обычно и склонны рассматривать. Мне, напротив, кажется, что этот поворот является лишь поздним проявлением гораздо более широкого интеллектуального движения – лингвистической парадигмы, которая уже в течение столетия господствует в науках о мышлении. Следовательно, свойственный лингвистическому повороту дискурсивный редукционизм надлежит связать с редукционистским характером различных моделей мышления, предложенных в рамках лингвистической парадигмы.
В этой главе я попытаюсь показать исторические истоки этой парадигмы, наметить ее контуры и проследить ее трансформации [75]75
Особенность моего подхода к лингвистической парадигме состоит в том, что я рассматриваю ее с точки зрения взаимосвязей между языком и воображением (обычная оппозиция которых мне не кажется вполне оправданной, как будет показано в конце главы). Это предполагает сосредоточение внимания на психологических теориях воображения в большей степени, чем это обычно принято при размышлениях о «семиологическом вызове». Зато лучше известные аспекты лингвистического поворота будут рассмотрены более бегло. О них см.: Spiegel G.History, Historicism and the Social Logic of the Text in the Middle Ages // Speculum. Vol. 65. № I. 1986. P. 59–86; Eadem.Toward a Theory of the Middle Ground: Historical Writing in the Age of Postmodernism // Historia a debate / Ed. by C. Barros. Santiago de Compostela 1995. P. 169–176 (русский перевод: Спигель Г.К теории среднего плана: историописание в век постмодернизма // Одиссей 1995. М.: Наука, 1995. С. 211–220). Eadem.History and Post-Modernism-IV // Past and Present. № 133. 1991, P. 194–208.
[Закрыть].
1
Лингвистическая парадигма не сводится ни к одной из современных теорий мышления и сама не представляет собой последовательной теории. Это скорее набор предположений, различные комбинации которых становятся основой различных, порой взаимоисключающих теорий, придавая им, однако, некоторое «семейное сходство». Истоки лингвистической парадигмы следует искать в интеллектуальной ситуации конца XIX в., когда многочисленные течения мысли в различных дисциплинах превратили язык в отправную точку попыток пересмотреть ассоцианистскую модель сознания (господство которой в философии и психологии утвердилось к 1880 г.) [76]76
Философские аспекты ассоцианизма были разработаны прежде всего И. Тэном ( Taine Н.De l’intelligence. Paris: Hachette, 1870). Среди эмпирических психологических исследований укажем: Gallon F.Inquiries into Human Faculty and its Development. London, 188.3; Titchener E. B.Lectures on the Experimental Psychology of the Thought Processes. New York, 1909.
[Закрыть]. Ассоцианисты рассматривали мышление как процесс, основанный на более или менее произвольных ассоциациях ментальных образов (прежде всего визуальных), отражающих вещи и положения вещей во внешнем мире. Что касается языка, то он рассматривался как простой «носитель мысли», способный адекватно передавать ее содержание. Но было бы упрощением видеть в лингвистической парадигме только реакцию на ассоцианизм сам по себе: она была отрицанием всего комплекса позитивистских воззрений на сознание, которым начинающая экспериментальная психология лишь давала «научную» формулировку. Если взглянуть еще шире, речь шла о реакции против «позитивистской ментальности», царившей в европейской мысли 70–80-х гг. XIX в. Эта ментальность характеризовалась, в частности, безграничным доверием к индивидуальному сознанию, которое стремились сближать с перцепцией, а также смешением дуализма со стихийным материализмом. В философском плане позитивистская ментальность вдохновлялась прежде всего эмпиризмом.
Именно в широком интеллектуальном движении, порожденном кризисом позитивизма в конце XIX в., берет начало лингвистическая парадигма. Не говоря уже о революции в физике, перевернувшей картину мира галилеевской науки, слишком оптимистическая концепция сознания плохо соответствовала социально-психологическому климату конца столетия. В эту эпоху сознание превращается в проблему, которую кажется возможным разрешить, только отбросив поверхностные констатации здравого смысла и обнаружив скрытые механизмы, которые определяют то, что мы думаем – или считаем, что думаем. Рождение современной системы социальных наук, главным предметом которых становится загадка сознания, может быть рассмотрено как одно из проявлений кризиса позитивизма [77]77
Hughes H. S.Consciousness and Society. The Reorientation of European Social Thought, 1890–1930. London: MacGibbon and Kee, 1967.
