355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Бажанов » Рахманинов » Текст книги (страница 14)
Рахманинов
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 04:12

Текст книги "Рахманинов"


Автор книги: Николай Бажанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 24 страниц)

Дирижерские взмахи Рахманинова были скупы и сдержанны. Но оркестр отдавал им без остатка все свое дыхание, и не только оркестр – сотни людей, наполнивших зал в этот вечер, жили вместе с ним и верили вместе с ним. Ничто не могло их устрашить, ни вой ветра, ни грозовые раскаты, ни леденящие душу вопли военной трубы, ни нарастающий топот тяжелых подков.

Нет, это не были «всадники Апокалипсиса», как померещилось кому-то! Все это уже было здесь, на земле, и притом совсем недавно. Эхо этого топота, быть может, еще звучало в глухих переулках Замоскворечья.

Люди шли вслед за ним в поле, ветер и в ночь.

Они верили, что этот кровавый отблеск на облаках, повиснувших над полями, не только «грозное пророческое слово о судьбе народа», но вместе с тем и заря какого-то еще небывалого счастья. Это о нем так самозабвенно пели виолончели побочной партии.

Но путь не кончен. Не кончена борьба! Только вздох слабым ветром пролетел по залу. А затем, как на крыльях, полетело скерцо.

И как вдруг все переменилось! И ночь не та и не та дорога. Совсем о другом зазвонил колокольчик бесшабашной, хмельной, молодецкой удалью. На новый лад, пропадая в дыму метельном, залилась разгульная песня ямщика. Сам черт ему не брат! Сломя голову летела птица-тройка.

Это была музыка пушкинских «Бесов».

В темном поле, приплясывая, разгулялась нечистая сила.


 
…Вот пошла она – и белым
Замахала рукавом,
И завыла, поднимая
Вихри снежные столбом…
 

Заплясали, закружились бесенята «в мутной месяца игре». Жутко и весело глядеть на этот пляс. Пусть-ка попляшут! До зари недалеко.

Чу! Сквозь вой и свист метели прорвался в хоре медных инструментов мрачный хоральный напев. И вновь заплясало, закачалось, зазвенело. Напоследок издалека, грозя, прокатился старческий голос уходящей зимы.

Блеснуло в последний раз и пропало в потемках.

Там, на одетом березами пригорке, тихонько запела пастушья свирель.

И, повинуясь ее зову, все вокруг пробудилось, заулыбалось. Поплыла под апрельским небом мимо неодетых чащ медленная полноводная река музыки, растекаясь ручьями-подголосками, залились, журча в волнах теплого ветра, жаворонки.

Слушая это адажио, невольно как бы провожаешь его глазами, нехотя расстаешься с каждой интонацией, с каждой попевкой, из которых сплетена эта удивительная, «мерцающая» красками, теплом и светом музыкальная ткань.

И когда на спаде звуковой волны вдруг лукаво и нежно пропел свою песенку кларнет, молодая женщина в черном тюлевом платье, сидевшая с краю в дальнем ряду партера, вдруг тихонько засмеялась от радости. Сидевшие вблизи оглянулись, но никто не нахмурился и не зашикал. Ее глаза были полны слез.

Все же у автора в этом новом его детище была болезненно-уязвимая точка: финал. Наверное, он устал душевно, когда писал его. Потому заключительное аллегро мольто вылилось в пышное празднество звуков, полное внешнего блеска и лишенное глубокой внутренней радости. На генеральной репетиции в столице Римский-Корсаков именно в финале подметил странички чрезмерно грузного письма, расслышал кое-где интонации ненужной велеречивости.

С финала же начался разговор о некотором однообразии звуковой палитры, кто-то бросил эпитет «струнная» симфония. Потом уже речь зашла о том, что симфония вообще была «переоценена в авторском исполнении». Но все это пришло намного позже.

Вечером второго февраля в Москве этих действительных или мнимых изъянов никто попросту не заметил. Когда симфония кончилась, в едином порыве поднялся оркестр, а вслед за ним и зал.

