Текст книги "Рахманинов"
Автор книги: Николай Бажанов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
1
С той поры как Рахманинов впервые приехал на лето в Европу, его не покидала мысль об уходе из Америки на восток в более или менее отдаленном будущем, если не на Родину, то все же туда, ближе к милому пределу.
Он хорошо понимал, что время для этого настанет еще, может быть, не скоро.
Между тем связи со Старым Светом крепли.
Осенью 24-го года в Париже князь Петр Григорьевич Волконский сделал предложение Ирине. В письме к Марии Аркадьевне Трубниковой Сергей Васильевич писал о дочерях, что одну уже потерял, а другую не надеется удержать надолго.
С уходом Ирины семья не только поредела, но и как бы «притихла». Большой дом в Нью-Йорке оказался никому не нужным. Рахманиновы сняли небольшую скромную квартиру в относительно тихом районе города, где и прожили последующие восемнадцать лет (вернее зим, на лето в первые годы обычно уезжали во Францию).
Лето 25-го года началось плохо. Давнишняя невралгическая боль в правом виске осложнилась опухолью глаза и привела композитора в клинику.
Едва музыкант начал поправляться, как нелепая смерть бурей ворвалась в семью. В августе неожиданно овдовела Ирина. Утрата оставила после себя след горечи и смятения.
Сезон закончился рано. Но «творческая тишина», которую пытался создать для себя композитор, не давалась. Сперва потребовался музыкальный адрес к шестидесятилетию Глазунова. Затем неожиданно приехал Владимир Немирович-Данченко с эфемерным проектом постановки «Пиковой дамы» на сцене «Метрополитен-Опера» под управлением Рахманинова.
Письма шли нескончаемой вереницей.
Неисправимо доверчивый и неискушенный в практических делах Николай Карлович Метнер сетовал на скаредность издателей-«бизнесменов».
«Существуют, – писал в ответ Рахманинов, – три категории композиторов:
…1. Те, что пишут популярную музыку для «рынка».
2. Модную, то есть модернистскую, музыку и, наконец, —
3. Пишущие «серьезную, очень серьезную музыку», как говорят дамы. К последней категории имеем честь принадлежать и мы с Вами. Издатели очень охотно печатают сочинения первых двух категорий, так как это хороший «бизнес», а последней – крайне неохотно… Иногда у издателя еще появляется надежда, что автор серьезной музыки приближается к столетнему юбилею или, что еще лучше, что он уже умер и его сочинения могут поэтому сделаться популярными. Но эта надежда никогда не бывает серьезной. Беляев был единственным исключением. Он печатал только серьезную музыку и потерял на этом все свое состояние… Гутхейль, напечатавший почти все написанное мной, одновременно издавал тысячи популярных романсов и вальсов, иначе ему пришлось бы повеситься…»
В конце письма он советовал Метнеру смириться и безропотно принимать условия, которые ему предлагают.
В итоге трехмесячного уединения появился не новый фортепьянный концерт, а всего лишь несколько фортепьянных переложений на темы Фрица Крейслера и на свою собственную – «Маргаритки».
Накануне отъезда в Европу весной композитор признался Владимиру Вильшау, что охотно писал бы ему чаще, «…если бы не окаянная здешняя жизнь, отнимающая вместе с работой весь твой день, и постоянная спешка сделать то, что надо в смысле работы, и то, что не надо и, в сущности, бесцельно, в смысле всяких посещений, отписок, приставания, предложений…
…Единственного, чего нет в этой стране, это покоя. Впрочем, и в Европе трудно его доставать стало. Или я не умею его устроить, или его быть нигде не может. Так все я спешу с непроходящим сознанием, что не поспею!..»
Только к исходу сентября 1926 года концерт был, наконец, завершен.
В письме к Метнеру он признался, что его больше всего ужасает длина партитуры – сто десять страниц. Все же он возражал против метнеровекого определения «длины» музыкальных сочинений.
«…Можно ли считать вообще, что музыка настолько неприятная вещь, что чем меньше ее, тем лучше?.. Естественно, есть пределы объема музыкальных произведений, и книг, и художественных полотен. Но в этих пределах не длина композиций создает впечатление скуки, но, напротив, скука создает впечатление длины. Песня в две странички, лишенная вдохновения, выглядит длиннее, чем «Кармен» Бизе, а шубертовский «Доппельгангер» кажется мне грандиознее симфонии Брукнера…»
Помимо концерта, была еще одна работа, совсем новая. Он хранил ее в тайне почти по день исполнения.
Наконец в марте концерт предстал на «уд толпы и поругание критики. В последнем Рахманинов не сомневался и не ошибся. Еще в процессе работы он нимало не обольщал себя по поводу концерта. Вся фактура его тяжелая, вязкая, грузная, лишена былой прозрачности. Местами встречается несвойственная Рахманинову разорванность мысли. Колорит сочинения – «зимний, жесткий, лишенный радости и тепла». Это не речь художника, обращенная к человеческой душе, но долгие томительные поиски какого-то образа, который непрестанно ускользает, не находя своего воплощения.
Едва в ушах автора смолк гром оваций, как перед глазами замелькали язвительные строчки:
«…Новый концерт остается всецело в XIX веке, словно его написал Чайковский…», «Струя Мендельсона…», «…Монотонность трактовки…», «…Внимание блуждает…», «Бледная тень Шумана», «…Много сказано, но ничего важного…»
Таков был общий тон. Но «Три русские песни» для хора с оркестром получили в среде критиков несколько иной резонанс.
Едва ли до них дошло существо замысла, выношенного и выстраданного композитором за годы молчания. Но сама необычность манеры изложения создала у многих впечатление глубокой музыкальной драмы.
История песен не совсем обычна. Первую – «Через речку, речку быстру» – он узнал еще в Москве в далекие годы. Вторую – «Эх ты, Ваня, разудала голова» – услыхал от Шаляпина. Третью принесла ему известная в те годы певица Надежда Плевицкая в дни памятной «русской осени» в Нью– Йорке.
Бесхитростный рассказ про горькую женскую долю с первых же тактов захватил композитора своей глубокой искренностью. Страх, тоска, покорность в ожидании мужнего суда и какая-то отчаянная безнадежная удаль – все было в этих строчках.
Белилицы, румяницы вы мои,
Сокатитесь со лица бела долой:
Едет, едет мой ревнивый муж домой…
Еще тогда, аккомпанируя Плевицкой, он нашел острый ритмический подыгрыш, голоса и подголоски будущей партитуры.
Но попытки добиться записи у граммофонной компании «Виктор» не увенчались успехом. «Кто станет слушать песни на непонятном (варварском) языке!»
Неуспех концерта (хотя сам Рахманинов и не ждал успеха!) оставил надолго тяжелый след в памяти композитора. На вопросы друзей о его творческих планах он только молча хмурился.
Как ни был он удручен, по приезде в Европу Сергей Васильевич подумал прежде всего не о себе, а о Метнере. Николай Карлович был нездоров, подавлен неудачами, материальной нуждой. Затаив свое наболевшее, Рахманинов постарался вдохнуть былую веру в душу старого друга и сумел с присущим ему тактом поддержать Метнеров материально.
Только в августе по настоянию жены Рахманинов согласился поехать на две недели в Швейцарию ради полного и совершенного отдыха (который был для него хуже каторги). Он кротко пообещал только «дышать, гулять и любоваться видами (черт бы их побрал!)».
Дочери композитора в это время путешествовали по Европе.
В конце письма к старому другу Ю. Конюсу Рахманинов без видимой связи добавил: «Это мудро устроено, что смерть убирает постепенно старшее поколение, давая дорогу молодым. Подумайте, что могло бы быть иначе: сколько шума и неприятностей! Старшие должны уходить в сторону, довольствоваться друг другом и размышлять об ошибках молодости».
Под дымовой завесой шутки зрела решимость навсегда отказаться от творческой работы и остаться только пианистом до конца своих дней.
2
Лето за летом Рахманиновы проводили во Франции. Но, лишь попав в Клерфонтэн, композитор впервые почувствовал как бы слабое дуновенье былого приволья, былого покоя, утраченных им навсегда. Трудно было даже вообразить себе такую деревенскую глушь вблизи Парижа, по соседству с чопорной резиденцией президента Франции Рамбуйе. Просторный тесовый дом, соловьи, запах скошенных трав и цветов, заросшие ряской пруды, скирды сена, старые липы. Даже вечерняя прохлада, казалось Рахманинову, как в Ивановке, пахла «дымком» от полевого костра.
По воскресеньям, как правило, из Парижа наезжала русская молодежь. Тяжело работая изо дня в день шоферами, малярами, модистками, в швейных и прачечных, юноши и девушки, увезенные с родины еще детьми и выросшие на чужбине, радовались отдыху, свободе и безудержному веселью в гостеприимном деревенском доме, где все до мелочей было «по-русски». Зачинщиками всяких выдумок были, как правило, сыновья Шаляпина – Борис и Федор.
Подолгу в Клерфонтэне гостила чета Сванов.
Альфред Сван был английский теоретик-музыковед и немного композитор, жена его Екатерина Владимировна – москвичка родом. За долгие годы жизни в России оба впитали русское простосердечие и щедро отдавали его в общении с друзьями. Рахманинов любил Сванов и называл их «Гуси-лебеди».
Метнеры жили по соседству в Монморанси.
С приходом Николая Карловича часто затевалась игра в «бубнового короля». Метнер, весьма импульсивный по натуре, всегда горячо реагировал на проигрыш. Рахманинова это веселило. За дело брались Ирина и Татьяна. Когда дочерям не удавалось всучить гостю злополучного штрафного короля, тут уже Сергей Васильевич сам начинал волноваться.
В Клерфонтэне впервые прозвучал посвященный Рахманинову Второй концерт Метнера для фортепьяно. Аккомпанировал Юлий Конюс. Всех слушавших взволновала великолепная темпераментная токката.
Однако для самого Метнера его встречи с Рахманиновым нередко бывали источником тайных огорчений.
Метнер вел замкнутый образ жизни и считал свое искусство чем-то вроде священнодействия, ради чистоты которого он готов был примириться с нуждой и лишениями. В общении с друзьями-музыкантами он был ненасытным, неистощимым собеседником. Рахманинова же, как и в былые годы, всякие философствования на музыкальные темы отпугивали и смущали.
«Я знаю Рахманинова с юношеских лет, – сказал однажды Николай Карлович. – Вся моя жизнь шла параллельно с его жизнью, но ни с кем я так мало не беседовал о музыке, как с ним… Творец должен быть в какой-то мере расточительным. Если бы Рахманинов хоть на короткое время перестал быть деловым человеком, он снова начал бы сочинять. Но он по рукам и ногам связан разными обязательствами, у него все рассчитано по часам…»
А вот что Рахманинов сказал о своем друге:
«…Весь образ жизни Метнера в Монморанси очень монотонен. Художник не может черпать все изнутри: должны быть внешние впечатления. Я ему сказал однажды полушутя: «Вам нужно как-нибудь ночью пойти в притон и как следует напиться. Художник не может быть моралистом…»
Ответ Метнера не дошел до нас. Смог ли тишайший Николай Карлович вообразить себя в противоестественной для него роли ночного гуляки, мы не знаем.
Под конец лета 1928 года Рахманиновых навестил приехавший из Москвы выдающийся русский актер Михаил Чехов.
Свой первый приезд в Клерфонтэн он вспоминает с присущим ему юмором. Перешагнув порог» кабинета Рахманинова, Михаил Александрович в безотчетном волнении отдал земной поклон великому музыканту земли русской. Подняв голову он с изумлением увидел перед собой коленопреклоненного Рахманинова. Оба немного сконфуженные – гость и хозяин, – поднялись с коленей, обнялись и неудержимо расхохотались. Маленькая интермедия еще долго служила поводом для веселья за столом.
Концерт в начале осени в Лондонском Альбертхолле надолго запомнился слушателям и концертанту, хотя по разным причинам. На протяжении двух часов он играл, терзаемый жесточайшей невралгией. Тотчас же после концерта он выехал в Париж к врачу. Никто из присутствовавших в зале ничего не заподозрил. О том, какова была игра Рахманинова в этот памятный вечер, нам рассказал один из английских рецензентов.
О сонате Шопена:
«…Он отбросил все привитое штампом и модой. То, что он дал, был его, С. Рахманинова, перевод текста, его собственная потрясающая версия. Для слушающих сонату си-минор… она не оставляла почвы для аргументов и спора. Логика этой вещи была неотразимой, план – непоколебимым, интерпретация – повелительной. Нам не оставалось ничего другого, как благодарить звезды, что мы жили на свете, когда жил Рахманинов, и слышали его вр всей мощи его божественного гения, воссоздавшего наново этот шедевр. Один гений протянул руку другому. И при этом нельзя забывать, что Шопен остался Шопеном…»
Но никакие рецензии не могли убедить музыканта. Ни ночью, ни днем его не покидала мысль, что его свершения намного ниже возможностей. В тех крайне редких случаях, когда он был собой доволен, ему чудились недовольство и холодность публики.
Он внимательно прислушивался к отзывам одного Иосифа Гофмана.
«…Многое в Вашем концерте, – писал Гофман, – меня изумило. Но мазурка была превыше всего. Рубинштейн говорил мне однажды во время урока, что, когда я выучусь играть мазурки Шопена, то дальше учиться будет уже нечему. Так почему же вы учитесь?..».
Письмо было адресовано: «Премьеру пианистов С. Рахманинову».
Отвечая, Сергей Васильевич заметил, что «человек должен учиться всю жизнь».
Только неискушенному глазу могло показаться, что Рахманинов, «связанный по рукам и ногам деловыми обязательствами», ненасытный в достижении новых высот в своем магическом искусстве, ничего не видит вокруг себя, не знает, как живут люди по ту сторону блестящей витрины, не слышит, как до глубоких недр своих содрогается самый страшный, самый чудовищный город вселенной.
«Случалось, – вспоминает Альфред Сван, – поздно вечером после трудного концерта возвращаться пешком. Путь лежал лабиринтом еще людных и очень грязных переулков. На перекрестках шел поздний торг. В воздухе висел тяжелый запах бензина и гниющих овощей.
Рахманинов глядел на мир людской нищеты зорким, мудрым, печальным, все замечающим взглядом».
Композитор молчал.
Перед отъездом в Европу компания «Стейнвей» просила его продирижировать тремя концертами из собственных сочинений.
Рахманинов ответил, что публика не интересуется его сочинениями, кроме Прелюдии до-диез минор, и, очевидно, уверена, что ничего лучшего он написать не в состоянии.
Когда заходила речь о его популярности и славе, он любил вспоминать случай из своей практики.
Эго случилось по приезде в Англию. Когда пароход начал пришвартовываться к пристани, он увидел на берегу целую толпу фотографов и репортеров. Покорившись неизбежному, композитор начал медленно спускаться по трапу. Он еще не дошел до его половины, как вся орда газетчиков, словно сдунутая ветром стая воробьев, рванулась в сторону и побежала к другому трапу. Оказалось, что на том же пароходе прибыли чемпион по боксу и популярная кинозвезда. Собственный рассказ неизменно приводил его в веселое настроение.
Один из корреспондентов настойчиво допытывался у композитора, почему он не выступает но радио.
Рахманинов ответил:
– Радио недостаточно совершенный инструмент для интерпретации музыки. В то же время оно позволяет слушать ее слишком комфортабельно. Я не думаю, чтобы можно было чувствовать себя очень уютно, слушая действительно великие произведения. Чтобы воспринимать хорошую музыку, нужно быть интеллектуально настороженным и эмоционально восприимчивым. Вы не можете быть таким, когда вы сидите дома, положив ноги на спинку стула. Слушанье музыки вещь более трудная. Нельзя просто «всасывать» ее в себя!..
Не один раз писалось о том, что с уходом за границу замкнутость Рахманинова, как человека, еще возросла. В то же время столбцы современных композитору газет и журналов пестрят высказываниями его по разным вопросам, нередко в духе вовсе не свойственной ему откровенности. Думается, что его потомки и биографы должны подходить к этим высказываниям с большой осторожностью. Нет сомнений, что многое в этом печатном наследстве не принадлежит Рахманинову. Изумляясь беззастенчивости пишущей братии, он в первое время пытался протестовать и опровергать, но вскоре махнул рукой.
Об этом не следует забывать, как бы велико ни было искушение принять все за правду, как бы ни хотелось нам полнее восстановить дорогой для нас образ человека и музыканта.
Не один раз видные литераторы предлагали Рахманинову свои услуги в качестве историографов его жизни в искусстве. Один из них, англичанин Ричард Холт, сделал свое предложение в весьма тактичной форме. Характер задуманной им книги вызывал у Сергея Васильевича интерес. Не имея времени для переговоров, Рахманинов доверил их Софье Александровне Сатиной, чья жизнь все время шла рядом с жизнью музыканта. Весь его долгий и трудный путь она провожала глазами любящей сестры. Он был уверен, что никто лучше, чем она, не сумеет преградить путь малейшей нескромности. Именно в эту пору Софья Сатина начала свой многолетний труд собирания по крупинке жизненной и творческой биографии Сергея Рахманинова. И если сейчас мы что-то знаем о нем достоверно, то именно ей в первую очередь мы этим обязаны.
Холт умер, не приступив к задуманному труду.
В средине второго дета в Клерфонтэн приехал Оскар Риземан – обрусевший остзейский немец, в свое время окончивший консерваторию в Москве. С ним Рахманинов встречался еще у Гольденвейзера. Искренний энтузиазм к задуманной биографической книге и присущая Риземану манера доверчивого простодушия сделали свое дело. Скрепя сердце Рахманинов согласился ему помочь.
Гуляя с гостем в клерфонтэнских рощах, он кое-что рассказал о себе, а затем направил его к Софье Александровне.
Эта встреча через некоторый срок имела далеко идущие последствия, которые в ту пору еще трудно было предвидеть.
Уезжая, Риземан пригласил Рахманиновых к себе в Швейцарию. Он жил на озере Четырех Кантонов.
Едва ли приглашение было бы принято. Но именно в эти дни пришла, с большим опозданием, весть о ^смерти Любови Петровны Рахманиновой. Всю жизнь и при всех обстоятельствах Сергей Васильевич помогал матери материально. Но переписывались они редко.
Она никогда, еще в давние годы, не пыталась, а может быть, просто не умела подойти к сыну ближе, теплее. А его несмелые попытки на этом пути встречала холодно.
Что пользы теперь бередить свою совесть, допытываться, почему так сложилась их жизнь, когда все счеты покончены навсегда.
Но в Клерфонтэне среди постоянного шумного многолюдства сделалось композитору непереносимо тяжело. Мигом собравшись, он вдвоем с женой выехал в Швейцарию на автомобиле.
В дороге давнишние раздумья об уходе из Америки и постройке собственного гнезда вновь вернулись к композитору.
В ранних сумерках, выехав из Люцерна по дороге Аксенштрассе, он глянул на озеро, зыбившееся оловянным блеском под набежавшим мелким дождем, и вдруг остановил машину у обочины.
– Ты помнишь это место? – спросил он жену.
Подумав немного, она вспомнила. Да, это была та же массивная, увенчанная деревьями скала, нависшая над тихою водою. Они много раз любовались ею в дни медового месяца, почти тридцать лет тому назад.
Сейчас из-за деревьев выглядывала какая-то довольно уродливая постройка. На полуразрушенных воротах белела табличка «Продается». Они проехали мимо. А через два дня он сказал Наталье Александровне, что купил скалу и хочет на ней строиться.
Она только всплеснула руками. Это безумие! Им, обоим выросшим в степном приволье, поселиться в горах над водою на этом огромном камне,
ночью и днем омываемом дождями… Одна мысль об этом внушала ей ужас и отвращение.
Он не стал спорить и промолчал.
Глава третья СЕНАР1
Рахманинов всегда был далек от той мышиной суетни, которая шла непрестанно в эмигрантских кружках и группах. Попытки вовлечь его самого в орбиту каких бы то ни было политических махинаций были тщетны. Композитор общался с немногими, по преимуществу с музыкантами, кому также чужда была эта шумная ярмарка живых мертвецов.
Он верил непоколебимо в то, что каждый должен сам расплачиваться за сделанные им промахи и ошибки.
Но, погруженный в свой труд, в свои раздумья, он, наверно, просто проглядел минуту, когда над его родиной зажглось, замерцало хмурое утро. Позднее он с болью понял, что какое-то роковое для него мгновение потеряно безвозвратно.
Напрасно теперь он пытался на страницах московских газет разглядеть черты новой жизни. Когда друзья писали ему о шумном успехе, который неизменно сопровождает концерты из его произведений, он верил им только наполовину. Кому он сам и его искусство нужны в этом кипучем, целеустремленном мире! Если он сегодня вернется домой, на него взглянут, пожалуй, как на одного из тех, кто творит пресловутое «русское дело» за столиками парижских кафе. И кто такой он сам в конце концов? Арион – «таинственный певец», выброшенный грозою на чужой берег, или просто незадачливый пассажир, отставший от поезда, который ушел далеко вперед.
Если композитор, как он писал, никогда не ходил «на собрания и конференции, на которых русские пытались объединиться», то устроители этих собраний настойчиво, годами, шли за ним по пятам. Им нужен был, разумеется, не он сам, а его имя, прогремевшее на двух континентах. Совсем нечаянно их ожидания увенчались успехом.
В январе 1931 года под одной из деклараций, опубликованных в связи с выступлением Р. Тагора о народном образовании в СССР, в числе многих подписей появилось имя Рахманинова.
Декларациям всякого рода в те далекие годы не было числа, и эта, без сомнения, забылась бы, как забывались другие. Но случилось иначе. Роль «услужливого медведя» сыграл на этот раз давнишний приятель Рахманинова, в прошлом дирижер Мариинского театра Альберт Коутс.
Отличный и талантливый музыкант, прекрасный интерпретатор русской музыки, он, подобно очень многим своим товарищам по искусству, был до предела наивен в вопросах политического такта.
Такими же, как это ни странно, оказались и устроители его московских концертов.
Именно в эти дни, непосредственно последовавшие за опубликованием злополучной декларации, и было объявлено три «экстренных симфонических концерта» Коутса. Гвоздем программы были «Колокола» Рахманинова, показанные с еще небывалым блеском: хор и оркестр Большого театра, солисты Нежданова, Петров.
Кое-кем это выступление было воспринято как открытый вызов. И тут еще многочисленным, по– разному замаскировавшимся российским декадентам и формалистам всех направлений представился долгожданный случай. Последовал ряд шумных резолюций, смысл которых сводился к одному уничтожающему слову – бойкот.
Рахманинов внешне был, как всегда, невозмутим. Наедине со своей совестью он не мог не сознаться, что и на этот раз Москва кругом права. Не только ему, но и его музыке путь на родину закрыт навсегда.
Композитор молчал.
Никто не знал, что у него на душе. Одна только музыка его выдавала.
«…Его игра, – писал «Бруклинский орел» о концертах в Калифорнии, – всегда блестяща, но на этот раз блеск был бездушным…»
Одно письмо из Клерфонтэна, написанное в начале лета, приподнимает края завесы. «…Последние события обрушились на нас, как гроза. Не стоит больше жить на земле!.. И мне кажется, что худшее еще впереди».
2
Постройка дома на скале требовала больших затрат и циклопического труда. Но ничто не могло поколебать музыканта, даже то, что, если верить Бедекеру, бассейн озера Ури издревле славится как одно из самых дождливых мест в Европе.
Однажды вечером на исходе лета в Клерфонтэне приехавший накануне из Парижа Альфред Сван осторожно осведомился о творческих замыслах композитора.
Сергей Васильевич бросил на гостя косой лукавый взгляд.
– Я только что написал вариации для фортепьяно на тему «Фолиа» Корелли… – И, подумав немного, добавил: – Ну что ж, пойдемте наверх.
Он играл, перелистывая рукопись, но лишь изредка поднимал на гостя глаза.
Слушатель весь насторожился, стараясь не проронить того неповторимо важного, что принудило композитора нарушить долгий обет молчания.
К этой древней португальской мелодии «Фолье» в свое время обращались Вивальди, Керубини, Бах и Лист. Мало того, как выяснилось позднее, «Фолья» была известна еще задолго до того, как ее нашел Арканджелло Корелли. Глубокая и суровая сдержанность напева, сосредоточенность большого человеческого чувства приковали к себе внимание композитора. Но не холодная стилизация, не реставрация старины стали движущей силой сочинения.
С первых же тактов Сван почувствовал внутреннее духовное сродство «Ла Фольи» с темой Третьего фортепьянного концерта. Одна за другой вариации вели слушателя лабиринтом сложных мелодических и ритмических фигур, словно чья-то неторопливая рука переворачивает страницу за страницей книгу большой неспокойной жизни художника.
– Вот эта сумасшедшая беготня, – говорил Рахманинов, продолжая играть, – нужна затем, чтобы скрыть тему…
Какую тему?.. «Ла Фолью» или другую, более глубокую и важную?
Неразрывная связь музыки с жизнью, прожитой в искусстве, ощутима едва ли не в каждом такте. Никакая «беготня» не в состоянии ее заглушить. В третьей вариации рокочет зловещий подголосок ре-минорной прелюдии (в темпе менуэта), в четвертой явственно сквозят черты мрачной хоральной вариации «на тему Шопена». В пятой на фоне зыбких качаний и мерцаний встает, как живое виденье, «неуловимой сверкнув красотой», лик самой «музыки».
…И отразился,
И покачнулся.
Не то улыбнулся,
Не то прослезился…
Но глубина и страстность душевных порывов остается скованной какой-то безвестной скорбью. Только семнадцатая вариация поднимает ненадолго край завесы. Это как бы далекое эхо одной из самых пленительных песен юности Рахманинова «Не пой, красавица». Оно возвращается снова и снова, чтобы напомнить «другую жизнь и берег дальний». Не тот ли берег, к которому мысленно простирает свои большие, прекрасные, могучие и бессильные руки великий русский художник?..
Вскоре шумные, стремительные каскады смывают навсегда дорогой и заветный образ.
Но последняя, завершающая страница вариаций исполнена как бы тихого раздумья перед нерешенной загадкой молчаливого ожидания, может быть, надежды. Что там дальше за приотворенной дверью?.. Столь необычное завершение крупного замысла чем-то напомнило Свану заключение «Колоколов».
Окончив играть, Рахманинов о чем-то задумался, потом взглянул на завороженного слушателя и опустил глаза на свои пальцы.
– Сосуды начинают лопаться, образуются кровоподтеки, – проговорил он тихо своим медленным низким голосом. – Дома я помалкиваю об этом. Но это может случиться в любом концерте. Тогда несколько минут я не смогу играть. Наверно, старость!.. А в то же время отнимите у меня концерты, и мне конец.
После первого исполнения вариаций в ноябре известный критик и теоретик Яссер пророчил, что «новое сочинение, бесспорно, займет одно из крупнейших мест в вариационной литературе и будет заигрываться пианистами до потери сознания».
Но он ошибся. И по сей день Вариации на тему Корелли – одно из глубочайших и, быть может, прекраснейших сочинений Рахманинова – незаслуженно остаются в тени.
Зимой композитор писал Метнеру, что проиграл Вариации примерно пятнадцать раз, но только одно исполнение было хорошим. «Мною руководит кашель в публике, – писал он. – Когда кашель усиливается, я склонен сократить количество вариаций. В одном городишке кашель был так силен, что я сыграл только десять. В Нью-Йорке я довожу до восемнадцати. Впрочем, я думаю, Вы будете играть все двадцать и не захотите кашлять…»
Он закончил письмо шутливо, слегка перефразируя слова пушкинского Варлаама: «Плохо, сыне, плохо! Ныне христиане скупы стали, деньгу любят, деньгу прячут. Мало богу дают…»
Апогеем сезона был концерт в Чикаго. В программе «Остров мертвых», этюды-картины, Третий концерт.
В одном порыве поднялся весь зал. Все оставались стоять, покуда оркестр отгремел свои фанфары и после того как Рахманинов вывел к рампе дирижера Стона.
«Никогда в жизни, – писал рецензент, – я не видел такого восторга ни в симфоническом, ни в камерном концерте, ни в опере. И никогда, по моему глубокому убеждению, успех не был таким заслуженным. За непреходящую красоту этой музыки, которую он внес в духовные богатства мира, радость всегда будет жить в нашей благодарной памяти».
Почти накануне отъезда в Европу Рахманинова посетил Иосиф Яссер. Беседа шла о разработанной Яссером 19-ступенчатой тональной гамме. Рахманинов в разговоре вскользь выразил сомнение в правильности пути, избранного современными композиторами, и в их искренности. Яссер возразил, что новое в музыке выражает прежде всего не чью-то индивидуальность, но безостановочный ход истории. Поэтому едва ли можно порицать за это современных музыкантов, живых и мертвых. Не кажется ли Рахманинову, что в наши дни несколько поздно сомневаться, скажем, в искренности Дебюсси или Скрябина!
Рахманинов проговорил, весь как бы погруженный в прошлое:
– Ну, Скрябин… это совсем особый случай…
Была необыкновенная теплота в интонации его голоса. Точно он пожалел рано ушедшего и, как казалось ему, «заблудшего» товарища юных лет.
Рахманиновы приехали в Швейцарию в конце марта 1932 года.
Будущий дом уже обрел свое имя – «Сенар» (Сергей и Наталия Рахманиновы).
Шли дожди. На площадке щебень, грязь, лужи воды.
Но к концу лета участок стал неузнаваем. Трава зазеленела, высадили в грунт лиственницы, клены, серебристые ели. Больше всего Рахманинов хлопотал вокруг берез, приживавшихся не очень охотно. Над берегом уже темнели сосны, серебрились плакучие ивы.
В разгар всех этих событий, в мае месяце, Татьяна вышла замуж за Бориса Юлиевича Конюса. «Вот и старость!» – подумал музыкант с невеселой усмешкой.
Под конец лета он устал. Творческие замыслы были принесены в жертву будущему Сенару.
Финансовая депрессия в Америке и в Европе родила чувство всеобщей подавленности. Люди искали иных возбудителей.
«Огромный пустой зал… – писал Рахманинов. – А позавчера на футбольном матче было пятнадцать тысяч человек. Через пять-десять лет концертов больше не будет… Армия голодных артистов будет маршировать в Вашингтон, где их будут избивать резиновыми дубинками. Так им и надо! Пусть не играют на фортепьяно и не занимаются чепухой…»
В сарказмах композитора было, по сути, очень мало веселого.
Совсем не в пору подоспел шестидесятилетний юбилей. Торжества были задуманы на широкую ногу. Но, едва речь зашла о публичном чествовании, концертная администрация почему-то воспротивилась. Устроители были возмущены и оскорблены. Однако пришлось смириться. Празднества ограничились поднесением лаврового венка после концерта и дружеским обедом в скромном ресторане.
Курьезная опечатка в одной из американских газет о предстоящем «восьмидесятилетии» композитора сперва насмешила его, но тут же напомнила, что годы идут.