[Закрыть]. Но вместе с этой системой родились и новые убеждения, которые с тех пор довлеют над исследованием сознания: если главным предметом социальных наук является сознание, то и сознание изучается главным образом науками, которые называют себя социальными. Эта тесная связь между сознанием и социальными науками является одной из базовых интуиций лингвистической парадигмы.
В самом деле, отказ от позитивистской веры в ответственное сознание субъекта привел к тому, что объяснения сознания из индивидуальной психологии стали казаться все менее убедительными. Сознание объясняется взаимодействием людей, следовательно, социальной жизнью. Такова если не единственная, то преобладающая точка зрения. В этих условиях язык оказывается идеальным претендентом на роль субстрата мышления и в конечном счете самого мышления: средство коммуникации par excellence,преодолевающий индивида социальный институт, он снимает дуализм благодаря двойственности своего существования, внешнего и материального, с одной стороны, внутреннего и психического – с другой.
Но это только одна из логик, которая привела к появлению новой модели мышления. Акцент ассоцианизма на ментальных образах, непосредственно основанных на данных перцепции, расходился с логоцентрической традицией европейской философии. В силу эффекта реакции эта последняя берет теперь верх, а проблематика мышления ясно отделяется от проблематики перцепции. Новая конфигурация проблем в области исследования разума окончательно формируется с подъемом теорий реактивного поведения, с помощью которых компенсируется ослабление связей между мышлением и перцепцией. Наконец, чтобы понять происхождение лингвистической парадигмы, надо помнить, что кризис позитивизма в конце XIX в. был лишь частичным. Конечно, имелись такие течения мысли, которые стремились преодолеть позитивизм в науках о человеке. Но главная линия интеллектуальной эволюции состояла скорее в усложнении позитивистской модели и, в частности, в отрицании наивной идентификации «объективных» данных науки с непосредственными данными сознания, которые с тех пор рассматривались скорее как важнейший плацдарм для атаки на позитивизм. Напротив, неопозитивизм XX в. обращается к более абстрактной, хотя и не менее «объективной» реальности. От этой эволюции язык мог только выиграть, поскольку он точно отвечал (благодаря интерпретации, которую ему дал Соссюр) интуиции реальности как системы абстрактных отношений, «материализуемых» в данном случае в звуке.
Надо ли подчеркивать, что эти интеллектуальные перемены позволили углубить понимание ментальных процессов и самого языка? Идея символических репрезентаций кажется гораздо более сложной, чем упрощенная версия теории отражения, заложенная в ассоцианистской модели сознания. Но и эта идея также привела к упрощенным теориям мышления.
2
Рассмотрим вкратце основные течения мысли, в которых проявились различные аспекты лингвистической парадигмы. Согласно Брентано и Гуссерлю, значение ментальной репрезентации создается особым актом сознания (означивающей интенцией) [78]78
Brentano F.Psychologie vom empirischen Standpunkte. Leipzig: Duncker, 1874; Husserl E.Logische Untersuchungen. Halle: Niemeyer, 1901.
[Закрыть]. Из этого следует, что ментальные образы участвуют в мышлении только в качестве символов, чувственная форма которых безразлична для их значения. Ссылаясь на Гуссерля (но опираясь на независимые от него интеллектуальные источники), вюрцбургская школа в психологии попыталась доказать, что мышление не сводимо к ментальным образам, но состоит именно в установках сознания, которые позволяют схватывать логические отношения [79]79
Bühler K.Tatsachen und Probleme zu einer Psychologie des Denkvorgänge / / Archiv für gesamte Psychologie. Bd. 9. 1907. S. 297–365; Bd. 12. 1908. S. 1–92.
[Закрыть]. В ходе знаменитого спора о «мышлении без образов» вюрцбургская школа столкнулась с ассоцианизмом. В то же время возникновение и развитие символической логики и логического позитивизма [80]80
Frege G.Über Sinn und Bedeutung // Zeitschrift für Philosophic und philosophische Kritik. Bd. 100. 1892. S. 25–50.
[Закрыть]способствовало пониманию мышления как символической операции: в противовес ассоциациям ментальных образов пропозиции символической логики могли претендовать на роль субстрата мышления. Таким образом, сложилось отрицающее ассоцианизм представление о самой механике мышления.
Именно в это интеллектуальное движение вписывается и рождение семиологии [81]81
Saussure F. de.Cours de linguistique générate. Lausanne: Payot, 1916.
[Закрыть]. Принцип произвольности лингвистического знака являлся альтернативой представлению о мышлении как о сцеплении «подобий» вещей внешнего мира, в то время как взгляд на язык как на систему отношений ставил под сомнение произвольность ассоциаций образов (в том числе и звуковых образов слов). Наконец, из условного характера лингвистического знака можно было сделать вывод о зависимости индивидуального сознания от социальных отношений, поскольку «психологическая индивидуальность» не имеет других средств выражения (и в конечном счете мышления), кроме тех, которые созданы конвенцией в рамках лингвистического сообщества.
Конечно, логический позитивизм и семиология имели дело с различными уровнями реальности. Первый интересовался формами, приписываемыми мышлению, и, захваченный мечтой об идеальном философском языке, видел в реальных языках только препятствие для правильного мышления, тогда как семиология изучала реальные коммуникативные системы. Однако вместе эти два течения давали не лишенную логики картину гомогенной среды символических операций. Благодаря установлению подобия языка и мышления оказывался открытым путь к концептуализации второго в терминах первого.
Почти одновременно с названными интеллектуальными течениями ассоцианизм был атакован бихевиористской психологией [82]82
Watson J.Psychology as the Behaviorist Views It // Psychological Review. Vol. 20. 1913. P. 158–177; Idem.Behaviorism. Chicago: University of Chicago Press, 1924.
[Закрыть]. Именно эта атака оказалась решающей, поскольку ассоцианизм потерпел поражение на территории метода. Бихевиористы стремились сделать психологию точной наукой о поведении, рассматриваемом как реакция на стимулы, происходящие из внешнего мира. Эта установка позволяла им уйти от привычных объяснений поведения ментальными явлениями, в том числе и образами, знание которых оказывалось возможным только благодаря интроспекции, более чем подозрительной как научный метод. Точно так же, как и гипотеза особой среды знаков, этот подход вел в конечном итоге к радикальному преодолению дуализма, что и было осуществлено Джилбертом Райлом, который объявил самую гипотезу сознания не только бесполезной, но и логически несостоятельной [83]83
Ryle G.The Concept of Mind. London: Hutchinson, 1949.
[Закрыть].
Можно было бы предположить, что подобная позиция в равной степени опасна для всякой концепции сознания, будь то ассоцианистская модель или модель, представляющая мышление как символическую операцию. Но на самом деле опасность для них была совершенно различной. Ментальные образы в той интерпретации, которую давал им ассоцианизм, предполагали дуализм как кадр анализа, равно как и понятие субъективного сознания, тогда как идея символических операций была скорее совместима с преодолевающей индивида средой знаков, нежели с субстанцией субъективного сознания. Благодаря двойственности своего существования, внутреннего и внешнего одновременно, среда знаков позволяла преодолеть оппозицию мира и субъекта, не принося в жертву мышление, – на условии, конечно, сведения его к символической операции.
Недостающее звено было найдено бихевиористской лингвистикой, которая стала рассматривать мышление как интериоризированное языковое поведение [84]84
Bloomfield L.Language or Ideas? // Language. Vol. 12. 1936.
[Закрыть]. В этой теории социальная критика разума достигает апогея: мышление оказывается ничем иным, как интериоризированным социальным процессом, подчиняющимся законам социальной коммуникации. Впрочем, и другие течения лингвистики межвоенного периода отражают ту же линию рассуждений: акцент структурной лингвистики на фонологии [85]85
Трубецкой H. C.Основы фонологии. М.: Аспект Пресс, 2000; Jakobson R.Essais de linguistique générale. Paris: Minuit, 1963.
[Закрыть]свидетельствует о склонности к «материализации» и «десубъективизации» языка, тогда как Э. Сэпир и Б. Л. Уорф настаивают на основополагающей роли языка для структурирования мышления [86]86
Sapir E.Language. New York: Harcourt, 1929; Whorf B. L.Language, Thought and Reality. Cambridge (Mass.): The M. I. T. Press, 1956.
[Закрыть].
Очевидно, что эти столь разные школы мысли не могут быть рассмотрены как элементы целостной научной теории. Скорее, на них повлиял общий интеллектуальный климат. С этой точки зрения показательно, что даже такое удаленное от предыдущих течение как герменевтика (в особенности радикальная герменевтика Хайдеггера и философия культуры М. М. Бахтина) было отмечено той же тенденцией: принятый ею путь погружения субъекта в мир основывался прежде всего на погружении субъекта в языковую среду [87]87
Вопреки обычному мнению, связывающему акцент на роли языка с мыслью позднего Хайдеггера и его учеников, прежде всего Г.-Г. Гадамера ( Gadamer H.-G.Wahrheit und Methode. Tübingen: Mohr. 1960), Дж. Л. Бранс утверждал, что «лингвистический поворот в мысли Хайдеггера может быть связан с 32 секцией ‘Бытия и времени’» ( Bruns G. L.On the Weakness of Language in the Human Sciences // The Rhetorics of the Human Sciences / Ed. by J. S. Nelson et al. Madison: The University of Wisconsin Press, 1987. P. 244). Идея лингвистической и социальной природы мышления с особой яркостью сформулирована и в ранних работах М. М. Бахтина: «Сознание слагается и осуществляется в знаковом материале, созданном в процессе социального общения организованного коллектива» ( Волошинов В. Н.Марксизм и философия языка Основные проблемы социологического метода в науке о языке. Л., 1929. С 20).
[Закрыть].
Впрочем, осознание вездесущности языка вовсе не было наваждением одних только философов и лингвистов. Литература модернизма также уже более не рассматривает язык как средство описания «предсуществующей» реальности: для нее он представляет скорее специфическую среду, которая, следуя своей собственной природе, создает особую реальность. Одновременно в общественном сознании распространяется мысль о капитальной роли языка для идеологий и социально-политических конфликтов. Некоторые даже возлагают на несовершенство языка ответственность за социальное зло [88]88
Среди прочих разоблачений вредоносной роли дурного языка см.: Chase S.The Tyranny of Words. London: Methuen, 1938. Впрочем, идея эта была широко распространена и среди самих лингвистов и философов, начиная от Венского кружка и кончая Пражским.
[Закрыть]. Коротко говоря, во всех областях интеллектуальной жизни осознается новая плотность языка, которая больше не позволяет рассматривать его как простой переносчик мыслей ответственных рациональных субъектов. Скорее, он сам становится субстанцией, преодолевающей дихотомию субъекта и мира, единственной субстанцией, вне которой не остается ничего. Но в еще глубоко сциентистском интеллектуальном климате первой половины XX в. язык посягал не столько на мир, сколько на субъекта.
3
С точки зрения концепций сознания XX в. кажется разрезанным надвое когнитивной революцией 1950-х гг., которая отвергла бихевиоризм и возродила ментализм – вплоть до гипотезы врожденного характера разума, противостоящей тезису о его социальном происхождении [89]89
О когнитивной революции см.: Gardner Н.The Mind’s New Science. A History of Cognitive Revolution. New York: Basic Books, 1985; Varela F.Connaître les sciences cognitives. Paris: Seuil, 1989. Доведенная до логического предела в работах Джерри Фодора ( Fodor J.The Language of Thought. Hassocks (Sussex): Harvester Press, 1976; Idem.The Modularity of Mind. Cambridge (Mass.): The M. I. T. Press, 1983) философская доктрина когнитивизма испытала решающее влияние лингвистической теории Наума Хомского ( Chomsky N.Syntactic Structures. The Hague: Mouton, 1957; Idem.Aspects of the Theory of Syntax. Cambridge (Mass.): The M. I. T. Press, 1965).
[Закрыть]. Но, отвергнув бихевиоризм, неоментализм второй половины XX в. испытал влияние общих с ним интеллектуальных источников, а именно тех течений мысли, которые наряду с бихевиоризмом атаковали в начале века ассоцианистскую модель сознания. Идея компьютерного разума, вдохновляющая когнитивную революцию, основывается на гипотезе особого уровня символических операций, которая в известном смысле скорее совместима с бихевиоризмом, чем с классическим ментализмом. К 1950-м гг. интеллектуальный пафос бихевиоризма, вынужденного отрицать сознание, чтобы сделать его познаваемым, отчасти устаревает: уподобление мышления языку уже настолько общепринято, что постулировать даже врожденный разум не означает более постулировать субъекта. Лингвистический дуализм неоментализма оказывается особой формой дуализма, преодолевающей дихотомию субъекта и объекта, с которой не сумела совладать позитивистская наука. Когнитивисты оказываются вместе с бихевиористами в одном лагере сторонников сциентизма, для которого по-настоящему неприемлемым тезисом является субъективность сознания. Компьютер не противостоит миру, поскольку компьютер не есть субъект.
Конечно, неоментализм не отождествляет мышление с языком. На уровне центральных процессов мышление предстает как оперирование с символами иного типа, нежели символы языка, допущенные только на уровень локальных процессов сознания. Однако когнитивистский подход к языку отмечен двойственностью: «инкапсулированный» в одном из модулей локальных процессов, но понимаемый как символическая система par excellence, язык более, чем любая другая человеческая способность, сопричастен природе мышления благодаря исключительному месту, которое он занимает в процессе обработки и передачи информации, имплицитно отождествляемом с мышлением. Происходящее из односторонней концепции как языка, так и мышления, рассматриваемых исключительно в терминах теории информации, это сближение языка и мышления проявляется у когнитивистов в навязчивых лингвистических метафорах, к которым они постоянно прибегают для описания «языка мысли», так что отчасти вопреки собственному желанию когнитивизм несет печать врожденной лингвистичности.
Таким образом, когнитивизм можно считать проявлением той же лингвистической парадигмы, что и отвергнутый им бихевиоризм. Но он был отнюдь не единственным течением послевоенной мысли, воспринявшим идеи лингвистической парадигмы: наряду с ним можно упомянуть целый комплекс тенденций, которые обычно ассоциируются с лингвистическим поворотом, – начиная со структурализма 1950–1960-х гг. и кончая символической антропологией и различными формами постструктурализма, в том числе, конечно, и деконструктивизмом. Особенностью этого периода стало подчинение дискурсу не только субъекта, но и мира [90]90
Это, однако, не означает, что идея о зависимости мышления от языка оказалась устаревшей. Достаточно вспомнить Эмиля Бенвениста ( Benveniste Е.Problèmes de linguistique générale. Paris: Gallimard, 1966).
[Закрыть]. Решающий шаг был сделан, по-видимому, Клодом Леви-Строссом, который приложил принципы лингвистики к анализу не только первобытного сознания, но и социальных отношений (в частности, структур родства, которые он сравнивал с коммуникативными системами) [91]91
Lévy-Strauss С.Les structures élémentaires de la parenté. Paris: P.U.F., 1949; Idem.La pensée sauvage. Paris: Plon, 1962.
[Закрыть]. С тех пор «лингвистическая аналогия» стала важнейшим инструментом анализа социального поведения, принятым далеко за дисциплинарными границами антропологии. Так, символическая антропология, отрицая структурализм, опирается на ту же семиологическую традицию (известно, что самая формула «лингвистическая аналогия» принадлежит Клиффорду Гирцу) [92]92
Geertz C.The Interpretation of Cultures. New York: Basic Books. 1973.
[Закрыть]. Следовательно, вслед за разумом мир оказался подчинен языку, что ставит под сомнение самый принцип референциальной семантики, основополагающий как для классической семиологии, так и для когнитивизма. Непосредственно этот принцип был подвергнут критике, когда начиная с конца 1960-х гг. Ролан Барт, Мишель Фуко и Жак Деррида каждый по-своему высказали идею о глубоко дискурсивном характере как мира, так и сознания [93]93
Barthes R.La mort de l’auteur // Essais critiques IV. Le bruissement de langage. Paris: Seuil, 1979; Idem.Le discours de l’histoire //Social Sciences Information. Vol. 6. № 4. 1967. P. 65–76; Foucault M.L’archéologie du savoir. Paris: Gallimard, 1969; Derrida J.De la grammatologie. Paris: Minuit, 1967.
[Закрыть]. В этой идее нашла свое полное завершение лингвистическая парадигма, свойственная наукам о человеке XX в. Но разве не идея субъекта остается главной мишенью отрицания мира?
Создается впечатление, что утверждение «нет ничего вне текста» не более чем парадоксальная переформулировка одного из фундаментальных убеждений социальных наук XX в. Но парадокс возникает только благодаря отрицанию мира, поскольку парадоксальность отрицания субъекта в наши дни утрачена. Однако, по-видимому, именно исчезновение субъекта обрекло мир на исчезновение. Последнее слово лингвистической парадигмы вряд ли могло состоять в чем-либо ином, нежели отрицание мира: в замкнутой вселенной символов референциальная семантика, которой придерживаются большинство рассмотренных течений, чувствует себя не слишком уютно. Поглотив мышление, язык преодолевает дихотомию субъекта и мира, но при этом больше не остается ни мира, ни субъекта.
4
Судьба некоторых интеллектуальных течений, которые могли бы явиться альтернативой лингвистической парадигме, подчеркивает, в какой степени эта последняя сумела установить свое господство в науках о человеке XX в. Классическим примером является история имажинизма (т. е. исследований по ментальному воображению) в когнитивной психологии. Это течение кажется отмеченным двойственностью. С одной стороны, оно претендует на наследие ассоцианизма и пытается показать роль ментальных образов в мышлении. В той мере, в какой он постулирует при этом гетерогенность мышления, имажинизм выглядит отрицанием лингвистической парадигмы. Но, с другой стороны, выйдя из тех же источников, что и когнитивизм, он разделяет с ним немало черт и, в частности, рассматривает мышление исключительно как обработку информации, что по сути дела открывает когнитивизму доступ в область изучения воображения.
После торжества бихевиоризма в 1920-е гг. ментальные образы оказались вытеснены на периферию психологических исследований [94]94
Им занимались пусть и значительные, но всегда остававшиеся вне пределов mainstream исследователи, такие, как гештальт-психологи, Ж. Пиаже или Ф. Бартлет. См.: Wertheimer М.Productive Thinking. London: Tavistock, 1959; Kohler W.The Task of Gestalt-Psychology. Princeton: Princeton U. P., 1969; Bartlett F. C.Remembering. A Study in Experimental and Social Psychology, Cambridge: Cambridge U. P.. 1932; Piaget J., Inhelder B.L’Image mentale chez l’enfant. Paris: P.U.F., 1963.
[Закрыть], в то время как лингвистика стремительно развивалась. Они были возвращены в психологию только в 1960-е гг., т. е. уже после победы неоментализма, одержанной на территории лингвистики, и после триумфа компьютерной модели разума. В психологии главной основой возрождения имажинизма стали исследования визуального восприятия, впечатляющие успехи которых в годы Второй мировой войны были стимулированы потребностями военной авиации [95]95
Gibson J. J.The Perception of the Visual World. Boston: Mifflin, 1950.
[Закрыть]. Падение бихевиоризма благоприятствовало проекту распространения этого динамичного течения на ранее запретную территорию изучения ментальных образов. Ничего удивительного, что, имея такое происхождение, имажинизм сохранил тесную связь с проблематикой перцепции и интериоризировал профессиональные каноны экспериментальной психологии, отдавшей предпочтение изучению элементарных и изолированных актов как поведения, так и мышления.
Тяга имажинистов к простым образам объектов внешнего мира объяснялась и тем, что после торжества лингвистического ментализма легитимность ментальных образов была далеко не обеспечена. Доказать как психологам-бихевиористам, так и лингвистам-менталистам существование элементарных, а следовательно, несомненных ментальных образов стало главной заботой имажинистов [96]96
Shepard R. N., Cooper L. A.Mental Images and Their Transformations. Cambridge (Mass.): The M. I. T. Press, 1982.
[Закрыть]. Это вновь возвращало к примитивной версии теории отражения, свойственной имажинизму прошлого века. До тех пор, пока психологи пытаются основать свою концепцию разума на изучении подобных образов, они едва ли в состоянии выйти за пределы этого концептуального кадра. Но чтобы обратиться к анализу более сложных форм воображения, которые ускользают от эксперимента, следовало переосмыслить интеллектуальную установку психологии, стремящейся быть экспериментальной наукой.
Поскольку как возвращение к ассоцианизму, так и отказ от экспериментального метода были равно невозможны, имажинизм с самого начала оказался обречен на поиск компромисса с когнитивизмом и имел мало шансов выработать модель сознания, способную противостоять когнитивистской парадигме. Неудивительно, что имажинисты не осмеливались пойти дальше теории «двойного кодирования» (лингвистического и визуального) перцептов в памяти [97]97
Paivio A.Imagery and Verbal Processes. Hillsdale (N.J.): L. Erlbaum, 1971.
[Закрыть]. Но такой подход оставлял открытым вопрос о том, по каким правилам происходит взаимодействие в мышлении по-разному кодированных перцептов. Ничто не мешало ответить: по правилам символической логики [98]98
Pylychyn Z. W.What the Mind’s Eye Tells the Mind’s Brain: A Critique of Mental Imagery // Psychological Bulletin. Vol. 80. 1973. P. 1–24.
[Закрыть](отсюда происходит название «пропозиционизм», применяемое к классическому когнитивизму). Когда затем имажинисты предположили, что параллельно глубинным грамматическим структурам существуют глубинные структуры визуального воображения (своего рода пространственные схемы) [99]99
Kosslyn S. M.Image and Mind. Cambridge (Mass.); London: Harvard U.P 1980.
[Закрыть], они только подлили воды на мельницу своих противников: гораздо легче представить себе, как в логические пропозиции перекодируются геометрические фигуры, а не чувственные образы. Благодаря введению четкого различия между двумя уровнями ментальных процессов – «локальных процессов», организованных в форме модулей с различными системами кодирования (в том числе лингвистического модуля и модуля визуального воображения), и «центральных процессов», имплицитно отождествляемых с собственно мышлением, для которых допускалась только форма логических пропозиций, – когнитивизм установил к середине 1980-х гг. свою гегемонию в изучении разума [100]100
Книга Дж. Фодора «Модулярность мышления» сыграла, по-видимому, главную роль в этих спорах. Fodor J.The Modularity of Mind. Cambridge (Mass.): The M. I. T. Press, 1983.
[Закрыть].
По-видимому, теоретический неуспех имажинизма вызван прежде всего слишком узкой концепцией воображения, сведенному к способности вызывать в сознании образы предметов, которые можно вращать на время в воображении, но которые не слишком пригодны для объяснения более сложных ментальных функций. Однако и триумф когнитивизма похож на пиррову победу: чем более логически последовательным становится когнитивизм, тем более очевидно, что компьютерная модель с трудом объясняет связь вселенной символических вычислений с другими уровнями реальности.
5
Итак, исследования элементарных визуальных образов не смогли поколебать господства лингвистической парадигмы. Однако существует ряд течений, интересующихся более сложными образами, которые могли бы претендовать на роль субстрата или формы мышления. Речь идет о некоторых школах психологии искусства, вышедших главным образом из гештальт-психологии [101]101
См., например: Arnheim R.Visual Thinking. Berkeley: University of California Press, 1974.
[Закрыть], об антропологии воображения, развивающей традиции Гастона Башляра [102]102
См., например: Bachelard G.La poétique de l’espace. Paris: P.U.F., 1957; Durand G.Les structures anthropologiques de l’imaginaire. Paris: P.U.F., 1963.
[Закрыть], а также о семиологии визуального языка, опирающейся прежде всего на труды Пьера Франкастеля [103]103
См., например: Francastel P.Etudes de sociologie de l’art. Paris: Denoël-Gonthier, 1970; Saint-Martin F.Sémiologie du langage visuel. Québec: Presses de l’Université de Québec, 1987.
[Закрыть]. Однако все эти течения выглядят маргинальными в интеллектуальной жизни в целом, прежде всего потому, что они занимаются областями, которые рассматриваются как иррелевантные для концепции разума, в частности, искусством и литературой, тогда как обычный предрассудок требует, чтобы природа мышления соответствовала идеальному образу позитивистской науки. Поэтому, если образы не изгоняются в сферу локальных процессов, они вытесняются на периферию научных исследований.
Однако складывается впечатление, что, сколь бы неколебимой не казалась лингвистическая парадигма, она уже достигла логических пределов своего развития. Как постмодернистские теории дискурса, так и nec plus ultraмодернистские теории компьютерного разума ограничиваются замкнутой вселенной символов. Не заметно признаков, что они окажутся способными порвать изнутри созданные ими автореференциальные системы. В этих условиях можно ожидать появления попыток радикального пересмотра лингвистической парадигмы [104]104
Таковы, например, некоторые неоконнекционистские течения, которые в последнее время проявляют интерес к философскому наследию М. Мерло-Понти. Акцент на капитальной роли телесного опыта для мышления ставит под сомнение самые основания лингвистической парадигмы ( Varela F., Thompson Rosch Е.The Embodied Mind: Cognitive Sciences and Human Experience. Camridge (Mass.): The M. I. T. Press, 1993).
[Закрыть].
Обычным возражением против лингвистического поворота является вполне разумное (хотя теоретически не слишком интересное) указание на то, что мир все-таки существует. Однако если справедливы вышеприведенные рассуждения, перед лицом всемогущего текста недостаточно просто отстаивать дело контекста. Для того чтобы покончить с миром, лингвистическая парадигма должна была прежде покончить с субъектом. Следовательно, чтобы вернуть себе мир, науки о человеке должны для начала вернуть в мир субъекта – конечно, не трансцендентального субъекта классической философии и позитивистской науки, но субъекта-в-мире, рассмотренного во всем многообразии форм его бытия, из которых язык является только одной. Если разум создает мир, субстантивируя свои собственные формальные условия, то речь не обязательно должна идти об априори чистого разума, но об априори разума-в-мире, порожденных совокупностью биологических и социальных условий его существования.
Но если речь идет о тотальности человеческого опыта, не идет ли она тем самым о многообразии форм мышления? Разве гетерогенность мышления не предполагает с необходимостью субъекта, который служит ему принципом единства, но рискует оказаться элиминированным, если постулировать гомогенность мышления? Объединенные субъективным сознанием, различные формы мышления не являются ни абсолютно разграниченными, ни абсолютно переводимыми друг в друга, из этого, в частности, вытекают присущие мышлению внутренние противоречия. В данном контексте уместно пересмотреть обычную оппозицию мысли в словах и мысли в образах. Эта оппозиция держится при условии, что язык рассматривается как коммуникативная система, а воображение – как способность вращать в уме параллелепипеды. Но необходимо прежде всего деконструировать (в этимологическом смысле слова) эти два понятия, чтобы увидеть многообразие скрывающихся за ними форм мышления. Существуют формы воображения, неотделимые от некоторых форм мысли в словах, но есть и другие, которые радикально противостоят ей. Изучение сложных форм несловесного воображения в их взаимодействии с лингвистическими механизмами представляется одной из возможностей проверить высказанные выше гипотезы.