На другой день после премьеры вступил «хор критики», на этот раз, как никогда еще, единодушный. «На днях, – писал «Музыкальный труженик», – обе столицы были свидетельницами редкого события: в симфоническом собрании РМО появление на эстраде Сергея Васильевича Рахманинова было встречено с удивительным единодушием. Рукоплескания, шум оркестра, тысячи протянутых вперед рук – все слилось в одной мысли, что в лице С. В. Рахманинова мы имеем не только выдающегося художника, но и дорогого нам человека вообще. Вот особенность его музыки: бодрость, здоровая, строгая, суровая бодрость…»

Шестого февраля в «Русских ведомостях» выступил обычно капризный и придирчивый Юрий Энгель. Говоря о скерцо (второй части симфонии), он писал: «…Эта часть пленяет бесконечным богатством контрастов… В тематическом развитии она, как хамелеон, меняет краски, но остается прозрачной и цельной. Хочется сказать, что эта часть симфонии лучше других, но, вспоминая остальные, начинаешь колебаться…

В ней, в симфонии, не было прозрения в иные миры, сверхчеловеческих откровений. Но как свежа она вся, как прекрасна!..»

…Прослушав с напряженным вниманием все четыре части, кто-то с удивлением заметил, что стрелки часов передвинулись на пятьдесят пять минут.

Когда кончилась генеральная репетиция в Москве, Рахманинов, войдя в артистическую, сразу же увидел на столе присланные Гутхейлем первые печатные оттиски партитуры. На обложке стояло: «Симфония № 2 ми-минор. Опус 27».

Надписав посвящение Сергею Ивановичу Танееву, композитор задумался. Вопреки обычаю на этот раз он не успел до концерта заехать к Танееву, а только послал ему пропуск на генеральную вместе с короткой записочкой.

В зале было полутемно, Сергей Иванович, как видно, не приехал. Но, вскинув глаза, Рахманинов увидел его в дверях. Перед Танеевым расступились, но лицо его показалось Рахманинову озабоченным и необыкновенно строгим.

И прежняя мальчишеская робость на миг овладела душой музыканта. Перед ним, быть может, единственный человек на свете, который сейчас скажет ему правду, только чистую правду, несмотря ни на что.

Но вот они встретились глазами. С чувством радостного облегчения Рахманинов прочитал во взгляде Сергея Ивановича, обычно задумчивом и серьезном, искреннее волнение, живую радость. Тогда он взял партитуру и пошел навстречу учителю.

Глава пятая «ОСТРОВ МЕРТВЫХ»
1

В один из свободных вечеров в Петербурге Рахманинов не слишком охотно, только по настояниям Александра Ильича, впервые пошел в театр Комиссаржевской, открытый два года тому назад на Офицерской.

Небольшой и уютный зал подкупал своей белизной, чистотой и строгостью линий. Ни лепки, ни позолоты, ни тяжелых пыльных драпировок. Все же композитор продолжал недоверчиво хмуриться на вызывающе яркий занавес работы Леона Бакста. Что там, за ним?

То, что Рахманинову довелось слышать еще в Москве, настраивало его скорее враждебно. Он любил в Комиссаржевской большого художника, прекрасную русскую женщину, любил и боялся сегодня потерять ее навсегда. В «идеях и символах», начертанных на знамени ее нового театра, он видел только уход от действительности, от борьбы, от жизненной правды. Куда?..

Неужто близкая душе музыканта повесть о Норе, о «кукольном доме», об утраченных иллюзиях предстанет сейчас перед ним в облике надуманной «жестокой красоты» или в одеждах средневекового «миракля»? Нет. Нора была та же, прежняя.

Может быть, и не совсем та же. Ведь у Комиссаржевской, как и у самого Рахманинова, игра всегда была творческая. И в сотом повторении пьеса звучала как бы в первый раз. Чуткое ухо всегда улавливало новые штрихи, новые интонации. Вот Нора пляшет тарантеллу своему обожаемому Хель– меру. И бравурному ритму веселой пляски вторят безмолвный страх, неподвижная мука, застывшая в глазах плясуньи. Жить-то ей, наверно, осталось «всего-навсего тридцать один час!..» И еще позднее, в ответ на шумный, ликующий возглас Хельмера: «Я спасен! Спасен…», еле слышным эхом долетела до музыканта раздумчивая реплика Норы: «А я?..»

«Чудо любви», в которое страстно верила, не свершилось. Под покровом ночи Нора навсегда покинула «кукольный дом». И глухой стук захлопнутой двери прозвучал за кулисами и в притихнувшем зале как неумолимый приговор. Кому? Хельмеру? Дому игрушечного, «кукольного» счастья? Едва ли только им!.. Всему миру людей, построенному на лжи и притворстве.

Многие в полумраке переглянулись. В глазах блеснули недоумение и тревога: «А как же дальше?..»

Когда в зале вспыхнул свет, Зилоти порывисто встал.

– Пойдем к Вере Федоровне?

– Нет, Саша, – глухо проговорил Рахманинов. – Не сейчас… Пожалуйста, не надо!..

Он все еще был во власти ее голоса. Голос звал, заклинал, жаловался. И на зов, как бывало, откликнулись голоса внутренней музыки. Она, эта музыка, вошла в освещенный зал, властно, неотразимо покрыв гром рукоплесканий. Но услышать ее было дано только одному музыканту.

2

В средине марта Рахманинов повез Вторую симфонию в Варшаву.

Эти зимние концерты унесли с собой весь избыток сил. Впереди, в мае, предстояла поездка в Лондон. Не было смысла приниматься за новую большую работу.

В конце апреля со вздохом тайной зависти он проводил жену и своих «гуленок» в Россию, а сам, через Берлин, выехал на Запад.

В Лондоне состоялась вторая встреча Рахманинова с его сверстником Сергеем Кусевицким, виртуозом на контрабасе и преуспевающим симфоническим дирижером. Женитьба на дочери московского миллионера Ушкова сделала Кусевицкого материально независимым и вызвала к жизни далеко идущие планы.

От слов и проектов он вскоре перешел к делу, и его многогранная кипучая деятельность оставила глубокий и важный след в истории русской музыки.

Концерт русских артистов в «Зале королевы» имел успех чрезвычайный. В концерте присутствовал гастролировавший в Лондоне Артур Никиш. В антракте, увидав Рахманинова, он пошел ему навстречу с улыбкой и протянутой рукой.

– Ну, что поделывает моя симфония? – спросил он.

Рахманинов немного смутился и ответил коротко: «Печатается». А про себя подумал: «Беда! Оказывается, он не забыл разговора в Лейпциге. А теперь осенью купит партитуру и увидит посвящение С. И. Танееву».

Но все же он, Рахманинов, прав. Разве может быть для него выбор между этим блестящим, удачливым и гениально одаренным музыкантом, который знаком ему без году неделю, и Сергеем Ивановичем, мудрым наставником, другом и высшим судьей в жизни и в искусстве?

При прощании в Лондоне Кусевицкий настойчиво просил встретиться с ним в Москве по делу, не терпящему отлагательства.

«Делом» оказался проект учреждения «Самоиздательства» русских композиторов с целью их освобождения от произвола и эксплуатации коммерческих дельцов. При учреждении общества в сентябре 1908 года оно приняло название «Российское музыкальное издательство» (РМИ).

Старательно разработанный устав, мощная финансовая основа, энергия директора-распорядителя Кусевицкого не давали оснований усомниться в серьезности затеи.

Собственно, «Самоиздательство», утопически задуманное композиторами как таковое, было погребено еще на первом заседании. Оно принадлежало на правах собственности Сергею и Наталии Кусе– вицким. Однако от беляевского издательства РМИ существенно отличалось. И не только тем, что произведения рассматривались не коллективно, а каждым членом совета индивидуально, но и тем, что после покрытия расходов автор становился участником получаемой издательством прибыли.

Только сочинения Скрябина, Метнера, а также в виде исключения Танеева печатались без предварительного обсуждения.

Что до Рахманинова, то он, являясь если не инициатором, то главной движущей силой в РМИ, от печатания своих сочинений в издательстве отказался. Он считал себя связанным моральным обязательством с издателем К. Гутхейлем.

Начало лета было просто ужасным. Дождь лил с утра до ночи и с ночи до утра. Только в конце июня наступила короткая передышка. «Мы немного обсохли и отогрелись, – писал Рахманинов Морозову из Ивановки, – нехорошо только, что дождь непременно пойдет не сегодня, так завтра».

