355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Копосов » Хватит убивать кошек! » Текст книги (страница 9)
Хватит убивать кошек!
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 23:28

Текст книги "Хватит убивать кошек!"


Автор книги: Николай Копосов


Жанры:

   

Культурология

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)

9. Национальный фронт интеллектуалов?

Даниель Линденберг начинает книгу «Призыв к порядку. Исследование о новых реакционерах» [187]187
  Lindenberg D.Le rappel à l’ordre. Enquete sur les nouveaux réactionnaires. Paris: Seuil, 2002.


[Закрыть]
цитатой из имевшего успех памфлета с характерным названием «Как низко мы опустимся?» (стилистический и смысловой аналог отечественного «Погружения в бездну»), В памфлете, имеющем форму словаря, Франция охарактеризована как «латинская страна», которая «под влиянием либерализма» (т. е. «транснациональных финансовых корпораций и дикой иммиграции») быстро становится «страной невротичных англосаксов, наводненной враждебными арабами» (с. 17). Журналист левой газеты «Либерасьон», также цитируемый Линденбергом, усмотрел в этом памфлете «освобождение галльского слова».

Линденберг вспоминает знаменитый лозунг шестьдесят восьмого года: «Запрещено запрещать». Сейчас, по его мнению, этот лозунг обращен против политкорректности либерально-демократического дискурса. Во Франции сняты табу на антидемократические и националистические высказывания. Модные писатели и философы открыто проповедуют национальную ненависть и призывают к ограничению прав индивида во имя возрождения нации и восстановления порядка. Но если во времена Пеги или Селина иконоборческий пафос мог казаться привлекательным потому, что был связан с риском («Мы никогда не прекратим скандализировать тупиц», – писал Бернано), то сейчас быть иконоборцем безопасно. Иконоборчество перестало «скандализировать тупиц». Напротив, оно отражает собственные устремления этих последних.

Книга Линдерберга – это политический памфлет. Непереводимое французское слово dénonciation– «обличение», но одновременно и «донос» – точно определяет его стиль. И вместе с тем книга – крик тревоги, предупреждение об опасности: «из скептицизма, свойственного нашей эпохе, вырастают новые воинствующие идеологии» (с. 44), «новая реакционная идеология существует» (с. 82), даже если «новые реакционеры – пока – не составляют оформленного и осознанного движения» (с. 9).

Возникновение «новой реакционной идеологии» бросает вызов всеобщей уверенности в несокрушимости либерально-демократического миропорядка, утвердившейся в 1989–1991 гг. Для французских интеллектуалов она была поставлена под сомнение двумя событиями – терактами 11 сентября 2001 г. и провалом социалистов на президентских выборах 21 апреля 2002 г. Не столько процент голосов, поданных за Национальный фронт (за Ле Пена уже давно голосует каждый шестой француз), сколько процент голосов, собранных вместе двумя правящими партиями (одна треть), показал отсутствие у современного политического режима твердой опоры. Между тем этот режим, основанный на сотрудничестве либералов и социал-демократов, сложился под влиянием левой политической культуры, которая существенно облагородила традиционный правый дискурс, но и сама стала при этом куда более умеренной. Более чем двадцатилетнее пребывание социалистов у власти (или вблизи оной) обнаружило разрыв между их лозунгами и политической практикой. Разница между правыми и левыми в мире 1990-х гг. существенно сгладилась, привычные политические размежевания утратили очевидность.

Сегодня этому обустроенному миру брошен вызов как извне, так и изнутри. Появление новых врагов – международного терроризма и нового политического радикализма – застигло демократию врасплох в момент торжества над историческим противником. 21 апреля 2002 г. две трети французов не просто высказались против режима: радикалов всех мастей (коммунистов, троцкистов, националистов) поддержало приблизительно столько же избирателей, сколько Ширака и Жоспена вместе взятых. Возникла принципиально новая политическая ситуация, когда правые и левые в равной степени оказались под ударом новых радикалов. Нам внушают, пишет Линденберг, что политические противостояния по-прежнему организуются вокруг оппозиции либерализма и социальной демократии, но на деле появление новых реакционеров изменило политические водоразделы:

«Наступление сегодня ведется одновременно против двух исторически сложившихся полюсов французской политической культуры, на которых основывается открытое плюралистическое общество: против левого эгалитаризма и правого либерализма» (с. 10).

Книга Линденберга – попытка левого (точнее, левохристианского) интеллектуала осознать идеологическую ситуацию после 11 сентября и 21 апреля. Его главный тезис состоит в том, что распространяющиеся сегодня во Франции исламофобия и антидемократический дискурс отнюдь не являются «восстанием народа против элит» (с. 8). Напротив, многочисленные интеллектуалы, понимают они это или нет, возглавляют пересмотр либерально-демократических ценностей. Именно их Линденберг называет новыми реакционерами. Они предали ценности шестьдесят восьмого года. Но поскольку речь идет не столько о сложившейся доктрине, сколько о размытых настроениях, список новых реакционеров, в основном писателей и философов, остается неопределенным. Многие попали в него «по частичным основаниям». Чаще других Линденберг цитирует двух писателей – Мишеля Уэльбека и Мориса Дантека, но порой на страницах памфлета появляются, например, политические философы Пьер Манан и Марсель Гоше, имена которых трудно связать с именем Уэльбека.

Книга Линденберга вызвала живую и в целом негативную (часто крайне негативную) реакцию в Париже. Слово «скандал» в данном случае вполне уместно. Это, однако, объясняется не только обидами. Анализ Линденбергом современных интеллектуальных процессов порой поверхностен, и разрыв между интуитивным ощущением перемен в интеллектуальном климате и конкретными цитатами из конкретных авторов, в которых он усматривает проявление этих перемен, нередко оказывается слишком значительным.

Показательно, например, как Линденберг оценивает взгляды Марселя Гоше. Последний в своих работах стремится выявлять внутренние противоречия современной «французской идеологии», и не вина аналитика, если такие противоречия выявляемы. Так, недавняя книга Гоше «Демократия против самой себя» является не столько атакой на демократию, сколько предупреждением об опасности ее саморазрушения. Согласно Гоше демократия восторжествовала над своими противниками благодаря соответствующему ее природе процессу индивидуализации человеческой личности, но сейчас это грозит обернуться против нее самой, поскольку нет гарантии, что демократия в состоянии «продолжительно самовоспроизводиться как общество автономных индивидов» [188]188
  Gaucher М.La démocratic contre elle-même, Paris: Gallimard, 2002. P. XXI.


[Закрыть]
. Для проекта Европы характерно стремление преодолеть государство как альтернативу индивиду – но ведь только в рамках «частичных обществ», защищенных государственными границами, и смогла возникнуть концепция и практика автономного индивида: теперь же он рискует оказаться беззащитным перед лицом «политики больших пространств», где не признается автономия индивида, но сохраняется сила государства. Европейский «культ человека без почвы и истории», по словам Гоше, – «провинциализм привилегированных, если не пенсионеров большой истории» [189]189
  Ibid P. XXIV.


[Закрыть]
. Едва ли можно однозначно квалифицировать такие размышления как «призыв к порядку» – речь, скорее, идет о призыве к укреплению демократии перед лицом новых вызовов.

Линденберг смешивает в своей книге критику демократии разной направленности: как нацеленную на ее совершенствование, так и направленную на ее отрицание, и это добавляет путаницы к и без того запутанному интеллектуальному пейзажу. Он подспудно отождествляет всякое отступление от «левой» образца шестьдесят восьмого года с переходом на позиции «правой», что противоречит его же собственному тезису о смене политических размежеваний. Линденберг забывает, что демократия обречена эволюционировать, чтобы сохраниться. В известном смысле такая критика реакции не менее опасна, чем сама реакция, и, более того, составляет ее необходимое дополнение. О современном интеллектуальном ландшафте Франции книга дает весьма фрагментарное представление (отчасти, конечно, и потому, что сам этот ландшафт не вполне оформился). Образ национального фронта интеллектуалов, возникающий из страниц памфлета, – это слишком упрощенная характеристика реально возникающих идейных водоразделов.

Но при всех своих недостатках книга Линденберга схватывает массовую и опасную тенденцию в интеллектуальной жизни Франции – увы, не только Франции – «все возрастающее недоверие к демократии» (с. 7). Напоминание об ответственности интеллектуалов сегодня отнюдь не неуместно.

Новые реакционеры, по Линденбергу, – «движение одновременно антиэгалитаристское и антилиберальное, которое не умещается в традиционные классификации» (с. 12). Все же Линденберг дает ему «содержательные» имена: «национал-республиканизм или просто национализм» (с. 82). Иногда новых реакционеров он называет республиканцами. Содержание движения с негативной стороны определяется, по Линденбергу, «борьбой против всех, кто стремится растворить суверенное государство в болоте индивидуальных прав, нацию – в бульоне единой Европы и глобализации, а культуру – в молодежном мультикультурализме» (с. 14). Отсюда позитивные характеристики новой реакции: «возвращение к государству-Левиафану как к последнему прибежищу от войны всех против всех» (с. 8), возвращение к фантому «единого и неделимого народа» (с. 14).

Особой ненавистью новых реакционеров, как их изображает Линденберг, пользуются права человека, или, точнее, идеология прав человека, то, что Марсель Гоше назвал «правочеловекством» ( le droit-de-l’hommisme). Этой идеологии националисты приписывают стремление «аннигилировать суверенитет наций и народов в пользу своего рода тайного мирового правительства судей, экспертов, филантропов и прочих глобальных элит» (с. 33–34). Подкоп под права человека ведется не столько напрямую, сколько косвенно, через показ их внутренней противоречивости (с. 33). В свою очередь, сомнение в обоснованности прав человека позволяет постулировать «преимущество нации перед индивидом» (с. 35). Новые реакционеры воспроизводят восходящее к Карлу Шмитту (одному из наиболее популярных сегодня во Франции авторов) отождествление демократии «правочеловекства» с «франко-иудаизмом» и американской глобализацией (с. 62). Наконец, атака на права человека питается массовой исламофобией, отрицающей идею «общей человеческой природы» (с. 35).

Борьба с правами человека, по Линденбергу, смыкается с антиамериканизмом и с атакой на массовую культуру. Традиционно свойственный правой идеологии культурный пессимизм сопровождается осуждением демократической псевдокультуры – «карнавал-града» публичных празднеств и масс-медиа. Но подлинная мишень критики массовой культуры – демократическое равенство (с. 22). Восхваление культуры как высшей ценности, отсылая к столь привычной для французских интеллектуалов элитистской установке, имеет целью обосновать новую идею неравенства – как социального, так и национального. Парадоксально, что культурный элитизм зачастую провозглашается теперь бывшими марксистами, что стало возможным благодаря свойственному марксизму антиутилитарному отношению к культуре (с. 49). Критика демократии как могильщика культуры оказалась естественным для многих путем из марксистов в националисты. Бывшие марксисты «больше не мечтают о победе пролетариата, но оплакивают поражение мысли и культуры» (с. 51). Добавим от себя – еще недавно культура означала прежде всего утверждение ценностей демократической интеллигенции.

Наконец, важнейшей мишенью новой реакции является моральный либерализм левых интеллектуалов, происходящий из их крайнего индивидуализма. «Демонизируя шестьдесят восьмой год» (с. 29), новые реакционеры ассоциируют левых интеллектуалов с бесами Достоевского (традиционный топос правого дискурса). «Новый пуританизм… парадоксально проявляется в текстах, которые еще недавно сочли бы порнографическими» (с. 30, речь идет о Уэльбеке).

Все это узнаваемо, не правда ли? Новые реакционеры существуют не только во Франции. «Усталость от демократии» характерна сегодня и для нашей страны. Правда, в России демократическая традиция гораздо менее прочна, и можно сомневаться, достаточно ли некоторых формальных признаков демократии для того, чтобы назвать наше общество в полном смысле демократическим. Но параллель с Францией позволяет утверждать, что разочарование в демократии и тяга к фантому «единого и неделимого народа» под властью «государства-Левиафана» отнюдь не российская специфика. Речь вовсе не обязательно идет об общемировом феномене или о доминирующей в современном мире тенденции развития, «программе рождающегося века» (с. 8). Но речь, во всяком случае, идет о достаточно широко распространенном феномене, об одной из важных тенденций развития современного мира, и объяснить ее (равно как и прогнозировать ее будущее) можно только хорошо представляя ее масштаб и место в системе тенденций развития.

Линденберг, как уже сказано, не провел такого анализа даже для Франции. Новые реакционеры на виду, и не следует недооценивать опасности. Но столь ли уж драматично отсутствует позитивная работа интеллигенции по преодолению кризиса демократии? Не следует ли понимать по крайней мере некоторые из тех тенденций, которые Линденберг зачислил в реакционные, как проявление позитивной критики современной демократии? Последняя слишком зависела от оппозиции с тоталитаризмом, чтобы после исчезновения этого последнего не нуждаться в существенном переосмыслении. Современная эпоха ставит нас перед необходимостью выработки нового понятийного аппарата, поскольку мы переживаем период изменения тенденций мирового развития, и объяснять новые тенденции в старых терминах едва ли перспективно. Создание новых понятий таит опасность, поскольку доминирующая система понятий – это как раз та система, в которой современная демократия получила свое обоснование. Обновление демократии может сопровождаться сомнениями в ее принципах, но единственный способ преодолеть эти сомнения – выработать новую ее модель. Формулу Гоше «демократия против самой себя», следует, возможно, видоизменить: демократия должна стать своим собственным главным критиком.

10. Почему стареет Клио?

1

История сегодня пребывает в кризисе. Этот кризис обычно усматривают в распаде «больших нарративов» [190]190
  Диагноз кризиса, таким образом, не означает, что в истории – и социальных науках в целом – вообще ничего не происходит. Напротив, параллельно разложению глобальных моделей в разных областях исследования складываются интересные новые подходы (см., например: Delacroix Chr., Dosse F., Garcia P.Les courants historiques en France, XIX–XX еsicles. Paris: A Colin, 1999. P. 241–286), однако они не увязываются ни в какую общую картину. Именно это переживается как кризис, поскольку сохраняются когнитивные стандарты, предполагающие необходимость обобщения.


[Закрыть]
. Историки XVIII–XX вв. упорно пытались осмыслить путь развития человечества, но, судя по всему, попытка закончилась неудачей. Еще сравнительно недавно, в 1960–1970-е гг., было принято восхищаться успехами, достигнутыми социальными науками вообще и историей в частности. «Территория историка» стремительно расширялась, исследователи смело задавали прошлому новые вопросы и в поисках ответа на них применяли новые подходы к новым типам источников [191]191
  Faire de l’histoire // Pub. par J. Le Goff, P. Nora Paris: Gallimard, 1974. Vol. 1–3.


[Закрыть]
.

К 1980-м гг. ситуация изменилась. «Взрывообразное расширение» ( éclatement) истории привело ее к распаду на кусочки ( emmiettement). На смену макроистории пришла микроистория, на смену источнику – текст. Историки, возможно, усовершенствовались в «чтении» текстов, но усомнились в своей способности извлекать из них «факты», что раньше считали своим главным делом. Уверенность в познаваемости прошлого сменилась эпистемологическим пессимизмом.

Постмодернизм, лингвистический поворот, новые интеллектуальная и культурная истории, новый историзм, микроистория, прагматический поворот – многочисленные направления исторической мысли последних двух-трех десятилетий провозглашали либо «конец истории», либо, напротив, ее возрождение для новой жизни, но в сильно измененном виде. Ни одна из этих позиций не завоевала признания, сколько-нибудь сопоставимого с тем, каким в 1960–1970-е гг. пользовалась французская школа «Анналов» – наиболее значительное направление исторической мысли XX в. И даже те авторы, которые стремились к возрождению истории, обычно признавали невозможность возродить ее в форме глобальной истории.

Глобальная история в историографии XIX–XX в. существовала в разных версиях. Одни авторы делали акцент на политической истории, другие – на классовой борьбе, третьи – на экономическом развитии, четвертые – на смене культурных форм и т. д. Но в чем бы историки не усматривали первопричину исторического движения, они пытались понять его в целом. Не обязательно это были осознанные попытки – большинство историков, как известно, не теоретики. Но каким бы мелким фрагментом прошлого историк ни занимался, в его распоряжении были понятные правила обобщения, позволяющие внести свой кирпичик в коллективно возводимое здание исторической науки. А эта последняя была призвана, хотя бы в перспективе, объяснить движение общества в целом. Сегодня, после распада «функционалистских парадигм» (прежде всего марксизма и структурализма), таких правил обобщения нет.

В России кризис истории проявился с некоторым запозданием. До конца 1980-х гг. здесь говорили (публично) о кризисе буржуазной историографии и (приватно) о безнадежном отставании марксистской. Однако марксистская, т. е. безусловно глобальная, история определяла взгляды огромного большинства коллег. Далеко не все они были ее убежденными сторонниками, но все понимали, как соотнести с ней то, что сами пишут. В конце 1980-х гг. о кризисе марксистской историографии, наконец, заговорили публично. Но разрушение железного занавеса вскоре привело к печальному открытию: в кризисе не только марксистский метод. В 1990-е гг. в России имело место распространение новых подходов (в частности, постмодернизма, микроистории и нового историзма a la Russe), вылившееся в «догоняющее измельчение» истории. Последнее происходило бурно и сегодня, похоже, утвердилось в качестве если не преобладающей, то наиболее обсуждаемой позиции [192]192
  См., например, две дискуссии по статье М. А. Бойцова «Вперед, к Геродоту!»: Историк в поиске. Микро и макроподходы к изучению прошлого. М., 1999; Казус. Индивидуальное и уникальное в истории. М., 1999.


[Закрыть]
. Распад марксистской историографии оказался, таким образом, частью распада глобальной истории.

2

В чем причины распада глобальной истории? На них имеет смысл остановиться подробнее, так как говорят об этом много, но чаще всего достаточно общие вещи. Рассуждения о кризисе истории стали банальностью, от которой легко отмахнуться, поскольку без конкретного анализа его причин непонятно, насколько он серьезен и каких именно аспектов глобальной истории касается. Многие полагают, что в кризисе не история, а теории истории, что это хорошо, а не плохо, и что историк может без всяких теорий ходить в архивы и описывать прошлое, каким оно было на самом деле, – как если бы распад всех теорий исторического процесса сразу мог означать что-либо другое, нежели распад категорий традиционного исторического мышления, вне которых мы не в состоянии помыслить историю. Причина подобных заблуждений – в «наивном реализме» историков, которые плохо понимают, что история является конструктом нашего сознания, что она не дана нам непосредственно, но создается разумом по его собственным исторически сложившимся и, следовательно, изменчивым правилам.

Неясность причин кризиса истории мешает правильно оценить его масштаб. Популярные объяснения часто страдают упрощениями. Так, идея конца истории, связывая кризис с прекращением противостояния между коммунизмом и демократией [193]193
  Фукуяма Ф.Коней истории // Вопросы философии. 1990. № 3. С. 134–148.


[Закрыть]
, задает проблеме необходимый «глобальный» масштаб, но одновременно в силу заведомой односторонности внушает сомнения в наличии кризиса вообще. Ничем не лучше объяснения, приуменьшающие масштаб кризиса и связывающие его со случайным поворотом событий внутри исторической профессии. Таковы сетования на злосчастную «моду» и тлетворное влияние литературных критиков, введших историков в соблазн релятивизма [194]194
  Windschuttle К.The Killing of History: How Literary Critiques and Social Thinkers Are Murdering Our Past. New York: The Free Press, 1997.


[Закрыть]
, равно как и ссылки на академические стратегии отдельных ученых, провоцирующих эпистемологическую панику, чтобы выглядеть теоретическими пионерами [195]195
  Noiriel G.La crise de l’histoire? Paris: Belin, 1996.


[Закрыть]
. Подобные объяснения, пытающиеся опереться на авторитет социологии науки, скорее напоминают теорию заговора в политике.

Нередко причины кризиса усматривают в лингвистическом повороте в историографии. Этот последний, безусловно, способствовал распаду глобальной истории, поскольку отнес ее к числу господствующих дискурсов, которые столь активно критиковал. Однако лингвистический поворот – не главная причина «измельчения истории». Во-первых, он был частью общего внимания к культуре, к символической составляющей социальной жизни, и именно этот «культурный поворот» в целом в гораздо большей степени, нежели лингвистический анализ историографии, благоприятствовал сосредоточению внимания на индивидуальности в истории и распаду глобальных моделей. «Измельчение истории» началось на «территории» истории культуры. Освободившись в 1970-е гг. из-под опеки социальной истории, эта последняя довольно быстро, уже в 1980-е гг., отказалась от глобальных реконструкций «ментальности» в пользу изучения «стратегий» и «практик». Во-вторых, распространение микроанализа шло независимыми от лингвистического поворота (хотя и связанными с ним) путями [196]196
  Гинзбург К.Мифы – эмблемы – приметы. Морфология и история / Пер. С. Л. Козлова. М.: Новое издательство, 2003. С. 287–320.


[Закрыть]
. В-третьих, этот последний начинался со структуралистских реконструкций «глубинных структур» исторического мышления (X. Уайт [197]197
  Уайт X.Метаистория. Историческое воображение в Европе XIX века. Екатеринбург: Изд-во Уральского университета, 2002.


[Закрыть]
) и лишь постепенно сам оказался «в осколках» (например, у Д. Лакапра [198]198
  La Capra D.History and Criticism. Ithaca; London: Cornell U. P., 1985.


[Закрыть]
), перейдя к более фрагментарным интерпретациям как истории, так и историографии. В этом смысле он не просто способствовал распаду глобальной истории, но и сам был его частью.

По-видимому, распад истории обусловлен причинами разного типа, как социальными, так и интеллектуальными (при всей условности такого разграничения). Среди социальных причин имеются как макросоциальные, связанные с эволюцией современного общества в целом, так и микросоциальные, связанные с эволюцией исторической профессии (и, шире, современного университета). Я кратко остановлюсь на некоторых из них, не претендуя на полноту списка, но все же надеясь показать комплексность и многоплановость кризиса истории. При этом следует помнить, что распад глобальной истории есть проявление глубокой трансформации социальной мысли в целом и что в других социальных науках, прежде всего в социологии, имеют место параллельные процессы отказа от глобальных теорий.

Иногда отказ от глобальных социальных теорий объясняют тем, что современные общества стали «менее прозрачными для самих себя» [199]199
  Revel J.Histoire et sciences sociales: line confrontation instable // Autrement. № 150/151. 1995 P. 80.


[Закрыть]
. Едва ли мы сегодня понимаем общество хуже, чем его понимали в XIX в., да и на протяжении значительной части XX в.; но мы явно менее уверены в своем понимании. Сказать, что общество усложнилось, возможно, справедливо, но недостаточно: ведь и общество XIX в. было гораздо сложнее, чем его теоретические модели. Важно, что пришел вкус к осознанию сложности, недоверие к слишком простым объяснениям.

Здесь следует учесть социальную роль «простых объяснений». Они были прежде всего выражением проекта будущего – следовательно, орудием борьбы. На них опирались политические идеологии, предлагавшие рецепты построения совершенного общества которое казалось совершенным постольку, поскольку отвечало некоторым очевидным, т. е. достаточно общим и простым идеям [200]200
  Простота формул, в которых давалось объяснение мира, имела ряд причин: образ будущего, и к тому же идеального, был достаточно абстрактным, и хотя утописты могли насытить его деталями мелочной регламентации, эта последняя только подчеркивала отсутствие реально известных деталей и выражала простоту базовых уверенностей сугубо абстрактного происхождения.


[Закрыть]
, обычно выражавшим определенное – причем вполне оптимистическое – понимание природы человека. Поэтому отказ от простых объяснений означает разочарование в человеческой природе, в способности людей к познанию и разумному действию, одним словом, подрыв оснований, делавших проект будущего возможным.

В этом смысле упомянутая теория конца истории при всей своей односторонности важна для понимания современного кризиса историографии. Падение коммунизма – факт, значимый не только сам по себе. Коммунизм как бы «стоит за» более широкий стиль мышления, крайним проявлением которого он являлся. Соответственно и разочарование в коммунизме стало выражением более широкого социального опыта.

Этот более широкий стиль мышления часто называют проектом Просвещения. Собственно, именно связь с проектом Просвещения делала коммунизм привлекательным и жизнеспособным. Поэтому падение последнего – не просто коллапс конкретной политической системы, но цивилизационный поворот; при этом остается открытым вопрос, распался ли вместе с коммунизмом проект Просвещения, как это сегодня утверждают многие, или его в модифицированном виде можно сохранить. Во всяком случае, очевидно, что не столько падение коммунизма как политическое событие, сколько связанные с ним перемены в способах думать привели к кризису истории [201]201
  Оставим в стороне вопрос о том, что чему предшествовало – неуспехи коммунизма привели к разочарованию в проекте Просвещения или это разочарование породило стиль мысли, в котором коммунизм стал казаться химерой, что и привело к его падению. Очевидно, что падение коммунизма имело причины экономического характера, связанные, в частности, с логикой военно-политического противостояния. Столь же очевидно, что причины морального поражения коммунизма, в свою очередь, едва ли сводимы просто к неспособности системы обеспечить своим адептам сопоставимый с западным уровень жизни.


[Закрыть]
.

3

Начать анализ этих перемен удобно с идеи прогресса, базовой для проекта Просвещения. Едва ли можно утверждать, что сегодня вера в прогресс полностью утрачена, но она, безусловно, трансформировалась. От нее осталась прежде всего вера в технический прогресс, который, однако, стал пониматься скорее в инструментальном, чем в глобальном смысле. Слишком часто он сопровождался разрушительными последствиями. Его связь с моральным прогрессом, т. е. способность повлиять на совершенствование общества, перестала казаться самоочевидной. Столь же проблематична сегодня связь между неуправляемым техническим прогрессом и разумом – особенно в той мере, в какой разум в традиции европейского гуманизма неотделим от морали. Между тем именно взаимосвязанное совершенствование нравов, наук, искусств и ремесел в понимании просветителей составляло суть прогресса. Понятие всеобщей истории, каким оно сложилось в XVIII в., выступало как «собирательное» понятие, обобщавшее отдельные «частные» истории, аспекты становления современной западной цивилизации [202]202
  См. главу 6.


[Закрыть]
. Напротив, в наши дни прогресс распался на несколько параллельных линий развития, у каждой из которых есть особый ритм – и, возможно, особое направление. Множество темпоральностей заменило единую темпоральность линейного исторического времени – времени прогрессивного развития человечества.

Идея глобальной истории сформировалась в эпоху Просвещения именно благодаря тому, что у истории появился общий смысл и понятное направление. Именно тогда модель истории как всеобщего процесса становления пришла на смену модели прошлого как мозаики поучительных эпизодов [203]203
  Koselleck R.Historie/Geschichte // Geschichtliche Grundbegriffe. Historisches Lexikon zur politisch-sozialen Sprache in Deutschland / Hrsg. von O. Brunner, W. Conze, R. Koselleck. Stuttgart: E. Klett, J. G. Cotta 1972–1993. Bd. 2. S. 647–717. Отметим, что Козеллек, правильно констатируя эту перемену, преувеличивает ее абсолютность, недооценивая роль христианской идеи истории для идеологии Просвещения.


[Закрыть]
. Просветителей часто упрекают за неисторизм, и это справедливо в том смысле, что они делали акцент на универсальной, вневременной природе человека. Однако они мыслили исторично постольку, поскольку в основе их взглядов лежала идея исторического развития как пути человечества к воплощению своей природы (идея, имевшая несомненное структурное сходство с христианскими представлениями). Проект будущего наделял исторический процесс единством и смыслом. Тем самым он делал всеобщую историю возможной. Но не забудем, что проект будущего, в свою очередь, мыслился как реализация природы человека.

В XX в. природа человека проявилась со стороны, плохо совместимой с оптимизмом просветителей. Разочарование в разуме, постепенно нараставшее с конца XIX в., было усилено трагическим опытом мировых войн и тоталитарных режимов. Эволюция, однако, была сложной, «гуманитарные катастрофы» порождали не только культурный пессимизм, но и стремление к его преодолению, поскольку в «разрушении разума» многие видели не столько следствие, сколько причину массового геноцида. Это, возможно, отчасти объясняет эффект «отложенного разочарования», характерный для периода после Второй мировой войны, когда в условиях «блестящего тридцатилетия» имел место расцвет технократической идеологии (и социальных наук). Лишь постепенный упадок, а затем и крушение коммунистического режима (гораздо более непосредственно, чем фашизм, связанного с проектом Просвещения) породил массовое ощущение распада этого проекта и кризис современного исторического сознания.

«Неподвластное прошлое», отмеченное ГУЛАГом и Аушвицем, «прошлое, которое не проходит», властно завладело социальной памятью (или, будучи вытесненным, деформировало ее – но это тоже форма владения). Даже многократно описанное, оно не стало более интеллигибельным. Прошлое исчезло – и как предмет рационального дискурса социальных наук, не сумевших выразить его экзистенциальное значение, и как «прекрасная непрерывность» истории европейских наций, из которой выпало не поддающееся объяснению звено [204]204
  Хапаева Д. Р.Время космополитизма: Очерки интеллектуальной истории. СПб.: Изд-во журнала «Звезда», 2002.


[Закрыть]
. Характерно – в связи с упомянутым эффектом «отложенного разочарования», – что особую остроту проблема «неподвластного прошлого» приобрела в 1980-е гг., когда кризис коммунистического режима перешел из скрытой в открытую фазу. В эти же годы стал очевидным и кризис истории. Вместе с недоступным пониманию прошлым в пучину небытия погрузилось будущее. Временем истории стало бесконечное настоящее, а сама история оказалась конструктом сознания. Единственным способом понимания истории стало изучение ее конструирования и функционирования в настоящем.

Распад времени прогресса был распадом всей системы временных координат идеологии Просвещения, а вместе с ней и сформировавшейся на грани XVIII–XIX вв. системы основных социально-политических понятий, в которых эта идеология нашла выражение [205]205
  См. главу 8.


[Закрыть]
.

С деформацией линейного времени всеобщей истории связано характерное для сегодняшнего дня возникновение особого, «этнологического» отношения к прошлому [206]206
  Формула Пьера Нора ( Нора П.Как писать историю Франции? // Франция-память / Пер. Д Р. Хапаевой. СПб.: Изд-во СПбГУ, 1999. С. 86).


[Закрыть]
, которое стало восприниматься как «чужое» и, следовательно, перестало быть началом настоящего. Этнологическое прошлое – это уже не прошлое всеобщей истории, из которого естественно вырастают формы сегодняшней жизни, не целостная система современного мира, взятая на предшествующем этапе развития, система, в каждом элементе которой узнается зародыш соответствующего явления сегодняшнего дня, – это незнакомый мир, фрагменты которого, вырванные из неизвестной нам связей явлений, живут в нашем воображении самостоятельной жизнью в настоящем. Такова, в частности, предпосылка самой, по-видимому, значительной исторической теории конца XX в. – концепции «мест памяти» Пьера Нора, согласно которой центральной категорией нашего восприятия времени стала категория разрыва. Нора связывает это с «ускорением истории» и с исчезновением «естественной» исторической памяти, рождавшей ощущение непрерывности исторического времени. Со своей стороны Г. Спигель и П. Фридман недавно показали этнологическое отношение к прошлому на примере американской медиевистики [207]207
  Фридман П., Спигель Г.Иное Средневековье в новейшей американской медиевистике // Казус 2000. Индивидуальное и уникальное в истории / Под ред. Ю. Л. Бессмертного и М. А. Бойцова. М., 2000. C. 125–164.


[Закрыть]
. «Странное Средневековье» отделено от нас порогом радикальной чуждости, и принципиальная невозможность понять его в категориях современного мышления перечеркивает привычное ощущение культурной преемственности. Но это означает кризис идеи культуры, которая перестает быть связующей нитью истории человечества, и самой идеи человечества, мыслимого лишь в той мере, в какой преемственность сильнее прерывности. «Распад связи времен» лишил культуру целостности, направленности и в конечном итоге смысла.

4

Прерывность времени означала для истории прежде всего распад идеи исторической каузальности. Между тем именно историческая каузальность обусловливает интеллектуальную возможность истории, делает ее мыслимой и рассказываемой, и, более того, создает саму «материю истории». История как некоторая целостность, как непрерывность существует постольку, поскольку может быть рассмотрена как цепочка причин и следствий. Ведь очевидно, что составляющие ее события являются разрозненными эпизодами. В непрерывное целое их связывает повествование [208]208
  Ricoeur P.Temps el récit. Paris: Seuil, Vol. 1–3. 1983–1985.


[Закрыть]
, предполагающее непосредственное вытекание последующего из предыдущего, т. е. идею причинности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю