Текст книги "Рахманинов"
Автор книги: Николай Бажанов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц)
«15-го марта, шла в первый раз чудесная Шестая симфония Глазунова до-минор, симфония ре-минор Рахманинова».
Едва Глазунов покинул эстраду, Наташа, пробираясь через толпу, побежала к подножью чугунной лестницы. Она видела, как Сергей ушел туда в начале второго отделения. Но лестница была пуста.
Только когда они садились в карету, он неожиданно подошел.
– Все хорошо, – сказал он, предупреждая вопросы. – Я ночую у мамы.
И раньше чем кто-нибудь из сестер откликнулся, он кивнул головой и пропал в белом хлопьями падающем снегу…
Утром его ждали напрасно. В начале второго Наташа поехала на поиски: к Прибытковым, на Фонтанку, куда глаза глядят… Она не могла больше выносить неизвестности.
Только в четвертом часу он пришел к Скалонам.
В прихожей его встретила Верочка. Молча взяла за руки. Руки были холодны как лед. Он где-то потерял перчатки. Верочке хотелось заплакать от жалости. Но она пересилила себя.
– Я через два часа еду, – сказал он, сняв мокрую шапку.
– Куда?..
– В Новгород, к бабушке.
– А деньги на билет у вас есть?
Помедлив минуту, он отрицательно покачал головой.
Верочка всплеснула руками:
– Господи, ну как же!.. Пойдемте к нам через детскую… Вас никто не увидит. Татуша, Леля, я… Сейчас все устроим…
Вдруг, быстро глянув на дверь гостиной, она встала на цыпочки и поцеловала его в губы. В этом горячем и нежном поцелуе прощания растаяли все размолвки и отчуждения, все, что когда-либо их разделяло.
Лицо у Сергея – неподвижная серая маска – дрогнуло. Он покрыл поцелуями ее руки, когда-то в дни счастья, в незапамятные годы, приносившие ему землянику. Не находя новых слов, он только бормотал по привычке:
– Спасибо вам, Брикуша, Беленькая… Вы хорошая, добрая…
Выбежала Леля и только ахнула. Они стащили с него мокрое пальто и увели через детскую к себе.
Отогревшись немного, он совладал с собой и, видя, как они мучаются, начал улыбаться.
– Сережа, родной, – волнуясь, говорила Тата, – через полтора месяца, в первых числах мая, мы увезем вас в Игнатово и никому не отдадим. Давайте слово сейчас. Да?..
– Да, – сказал он и по привычке добавил: – Есть воля ваша!
7
В Новгород весна не торопилась. Плакучие березы еще стояли в серебре. Шел седьмой час утра. Нехотя занималось седое хмуроватое утро.
Только-то и было весеннего, что грачи! Они уже копошились спозаранку на ветвях и, хлопая крыльями, стряхивали снег с деревьев на головы редких прохожих.
Все как было: те же дымы столбом, восходящие над скатами белых крыш к безветренному серому небу. Так же звонили к ранней обедне у Федора Стратилата. Те же девушки в коротких полушубках, пересмеиваясь, шли по воду к обмерзшему колодцу.
Вот одна, отделившись от подруг, пошла навстречу Сергею, качая на коромысле две бадьи. В бадьях тяжело плескалась студеная вода.
И легкая поступь, и жаркая краска ланит, и выброшенная на грудь из-под узорного платка тяжелая коса, все было в ней до того хорошо, что у Сергея по измученному бессонной ночью лицу прошла слабая улыбка.
Нет, нет, не конец еще, не «черная яма»! Ей, России, не будет и не может быть конца. И ради нее стоит перетерпеть все, что его впереди ожидало.
У ворот дома на Андреевской, бряцая сбруей, дожидались кого-то лошади. Высокий плечистый мужик в тулупе, стоя возле калитки, из-под руки вглядывался в подходившего Сергея. И вдруг, бросив оземь шапку и кнут, весь затрясся от смеха.
– Гаврила Олексич! – обрадовался, обняв его, Сергей. – А бабушка?..
– Ой, господи, – веселился Олексич. – Радость-то вот, смотри, пожалуйста!.. В Борисове она… Сейчас поедем. К вечеру ждали… А я думаю – подъеду про всяк час. Гости у нас. Владимир Васильевич с молодой… Тпр-ру, ты, черт косоглазый!.. Садись, Сергей Васильевич… Ну, радость!.. Сейчас супонь ослаблю.
Нельзя было без улыбки смотреть, как суетится этот большой, обычно медлительный человек. Ишь, борода поседела, а дуб все такой же!
Понеслись под гору. Ветер свистал в ушах, бренчали бубенчики, и серебряные березы важно качали вслед поникшими ветвями. Олексич все озирался, не веря глазам и словно побаиваясь: не потерять бы находку! Улыбался, поблескивая белыми зубами.
Заскрипели ворота в сугробах. Суматошливый Шарик, весь в снегу, визжа, прыгал на грудь Сергею.
Одна бабушка уже не спала и выбежала навстречу. Обнимая, он чувствовал, как дрожат ее плечи.
Она ни о чем не спросила, только гладила сухонькой рукой коротко остриженную голову внука. Но глаза ее, зоркие, всевидящие, без сомнения, что– то разглядели…
Владимир был для него совсем новый человек, словно они с братом повстречались впервые. От прежнего высокомерного задиры не осталось и помину. Высокий, сильный, спокойный, с добрыми и чуть насмешливыми глазами.
Сергея тронули и взволновали отношения Володи с женой. Совсем недавно еще женаты. Ему весело было смотреть на чужую теплоту, на чужое счастье, искреннее и нежное. Гляди, гляди на чужое, коль своего не дано!
О чем только не переговорили за долгий, но совсем еще зимний день! Только играть Сергею не захотелось. Сослался на больной палец. Так и не поднял крышки фортепьяно до самого отъезда.
В то же утро он сел писать сестрам.
А бабушка наказала на носках ходить в доме, чтобы не мешать ему!
Он писал, что от них поехал к Глазунову и содрогался от одной мысли о том, что, если бы не они, сестры, пожалуй, пришлось бы просить у него денег на дорогу.
Чтобы отважиться на этот неизбежный визит, Сергею пришлось собрать все свое мужество. Но Глазунов в первую же минуту обезоружил его своей простосердечной добротой и немного виноватой улыбкой.
Весь гнев и вся досада, принесенные музыкантом, мгновенно куда-то улетучились.
Много лет спустя в беседе с известным музыкантом и ученым Борисом Асафьевым Глазунов с большой теплотой отозвался о симфонии и посетовал на Рахманинова, навеки скрывшего ее от людей.
Он отрицал «категорический провал», о котором в свое время много говорилось и писалось.
«…Она была небрежно сыграна, потому что на беляевских концертах вошло в привычку недоучивать с оркестром, а тут трудности были изрядные, а музыка необычная, публика же досужая, в глубину не вникавшая. Рахманинов зря обиделся…»
Сергей уезжал в Москву вечером. Шумела, не унималась мартовская метель.
За ночь на станции Чудово, в ожидании поезда, он мысленно исходил все тропы в поисках для себя точки опоры.
И ничего не нашел, кроме любви бабушки и нежной сестринской привязанности к нему этих девочек, которых он нередко и незаслуженно обижал в своих письмах. Ему казалось, что теперь никакая ласка не способна уврачевать его рану. Насмерть ранено дорогое создание, никому не причинившее зла.
А что, если не смерть это, а только сон? Может быть, только спит его симфония, как бородинская «княжна» в стеклянном гробу!
И никто не знает, скоро ль
Час настанет пробужденья…
Вздор какой-то идет на ум!
Он слишком хорошо знал себя самого, знал, что в его человеческой натуре есть и настойчивость и упорство в труде, но, увы, нет еще той воли к борьбе за себя, за свое искусство, веры в свою правоту, того страстного гнева, которым насыщены патетические страницы его клавиров и партитур.
«Странный и несчастный у вас характер, дорогой Сергей Васильевич!» – с горечью повторил он себе, перефразируя слова, сказанные кем-то Чайковскому. «А может быть, просто, ничтожный?..» – мерещился ему вкрадчивый шепот.
Вот пришел и его черед проститься с юностью. Что ж, пора! Со всяким это бывает.
А все-таки жаль.
Озираясь на прожитые годы, он думал о том, не слишком ли часто хмурился на жизнь, даже тогда, когда она ему улыбалась!
Счастье, нежное и молодое, прошло мимо него, но так близко, что он услышал его шаги. И не только услышал, но и рассказал о нем людям в своей музыке, в своих песнях.
А разве этого мало!
В юности, с которой он расстается сегодня, ничто не прошло напрасно: ни ее горечи, сомнения, падения, ни надежды и разочарования, ни ее драгоценные дары… Как это сказал Гоголь: «…Забирайте же с собой в путь, выходя из мягких юношеских лет в суровое ожесточенное мужество, забирайте с собой все человеческие движения, не оставляйте их на дороге: не подымете потом!»
Что, если юность была только прелюдией его славы?..
Ему показалось, что он видит и слышит, как проходят годы, как мучительно медленно, расправляя обожженные крылья, мужает душа, освобождается от пут холодного отчаяния, неверия в жизнь, в добро, в правду, в себя самого, освобождается от той душевной неподвижности, которая страшнее, чем сама смерть.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава первая ЧАСТНАЯ ОПЕРА1
Апрель в 97-м году выдался холодный. По целым дням Сергей лежал на кушетке, не реагируя ни на ласку, ни на робкие утешения, ни на уговоры взять себя в руки. Ломоты в суставах были ужасны, но глубокая, холодная, ноющая боль в спине пугала его невыразимо.
– Почки, – сказал Григорий Львович, разведя руками.
Приглашенный профессор Остроумов подтвердил догадку.
– Увезите его куда-нибудь в деревню, и чем скорее, тем лучше.
Первого мая Сергей вместе с сестрами Скалон выехал в Нижний. У Наташи, Володи и Сони были экзамены. Однако провожать на вокзал прибежали все трое.
– Поручаю вам свое сокровище! – шепнула Наташа Леле. Губы у нее задрожали.
Лето было долгое – без малого четыре месяца. А прошло как один день.
Житье в Игнатове было раем. Тесовый дом стоял на высокой горе. Сергея поселили в просторной светлой комнате в мезонине. Наружная лестница вела на балкон. Глянешь с него ранним утром – дух занимается! Под горой большое озеро, старый дубовый лес, заливные луга.
Сестры ухаживали за ним, как за малым ребенком.
Но та внутренняя музыка, которую он привык слышать везде и во всем, замолкла, и эта душевная глухота мучила его невыразимо.
Только единственный раз что-то промелькнуло мимо него и тотчас же смолкло. Долго после того он не мог успокоиться.
Поздно вечером разразилась небывалая гроза. Сестры и Сергей выбежали на верхний балкон. Бесшумные вначале молнии, слепя непрестанно, освещали вскипевшее под ветром озеро внизу, темную чашу, и другое озеро вдали со стаей белых гусей. Странный мигающий свет будоражил, не давая перевести дыхание. И вдруг, покрыв гул ветра, прозвучал оглушающий залп небесной эскадры. Верочка вскрикнула и зажала уши.
Наутро он начал набрасывать эскизы оркестрового сочинения.
На исчерканных вдоль и поперек листах осталась ироническая надпись: «Наброски моей новой симфонии, которая, судя по началу, едва ли представит какой-нибудь интерес».
И еще одно мгновение сберегла ему память об этом последнем лете, проведенном с сестрами Скалон. Сохранилось оно и для нас – на пожелтевшей фотографии.
В тихий послеобеденный час сидели на большой веранде. Леля вышивала. Татуша читала вслух, а Верочка перелистывала книгу с картинками.
Сергей в просторном кресле, сдвинув на затылок белую фуражку и подперев ладонью висок, слушал рассеянно и украдкой следил за Брикушей. Вот она выросла у него на глазах, а все как будто бы та же! Та же шелковая кофточка и косынка на худеньких плечах.
Тень от соломенной шляпки падает на лицо, а в тени бегут и струятся те же мысли, то изменчивые, то шаловливые, то докучливые, то печальные.
Сергею казалось, что это последнее лето, проведенное с милыми сестрами Скалон, без следа развеет тучи, омрачившие жизнь двадцатичетырехлетнего музыканта. Но вот оно кончилось.
В ком, в чьей любви и привязанности искать для себя опору странствующему музыканту?
Кто протянет ему руку?..
Его младшие сестренки Наташа и Соня? Он не заметил, как они выросли у него на глазах, и все еще по привычке считал их «своими детьми». Кто же еще?..
Родная… Звук ее имени щемящей нотой отдавался в душе.
Еще до его поездки в Петербург она вскользь упомянула однажды о том, что приходит время им расстаться. И когда по возвращении он встретил впервые взгляд ее глаз, огромных, глубоких, черных и словно в чем-то виноватых, он с горечью понял, что она была права, что дороги их пошли врозь. Он не мог постигнуть этого умом, но знал, что весь круг жизни, связанный для него с созданием симфонии и ее посвящением, замкнулся для него навсегда.
Родная… До последних дней ее Сергей Рахманинов думал о ней с нежностью, поддерживал ее материально и сберег в своей памяти образ искреннего и неподкупного друга.
В первый же день по приезде встал во весь рост неразрешимый вопрос. Вот он в Москве, дома. А дальше что? Кто он теперь? Композитор? Нет, с этим, видимо, покончено надолго.
Пианист? Но чтобы выступать в концертах, нужно играть самому по меньшей мере год.
На что же он собирается жить?..
Когда спустя неделю Слонов шепнул Сергею, что его особой заинтересовался сам Савва Мамонтов и будто бы метит его на пост второго дирижера Частной оперы, Сергей воспрянул ненадолго.
О Мамонтове ходили легенды: миллионер, строитель железных дорог, архитектор, талантливый художник, скульптор, драматург, певец, оперный антрепренер…
Все это вместе взятое звучало несколько фантастично и, пожалуй, несерьезно, но вместе с тем будоражило любопытство.
Еще в декабре прошлого года Рахманинов побывал в опере Мамонтова, арендовавшего в ту пору театр Солодовникова.
Ставили «Фауста». Несмотря на неустойчивое звучание оркестра, очень плохой хор и дух импровизации, как показалось Сергею, царивший на сцене, спектакль ему понравился. Кое-что запомнилось надолго, и прежде всего фигура молодого Мефистофеля, его бесшумная, вкрадчивая поступь, необычная внешность (без красного плаща и фольги на ресницах), бархатистый и вместе с тем колючий, «с издевочкой» голос.
Нет, нет, отказываться от театра он, Сергей, не вправе, и не только потому, что театр решает одним взмахом все материальные вопросы, но и потому, что для него, как для музыканта, это дирижерство пока что единственный выбор.
Впрочем, отказываться было еще рано. Никто его покуда не звал и за ним не присылал.
Только в конце сентября, когда все надежды, казалось, были уже потеряны, ему вручили записку с просьбой явиться в театр для беседы с Саввой Ивановичем.
Глаза у Сергея заблестели.
– Но это просто ужасно! – негодовала Наташа. – Можно ли так разбрасываться!
Он улыбался немножко виновато, но видно было, что вопрос для него решен.
«Беседа» оказалась весьма краткой. Савва Иванович куда-то спешил. Лысеющая полутатарская голова с рыжеватой бородкой, звонкий, с хрипотцой голос, умные, веселые и пронзительные глаза, чувство необыкновенной силы и уверенности, которое излучало каждое слово, каждое движение Мамонтова, произвели на музыканта сильное впечатление.
Первый дирижер Эспозито, к сожалению, напротив, оказался более чем обыкновенным. Под его слащавыми улыбочками Рахманинов без труда разглядел настороженность и плохо скрытую неприязнь.
Мамонтов предложил Сергею для дебюта «Жизнь за царя». Рахманинов, не колеблясь, согласился. Он ли не знал партитуры Глинки!
Единственную пробу назначили на утро в день спектакля.
Так «с разбегу» он окунулся в новый для него мир, шумливый, ищущий, неспокойный. Тут не было ничего похожего на то, что он видел за кулисами Большого театра в дни репетиций «Алеко».
Попав в эту кутерьму, он остановился в нерешительности, сдержанно отвечая на приветствия незнакомых ему людей.
Вдруг прямо на него из толчеи зашагал с растопыренной пятерней огромный, худой и нескладный парень в кургузом зеленом сюртучке. Весь он был белокурый – волосы, брови, ресницы, – размашистый, неукротимый. Ноздри раздувались, белые зубы сверкали улыбкой.
– Шаляпин, – назвал он себя, крепко стиснув руку Рахманинова.
Вся присущая Рахманинову сдержанность оказалась против этого великана бессильной. Ему невозможно было противостоять. Он взял Сергея под руку и, продолжая балагурить, повел по кругу знакомить с артистами и хористами. Он-то, очевидно, был тут как дома.
Церемония представления затянулась бы надолго, если бы не вмешательство Эспозито, пригласившего второго дирижера в оркестр.
Уже в последнюю минуту, взяв палочку в руку, Рахманинов вспомнил, что весь его дирижерский опыт ограничен тремя спектаклями «Алеко» в Киеве. Но пятиться было поздно. Первый такт вступления был очень страшен, почва ушла из-под ног.
Но через мгновение он снова почувствовал ее под собой.
Оркестр пошел. Он был у него в руках. Даже голова кружилась от радости. Мамонтов, стоя в проходе, одобрительно улыбался.
И вдруг все смешалось. Хор вступил на полтакта позднее, и воцарился хаос. Страшно бледный, Сергей остановил репетицию. Поправив пенсне, он глянул в партитуру, словно там была разгадка того, что произошло.
Десятки глаз вопросительно устремились на него из оркестра и со сцены.
– Разрешите!.. – раздался вкрадчивый голос.
Эспозито, затаив ехидную улыбку, стал на его место и уверенным взмахом повел за собой хор и оркестр.
Сергей постоял минуту, словно оглушенный, в боковом проходе, дрожащими пальцами комкая вынутую папиросу. Потом молча вышел.
Вот и все. Опять провал, на этот раз уже непоправимый.
Чья-то мягкая ладонь дружески обняла его за плечи.
– Ну, ну, Сережа… Полно! Носа не вешать! Оркестр у тебя, брат, звучит просто на диво!
И в интонациях этого чуткого, низкого, смеющегося голоса было столько неподдельного восторга, что Сергей не догадался даже освободиться от непрошеных объятий.
– Погоди, Федя, – перебил подошедший Мамонтов и, взяв Сергея под руку, повел его за кулисы, словно ничего не произошло. – Знаете, Сергей Васильевич, я передумал. Мы начали готовить «Самсона и Далилу». Я отдам ее вам. Первую пробу сделаем, скажем… в пятницу на будущей неделе, в десять утра… А нынче вечером… – он многозначительно сжал руку Сергея, – …обязательно приходите на спектакль. Поглядите, послушайте, и все будет отлично.
«Не пойду», – решил про себя дирижер, шагая по Никитской. В ушах у него стоял мучительный звон.
Но он пришел. Сел один в глубине директорской ложи. Оттуда ему были видны большая часть сцены и весь оркестр.
Как он рассказывал позже, он сидел, насторожив уши словно ищейка… следил за каждым движением в музыке и на сцене.
Внезапно он с шумом перевел дыхание и вытер платком вспотевший лоб. Все было ясно. Оказалось, что по неопытности, весь поглощенный оркестром, он не показал вступления хору.
2
Новая душевная встряска оказалась тяжелой. Однако на третий день он весь погрузился в партитуру «Самсона». И в пятницу в положенный час неведомая и неодолимая сила привела его к порогу «Парадиза», где ютилась Частная опера после пожара у Солодовникова.
«Самсон» пошел трудно, но безостановочно.
Первой заботой второго дирижера оказался все же оркестр. Став к пульту, он почувствовал, как сомкнулся на нем круг недоверчивых взглядов. Он видел решительно все: и подмигивания, и скользкие усмешечки, и почти откровенные шутовские гримасы. Он знал, что должен принять все это на свой счет.
Испытание «огнем» началось на исходе первого же получаса.
Заметив, как толстый фаготист, прищурив глаз на соседа, играет какую-то чушь, он резко остановил оркестр.
– Первый фагот! – ледяным тоном проговорил он. – Потрудитесь восемнадцатый номер соло.
В наступившем молчании неуверенно и меланхолично прогнусил фагот.
– Нет! Меня это не устраивает. Потрудитесь сначала.
В самом обращении «потрудитесь» было что-то неслыханно дерзкое.
«Ах он, мальчишка!» Фаготист стал алее мака. Усмешки исчезли.
Рахманинов замучил музыкантов и сам едва стоял на ногах. Но на третьей репетиции оркестр невозможно было узнать. Оркестрантов тоже. Они стали ему улыбаться – еще нерешительно, но дружелюбно. На генеральной репетиции седовласый концертмейстер, встав, поблагодарил дирижера.
Мамонтов сиял: «Каково! Не говорил ли я!»
Эспозито стал мрачен. На вопросы неопределенно пожимал плечом: «Увидите дальше!..» Но ехидство его испарилось.
С певцами оказалось труднее. Они вступали вовремя, слушались указаний, но… хору пришлось услышать много горьких истин.
Главным же камнем преткновения была «дива» Мария Черненко в партии Далилы. Она была просто очарована собой. Все же дирижер был поистине счастлив в те минуты, когда ее не было на сцене.
«Самсон» имел шумный успех. Дирижера вызывали чаще, нежели певцов.
«Московские ведомости» опубликовали статью о богатых дирижерских возможностях г. Рахманинова, отметив особо неузнаваемое звучание оркестра.
Так был перейден рубикон.
Не за один день удалось Рахманинову разобраться в сумятице, царившей за кулисами мамонтовской оперы, в беспорядочном смешении несовместимых характеров, профессий, темпераментов, дарований и бездарностей, самолюбий и самодурства. «Республиканские порядки», царившие за сценой, давали простор исканиям и дерзаниям, но, нужно сознаться, порождали нередко ужасный беспорядок.
Не один, а десять хозяев заведовали сценой. Никто не знал, что будет не только послезавтра, но и завтра и даже сегодня.
В письме к Леле Скалон Сергей жаловался, что эти хозяева или не особенно умные люди, или не особенно честные. Из большой труппы певцов в тридцать человек примерно двадцать пять нужно выгнать за негодностью. Репертуар огромный, но почти все (кроме «Хованщины») идет скверно и неряшливо.
Хуже всего было то, что сам Мамонтов при всей своей кипучей энергии, уме, таланте и организаторском даровании нередко бывал нерешительным и поддавался чужому влиянию.
Несколько особая роль в труппе принадлежала Татьяне Спиридоновне Любатович.
Завсегдатаи театра за глаза величали ее не иначе, как примадонной, хотя она была уже немолода, голос ее увядал, не блистал ни свежестью, ни красотой. При всем том она была очень музыкальна, талантлива и умна. Среди разбушевавшихся страстей она одна умела сохранить насмешливое хладнокровие и с неповторимым тактом обратить закипающую ссору в шутку. Потому к ее посредничеству прибегали все, как к непогрешимому суду.
Среди вокалистов резко выделялись Варвара Страхова, создавшая яркий образ Марфы-раскольницы, сдержанный до чопорности талантливый тенор Секар-Рожанский и тоненькая, очень бледная и мило застенчивая Надежда Ивановна Забела– Врубель.
В общей массе прочих певцов второй дирижер на первых порах ничего не заметил, кроме приверженности к сплетням, завистничества и вздорных амбиций.
И среди всей этой разношерстной и разнохарактерной массы враскачку шагал, гремя, бася, хохоча и жестикулируя, беловолосый великан в куцем, не по росту, сюртучке. Он всем мешал, но все его любили, хотя он оказался вовсе не таким уж кротким и послушным. Не проходило дня, чтобы у Феди Шаляпина не было стычки с хором, оркестром, парикмахерами, гардеробщиками. Только сам Мамонтов и Татьяна Любатович способны были мгновенно его утихомирить.
Очень важная, но не совсем понятная роль в театре принадлежала художникам. Иные из них пользовались у Мамонтова непререкаемым авторитетом даже в вопросах, с живописным искусством никак не связанных. К их числу принадлежали прежде всего братья Коровины, особенно Константин, добродушный брюнет с подстриженной клином бородкой.
Реже в ту пору появлялись худой, русобородый и немногословный Виктор Васнецов, Поленов, высокий, молчаливый, с горячими и печальными глазами бедуина Исаак Левитан.
Не без тайной робости Сергей разглядывал этих людей, чьи имена уже гремели по всей России.
Позднее он увидел Валентина Серова, которого почему-то все звали «Антоном» или «Антошей». Первоначально он показался суховатым и даже несколько неприятным, покуда Сергей не столкнулся с ним в тесном кругу и не угадал в нем зачинщика веселых выдумок и незлобивых каверз.
Евгений Доминикович Эспозито был прилежный музыкальный ремесленник. Большой практический опыт делал его присутствие за пультом пока неизбежным. Он добросовестно выполнял все, что от него требовал хозяин и что ему самому было совершенно чуждо. На второго дирижера он продолжал коситься: «Пожалуй, подставит ножку!..»
От жарких споров о русском искусстве, которые вели мамонтовцы, он стоял в стороне.
Но, несмотря на весь хаос, безначалие, дрязги и скандалы, несмотря на нелюбовь Саввы Мамонтова к медленной, кропотливой. работе (он не привык ждать и любил работать крупными смелыми мазками), несмотря на слабость его к итальянской опере, театр жил, творил, делал большое, нужное русское дело, прокладывая новые пути, которые в те годы были не под силу императорским театрам, погрязнувшим в чиновничьей рутине и раболепном преклонении перед Западом.
3
Второму дирижеру приходилось круто не только потому, что за четыре месяца ему предстояло «освоить» десять новых для него партитур (иной раз, случалось, по две новые постановки на неделе), Хуже всего было то, что почти все оперы шли также и под управлением Эспозито.
При таких условиях попытки Рахманинова добиться от оркестра и хора своего решения были тщетны. Оркестр повиновался ему, но когда хотелось переделать кое-что на свой лад, начинались воркотня и жалобы.
Порой он приходил в отчаяние. Проведя двенадцать часов в театре, дома был молчалив и мрачен.
Каждый вечер он давал себе слово уйти. А наутро, вспомнив, что чего-то не доделал с оркестром, решал остаться.
Не последнюю роль, как это ни странно, играл в этом Федор Шаляпин. Когда Шаляпин выходил к рампе, Рахманинов не раз ловил себя на том, что на какое-то мгновение забывает и оркестр, и оперу, которую ведет, и самого себя. Сергей понимал, что перед ним не просто талантливый самородок, а некое чудо, еще небывалое в истории русской сцены, и чувствовал, что мимо этого парня в нелепом сюртучке и плоеной манишке из «Онегина» он не вправе пройти.
Со своей стороны, Федор Иванович раз и на всю жизнь уверовал в непогрешимость Рахманинова как музыканта.
В составе балетной труппы были две девушки итальянки, которых сманил к себе Мамонтов после минувшего сезона. Одна из них, Иола Торнаги, вне сцены выглядела трогательно-застенчивой и печальной. Возле танцовщиц постоянно кружился Шаляпин, оберегая их от воображаемых и действительных напастей, нежно о них заботился. Это не мешало ему их до полусмерти пугать своими шумными выходками и тарабарским языком.
Однажды на репетиции «Кармен», когда все не клеилось, Сергей поймал на себе чей-то взгляд со сцены.
Иола Торнаги плясала цыганский танец. Темные, южные, расширенные страхом глаза девушки глядели в холодное лицо второго дирижера.
Рахманинов вдруг, постучав палочкой, остановил оркестр и через рампу обратился к ней по-французски: подходит ли мадемуазель предложенный темп?
Его улыбка совсем смутила Иолу нежданной добротой (один он так умел улыбаться!).
В декабре у Рахманинова были «Орфей», «Рогнеда», «Миньона» и «Аскольдова могила».
Эспозито готовил «Садко», притом не по партитуре, а по клавираусцугу. И хор и оркестр были вялы.
На третье представление приехал Римский-Корсаков.
Каждый на сцене и за кулисами старался блеснуть соразмерно способностям. Порой это приводило к неожиданным результатам.
В третьем действии с потрясающим грохотом оторвался борт корабля Садко, в следующем – перед глазами пораженных зрителей величаво проплыла одна из самых чудовищных рыб подводного царства, повернутая к публике обратной стороной, разукрашенная заплатами из холста и фанеры.
Буря веселья покрыла оркестр. Римский-Корсаков кипел сдержанным негодованием. Но разве могли эти веселые пустяки заслонить величавую, словно выкованную из бронзы фигуру Шаляпина – Варяжского гостя, заглушить эту музыку и пленительный голос Забелы – Волховы.
Зал стоя приветствовал спектакль и сконфуженно кланявшегося автора, которому на сцене были преподнесены венки.
Весь январь Рахманинов бился над «Майской ночью».
Голова – Шаляпин – был бесподобен. Все же спектакль в целом не удался. Хотя печать не поставила это в вину дирижеру и отметила все, что можно было отметить в его пользу.
Еще осенью в мамонтовской библиотеке Сергей нашел партитуру «Манфреда» Шумана. Он проиграл ее, потом принялся за поэму Байрона. И вдруг понял, что все это для него, для Шаляпина. Он будет читать под оркестр. Какое чудо из этого можно сделать!
Савва Иванович воспламенился идеей. Но, посоветовавшись с художником Коровиным, мгновенно остыл.
– Ну что вы, батенька! Ведь у нас же опера, поймите вы меня, а не литературно-художественный кружок!..
Постом 1898 года, когда не было спектаклей, вечерами собирались у Мамонтова на Садово-Спасской, а чаще – у Любатович.
В музицировании, песнях, шутках, импровизациях и жарких спорах рождался облик будущего сезона.
Сердцем его был «Борис Годунов» Мусоргского с Шаляпиным.
– Я думаю, – сказал Савва Иванович, – отдать «Бориса» Сергею Васильевичу. Время ему расправить плечи!
От слов немедля перешли к делу.
В эти мартовские вечера Рахманинов почерпнул в тысячу крат больше, чем в сутолочной и нередко истерической атмосфере, царившей в театре. Мысль о «Борисе» овладела им нераздельно.
На весь гигантский труд дано было мамонтовцам одно лето. По вопросу о том, где же работать, мнения разошлись. Савва Иванович настаивал на Абрамцеве. Любатович звала к себе в Путятино («И от Москвы подальше, и гостей поменьше!»). И поставила на своем.
4
Усадьба Путятино была в двух верстах от станции Арсаки по Ярославской дороге. Край был Владимирский.
Большой многокомнатный тесовый дом с флигелями, весь пропахнувший сосной, стоял среди огромного запущенного парка, переходившего в лес.
Татьяна Спиридоновна с присущим ей тактом отобрала гостей, не затронув ничьего самолюбия. В Путятине оказались одни «годуновцы», прямо или косвенно связанные со спектаклем.
Коровин в сарае писал эскизы декораций.
Вся черная работа с певцами легла на плечи Рахманинова.
Воспоминания Елены Винтер-Рожанской (племянницы Любатович) и самого Шаляпина рисуют нам Рахманинова как «веселого, компанейского» человека. Для нас это звучит немножко странно. Но, может быть, он и был таким в то удивительное «путятинское» лето!
Работать ему приходилось не только с Шаляпиным, но и с Секаром и другими. Помогала Анна Ивановна Страхова – отличная пианистка, только, по словам Рахманинова, ужасная «трусишка». Сестер Страховых, Аню и младшую, Варю, певицу, Сергей знал давно по консерватории, чуть ли не со зверевских времен.
Самым трудным из учеников был Шаляпин.
Шаляпин все схватывал на лету, но работал с большими отвлечениями, понятия не имел о режиме работы и, главное, любил поспать.
Вначале ничто не помогало, ни просьбы, ни убеждения. Но вскоре дирижер-деспот нашел слабую струнку – самолюбие и начал жестоко при всеобщем смехе вышучивать нерадивого ученика– лентяя за столом.
Шаляпин сперва отшучивался, потом насупился и из-под сдвинутых белых бровей стал метать молнии на «издевателя».
Однако урок подействовал. Федор Иванович начал трудиться, горько вздыхая и морща лоб. Помимо «Годунова», он проходил с Рахманиновым краткий курс музыкальной теории.