В начале лета газеты принесли весть о смерти Римского-Корсакова. Тень утраты упала на все неспокойное и невеселое лето 1908 года.

В хлопотах прошла вторая половина сентября.

Москва музыкальная и в особенности театральная жила в те дни лихорадочной жизнью. В Большом театре пели Шаляпин, Собинов и Нежданова, а в Камергерском переулке готовился справить свою десятую годовщину Московский Художественный театр. В канун своего праздника театр готовил умную, красивую, поэтическую и печальную сказку Мориса Метерлинка «Синяя птица».

Рахманиновы были и на генеральной репетиции и на спектакле тридцатого сентября. А через два дня выехали в Дрезден. Как ни хотелось дождаться дня «именин» милых «художников», это было невозможно. Композитор кругом связал себя концертами в Антверпене, Лейпциге, Берлине и других городах Европы.

При прощании ему показалось, что Константин Сергеевич был несколько суховат.

Чествование театра вылилось в сценический карнавал скетчей, песен, танцев, стихов, прозы, кантат, шуток и веселых дурачеств.

Но когда возле рояля появился Шаляпин, как никогда торжественный и величавый, с каким-то манускриптом в руках, все невольно притихли.

– Письмо Константину Сергеевичу Станиславскому от Сергея Рахманинова, – объявил он и, не дожидаясь реакции зала, запел: – «Дорогой Константин Серге-евич! Я поздравляю вас от чистого сердца, от самой души. За эти десять лет вы шли вперед, все вперед и нашли Си-и-инюю пти-ицу…»

Но когда могучий голос певца под игривый аккомпанемент польки Ильи Саца запел «Мно-о-огая ле-та!», зал потонул в буре хохота и оваций.

И все почувствовали, что Рахманинов, выкормыш Москвы, плоть от ее плоти, пришел разделить с москвичами их чудесный семейный праздник.

В тот же вечер в зале консерватории в концерте Игумнова впервые прозвучала соната «Фауст».

Прием у публики был горячим, хотя лишь немногие догадывались о ее программе. Но через два дня в печати появилась кислая и ворчливая рецензия Энгеля, расценившего новое произведение как «шаг назад».

Автор прочитал ее уже по пути в Антверпен.

3

Еще весной прошлого года, будучи в Париже, Рахманинов зашел однажды в магазин эстампов на набережной Сены.

Случалось ему и в Москве простаивать часами в магазинах Дациаро и Аванцо, перелистывая альбомы гравюр и репродукций. Такое, казалось бы, бессвязное и беспорядочное чередование зрительных впечатлений давало ему отдых, помогало обрести утраченное равновесие, а порой, совершенно неожиданно, приводило к счастливым находкам.

На этот раз времени у него было мало. Но, уже выходя из магазина, он вдруг заметил большую репродукцию меццо-тинто незнакомой ему картины. Вернувшись, он прочитал ее название. Арнольд Беклин, «Остров мертвых».

Он не сумел бы объяснить себе самому, что так поразило его в этой странной картине. На первый взгляд все аксессуары новейшего декадентского «неоклассицизма», которые он привык едко и беспощадно вышучивать, были налицо: и черные купы кипарисов, и портик античного храма, и дым от жертвенника, и нисходящие к морю мраморные ступени. Все это было чуждым его душе. Но за манерной и несколько театральной декорацией он не только увидел, но на миг даже расслышал что– то свое.

Ему показалось, что медленно колышется эта холодная тяжелая вода, вздымаются и падают ее зеркальные перекаты. С усилием он оторвался от картины и ушел, унося с собой уверенность, что встреча эта не пройдет для него даром. По пути в Дрезден он снова вспомнил о ней. Явилась охота взглянуть на оригинал в Лейпцигской пинакотеке.

Он вошел в зал с волнением, но мгновенно остыл.

Краски подлинника показались ему «нарочитыми», никак не связанными с игрой света и теней. Словно картинка из «Нивы», раскрашенная кистью прилежной гимназистки. «Если бы я сперва увидел оригинал, – признался он впоследствии, – мой «Остров мертвых», наверно, никогда не был бы написан. Мне гораздо больше понравилась репродукция «в черном и белом».

Октябрь, ноябрь – хлопоты, концерты, Антверпен, Лейпциг, Берлин, Амстердам, Гаага, опять Амстердам… Он играл симфонию и концерт, выступал в трио с артистами чешского квартета, со скрипачом Мишей Эльманом, встретился с голландским дирижером Виллемом Менгельбергом,

Имя Рахманинова зазвучало в Европе.

Американское концертное бюро предложило ему двадцать пять концертов.

Только с Никишем, который в ту пору тоже концертировал в Европе, Рахманинов не встретился ни разу. Симфония «черной кошкой» пробежала между дирижером и композитором.

Вернувшись в Дрезден в начале декабря, Рахманинов получил уведомление от Попечительного совета из Петербурга о присуждении ему Глинкинской премии 1 000 рублей за симфонию ми-минор.

Зима прошла бесплодно. Кроме шуточного письма Станиславскому, он ничего не написал. Незавершенный замысел «Монны Ванны» с каждым днем уходил от него все дальше в прошлое.

Перед новым 1909 годом Рахманинов выехал на концерты в Москву и Петербург. Чувство ожидания неведомых бед лежало бременем на душе.

В поезде стоило ему закрыть глаза, как снова остров, осененный темным строем вековых кипарисов, плыл по гладким волнам ему навстречу. Сейчас его появление всякий раз сопровождалось одной и той же мелодической фигурацией на очень низком регистре.

Он узнавал исходную интонацию григорианского хорала («День гнева»). Он гнал его прочь, но мрачный напев нарастал по восходящей ступенчатой гамме.

Синеватым морозным утром в Петербурге под застекленным сводом Николаевского вокзала, как всегда, поджидала музыканта Зоечка Прибыткова. Столько в их встрече было тепла, что, едучи вместе с ней на лихаче, он даже позабыл, что послезавтра у него трудный концерт: две сонаты и Сюита для двух фортепьяно в дуэте с Зилоти.

Накануне концерта Александр Ильич и Брандуков пришли к Прибытковым и репетировали дотемна. После сонаты, когда Рахманинов вышел на вызов, ему почудились в толпе возле эстрады чьи-то очень знакомые. глаза, но он тотчас же потерял их. Восьмого января был полный отдых.

Во время обеда у Прибытковых в прихожей зазвенел колокольчик.

Зоя, что-то почуяв, метнулась к двери.

– Вера Федоровна… – шепотом доложила она.

Однажды минувшей весной, вскоре после памятного спектакля «Нора», за этим же столом у Прибытковых разгорелся жаркий спор.

Комиссаржевская по натуре была необыкновенно правдива, в исканиях правды мучилась и горела. Она жила для счастья людей, верила в лучшее в душе человеческой, а когда верила, то боролась за свою веру. Вера была у нее упорная, настойчивая. Ничьих доводов слушать она не хотела.

Разгром революции она пережила мучительно, как тяжкую личную утрату. И люди, с которыми в эту пору ее столкнула судьба, увлекли Веру Федоровну перспективой «воспарить к вершинам духа», уйти в пору наступающей реакции от цензуры, от полицейского произвола, бороться за новые формы в искусстве.

Рахманинову же в этих «формах» мерещилась одна только фальшь. Сергей Васильевич редко вступал в споры и считал себя никуда не годным спорщиком. При всей его внешней невозмутимости у него недоставало выдержки и хладнокровия.

Так случилось и в тот вечер. Горячились оба, но Вера Федоровна во власти своего просто не слышала его уничтожающих доводов и сарказмов. Так и расстались, ничего не доказав друг другу. В минуту прощания ему почудилась в глазах у нее нерастаявшая обида. Он тотчас же жестоко раскаялся. Но загладить, искупить свою ненужную резкость просто не успел и не сумел.

Теперь все это вихрем пролетело в его памяти.

Когда она вошла, его ужаснула происшедшая перемена. В черном, глухом, слабо шелестящем платье с длинной ниткой кораллов на шее она показалась ему неузнаваемой, надломленной, маленькой, увядшей.

Но с первым же звуком неповторимого голоса, с первой улыбкой это гнетущее чувство развеялось.

Ее ненаигранная простота, эта ей одной присущая застенчивая веселость вошли вместе с ней, и в комнате вдруг как бы посветлело.

Поднеся ее руку к губам, Рахманинов спросил вполголоса, не сердится ли она.

– Полно, Сергей Васильевич! – улыбнулась гостья. – Если бы и сердилась, то после вчерашней сонаты…

Так он не ошибся!

– Ах, так! – проговорил он. – Ну, тогда тут есть еще один виновник… – Он показал глазами на смущенного Брандукова и представил его.

За столом не было сказано ни слова о театре на Офицерской. Рахманинову очень хотелось расспросить про спектакль «У врат царства» Гамсуна, который ему хвалили. Но он догадался, что эта тема была запретной. Не один раз он видел, как она, ускользнув на минуту из круга общего разговора, уходила мыслями куда-то, где, наверно, было пусто, холодно и неуютно. Он следил за ней украдкой с чувством непонятной тревоги.

Когда встали из-за стола, он взглянул на Брандукова и заметил, что, наверно, им придется повторить сонату для Веры Федоровны.

Все были в этот вечер свободны. И вновь пела золотая виолончель Монтаньяно, звенели клавиши Блютнера, рассказывая о счастье, которое людям не суждено.

Рахманинов вышел проводить гостью на крыльцо. Висела морозная мгла. Цепочка опаловых фонарей уходила по Конюшенной площади в туман. В безветренном воздухе медленно хлопьями падал снег.

Сергей Васильевич кликнул извозчика, заботливо заложил медвежью полость. Вот еще минута – и она исчезнет! Хотелось оберечь, предостеречь ее, от чего – он и сам не знал.

Она казалась такой хрупкой и беззащитной в своем коротком жакетике, отороченном беличьим мэхом, и такой еще молодой…

Из синих сумерек глядели на него большие, совсем темные глаза. Снежинки падали на плечи, на муфту, на поднятую вуаль, вспыхивали и мерцали.

Он заметил, что легко, не по погоде, она одета.

– Пустое! – отвечала она. – Я знаю, что я никогда не умру!

В Москве он задержался ненадолго. Что-то звало, стучалось не умолкая: «Домой, домой!»

В день отъезда его ждали у Станиславских. Но встречи и встречи закружили его. Он послал Константину Сергеевичу записку, прощаясь с ним до апреля. Побывав у Кусевицкого, он взял извозчика, поехал к Танееву, но не застал его дома. Он направился к Сатиным, но сошел на Кузнецком, вспомнив, что нужно до отъезда побывать еще у Гутхейля.

Было начало пятого. Злой и колючий ветер кружил по кривым переулкам, гнал поземку по обледенелым после недавней оттепели тротуарам. Было скользко. Прохожие глядели под ноги. Заезжая на панель, скрипели полозья саней.

Вот навстречу ему, боязливо ступая по ледяному косяку, идут обшитые серым мехом ботики. Рядом семенят маленькие валенки.

Поравнявшись с Рахманиновым, ботики поскользнулись. Рахманинов вздрогнул от неожиданности.

– Вера Дмитриевна…

Они не виделись уже несколько лет. Что-то в душе дрогнуло, позвало из невозвратного далека. Одно мгновение они всматривались друг в друга, узнавая и не узнавая. Черты у Верочки как-то заострились. Даже на морозном ветру она выглядела бледной.

Ресницы вздрагивали под вуалькой, пряча кроткий убегающий взгляд.

– А это кто же такой? – спросил Рахманинов, чтобы сгладить неловкость, и приподнял за локотки мальчугана. – Вылитый Никулька!..

– Никулька уже студент, – сказала она серьезно и вдруг, как бывало, нежно улыбнулась ямочками на щеках. – А это у нас Сергей Сергеич.

– Сей Сеич, – повторил карапуз басом. Оба засмеялись.

Она все время слегка покашливала, говорила, что хворает. Потом вспомнила шуточное «церемонное» (и единственное!) письмо, которое он ей прислал три года тому из Италии. Призналась, что слушала его симфонию, но… была не одна и не смогла сама поблагодарить его за радость. Пообещала летом (Сергей Петрович едет за границу) приехать в Ивановку вместе с Лелей и Сей Сеичем.

Он хоть и не поверил ей, но обрадовался.

Ему хотелось проводить ее, но она сказала, что устала, что очень скользко, и окликнула проезжавшего мимо извозчика. Уезжая, помахала Рахманинову рукой. Помахал и Сей Сеич.

А Сергей Васильевич на минуту даже забыл о том, где он, куда ему нужно идти, и о том, что всего через несколько часов курьерский поезд унесет его на запад.

Наутро в вагоне он вспомнил Сей Сеича и улыбнулся. Потом глянул в оттаявшее окошко. Над полями в снегу тучами носилось воронье. Вот замелькали вагоны, непогашенные огни большой станции. Подле железнодорожного депо в тумане неподвижно чернела толпа. Он увидел жандармов. Придерживая шашки и ныряя под вагонами, они бежали по снегу туда. Во мгновение ока все исчезло. Он долго сидел, глядя в одну точку, зажав между пальцами погасшую папиросу.

Вот снова мимо него промелькнуло что-то, над чем должен призадуматься он, русский художник. Нет и не будет до конца его дней ни сна, ни покоя. Впереди Дрезден, «Гартен-вилла» и… «Остров мертвых». Он уже слышен ему в перекатах чугунных колес.

Вскоре по приезде пришло уведомление об избрании его в члены дирекции Русского музыкального общества.

Весь февраль, март и половину апреля 1909 года, по день отъезда в Россию, он напряженно работал. Он писал Танееву о том, как хорошо и покойно работает в Дрездене, и грустил, что живет там последнюю зиму. Остаться дальше, мешает контракт, но не с концертным агентством, а с женой, которой он пообещал прожить за границей не более трех лет. Они прошли.

Впереди он не видит ничего, кроме утомительных хлопот. В апреле – юбилейные торжества памяти Гоголя, еще два симфонических, дирекция Русского музыкального общества, издательство Кусевицкого, а осенью, по-видимому, неизбежная поездка в Америку. Но этого мало. В первых числах марта он неожиданно получил из весьма высоких «сфер» лестное предложение занять пост заместителя по музыкальной части председателя главной дирекции ИРМО. Последнюю возглавляла тогда принцесса Елена Саксен-Альтенбургская.

В первую минуту он вспылил. Что ему предлагают?..

Но, поостыв немного, рассудил иначе. Вправе ли он отгородиться своей музыкой, своими концертами от Роесии, перед которой он, как и другие, в неоплатном долгу? Он обязан всей силой своего неизмеримо выросшего авторитета прийти на помощь консерваториям, училищам, школам и музыкантам, оградить их от бездушного чиновничьего произвола сверху и на местах. Вот почему немногие оставшиеся ему до весны месяцы и недели он отдал сочинению, казавшемуся ему особенно значительным и важным.

Может быть, ни в одну из рахманиновских партитур ни до, ни после того не было вложено столько труда, как в «Остров мертвых». Композитор продолжал работать над ней и после первого исполнения еще долгие годы спустя, оттачивая каждую интонацию.

И странная вещь: картина немецкого мистика и модерниста Арнольда Беклина, давшая первоначальный толчок его замыслу, чем дальше подвигалась работа, тем больше отступала на задний план, давая путь другому образу, глубоко человечному и уж никак не немецкому.

С необыкновенной ясностью, как бы выплывая из огромной рамки, стоял перед ним зеленый бугор над озером Удомля.

Бедная тесовая церквушка одиноким алым оконцем глядит в ранние сумерки на покосившиеся кресты заброшенного кладбища. Тяжелые синие громады туч несут из-за озера неминуемую грозу. Тень ее уже покрыла поля и рощи на дальнем берегу, могильным холодом дышит в лицо.

Но там в вышине, как образ любви, все еще светит, светит живым, а не мертвым, золотое вечернее небо. Не о смерти, а о жизни шепчутся с ветром кладбищенские березы. Не в обитель бесстрастных теней зовет этот вкрадчивый шепот, но в неоглядную, орошенную теплым дождем русскую даль, которой нет ни конца, ни края.

Мысль о неизбежном конце всех человеческих надежд обретает в «Острове мертвых» Рахманинова иной, чем у Беклина, смысл, иное звучание. Это не кроткая умиротворяющая печаль об ушедших, не тихая песнь о «вечном покое», но мужественный и суровый реквием скорби и гнева. К борьбе, к непокорству взывают его траурные фанфары. Они звучат наперекор железной поступи григорианского хорала, преображенного и здесь, как в Первой симфонии, интонациями древнерусского знаменного письма.

Разве смерти, ее тупой и жестокой власти, дано навеки унять жар человеческого сердца, заглушить соловьиное пенье, погасить свет зари и небо в алмазах?..

Нет, никогда!

Однажды в первых числах апреля, когда партитура поэмы вчерне была уже сверстана, он поехал один в Лейпциг на концерт «Гевандхауза». Наталье Александровне нездоровилось.

Переночевав в гостинице, он вернулся под теплым весенним дождем. Никто его не встретил. Но когда, отворив своим ключом наружную дверь, он вошел в прихожую, то увидел жену. Она неподвижно стояла в просвете двери в столовую, прижав платок к губам. Глаза ее были красны и с непонятным испугом глядели на вошедшего. У ног лежал смятый конверт.

– Кто?.. – спросил он глазами.

– Верочка… – прошептала она.

Коврик, на котором он стоял, вдруг поплыл под ногамц. Но он совладал с собой.

– Так вот оно что! – раздумчиво проговорил он, как бы отвечая на вопрос, на который долго не находил ответа.

Заглянув в детскую, он нежно поцеловал своих «гугулят».

«А как же Сей Сеич?..» – снова рванула за сердце горькая обжигающая мысль.

Еще до начала гоголевских торжеств в Москве было объявлено два симфонических концерта. В первом: Скрябин, Рихард Штраус, Вагнер и Лист, во втором: Рахманинов и Мусоргский.

Оркестр, как обычно, готовил Брандуков.

К своему удивлению, всего за десять дней до концерта Анатолий Андреевич получил переписанный экземпляр партитуры «Острова мертвых» с просьбой срочно расписать голоса и поставить в программу вместо объявленной «Весны».

Автор не считал свою работу завершенной и знал, что месяцы, а может быть, и годы настойчивого труда над поэмой еще впереди, но думал, что должен сыграть ее сейчас, какова бы она ни была и чего бы это ни стоило.

Вся эта суета – последние штрихи в партитуре, переписка, расставание с Дрезденом – была для него как нельзя более кстати. У него не было времени задумываться. Не впервые на помощь музыканту приходил труд, осторожный и мудрый целитель в годины душевных невзгод.

Впечатление от «Острова» было огромным. Только о нем и говорила на другой день музыкальная Москва.

Как это с ним крайне редко бывало, на этот раз разговорился и автор – с молодым журналистом, пришедшим к нему в филармонию.

– …Должно быть что-то определенное извне: мысль, впечатление, иначе замысел не сможет родиться.

…Когда я сочиняю, мне помогает память о недавно прочитанной книге, прекрасной картине, стихотворении. Иногда в уме возникает определенный сюжет, который я пытаюсь претворить в звуки, не раскрывая источника моего вдохновения. … Но если нет ничего внутри, ничто извне не поможет. … Мое сочинение движется медленно. Бывает так: я отправляюсь в далекую прогулку в деревне. Мой глаз схватывает яркие блики света на молодой листве после прошедшего ливня, ухо ловит шепоты леса, звон падающих капель. Потом я гляжу на бледную полоску неба над горизонтом в час заката, и они приходят: все голоса сразу… Так и с «Островом мертвых»… Он весь сделан в марте – апреле. Когда он пришел, с чего начался – как я могу это рассказать!.. Он родился внутри, захватил мои помыслы и был написан.

За все прожитые годы он не слишком часто встречался с матерью и еще реже – с отцом. Он помогал им обоим деньгами через Зилоти и Прибытковых. Эта помощь началась еще в его юные годы и не прерывалась ни при каких обстоятельствах.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю