355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Бажанов » Рахманинов » Текст книги (страница 15)
Рахманинов
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 04:12

Текст книги "Рахманинов"


Автор книги: Николай Бажанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)

Мать с годами сделалась еще замкнутее и холоднее. Чувство бессильной жалости давило его всякий раз, когда он навещал ее. Помочь ей нравственно он не умел и чувствовал, что мало-помалу они становятся совсем чужими. Уходя от нее, никогда не знал, была ли она ему рада.

Отец сильно постарел, поседел, но все еще старался сохранить былые бравые повадки гусара. Собрав деньжонок, он ездил с визитами по родичам и знакомым, непрестанно ссорился со своей второй женой и сыном от гражданского брака Николаем.

Письма от матери Сергей Васильевич получал редко – ко дню рождения, к Новому году. Потому в сентябре, незадолго до отъезда в Америку, он удивился, увидав на столе конверт, надписанный ее рукой и почему-то с новгородской маркой.

Он вскрыл его, ничего не чуя. Но потом долго сидел, уронив голову на руки.

Бабушка Бутакова…

Он в недоумении глядел на дату, на почтовый штемпель. Письмо в силу непостижимого равнодушия было отослано только на третий день.

Поздно, поздно!

Все же всего за два дня до отъезда в Америку он выехал в Новгород.

В доме на Андреевской было чисто прибрано, словно ничего не случилось. В дальнем конце погоста под березами желтела свежая могила, засыпанная вянущими цветами. Подле ограды Гаврила Олексич сколотил скамеечку.

Часа два просидели молча.

Сам Гаврила Олексич так же молча стоял рядом, прямой и белый как лунь, опираясь на палку.

Было холодно. Над горизонтом стояли синие тучки. Ветер качал пожелтевшие кудри берез, шелестел в траве палой листвою.

На шестой день плавания над ветреным горизонтом поднялась из моря с протянутой кверху

рукой позеленелая от морского ненастья статуя женщины в странном венце, увенчанном шипами.

Мир, в который он попал, с первых шагов показался композитору оголтелым. Грубый, режущий ухо говор, возбужденные чем-то, алчущие лица, жестикуляция скрюченных пальцев, привыкших хватать.

Первое выступление состоялось в маленьком городке в штате Массачусетс. Затем пошли Филадельфия, Балтимор, Бостон, Нью-Йорк.

Успех у публики был большой, шумный. Больше всего лавров досталось, разумеется, на долю Прелюдии до-диез минор. Чтобы отвязаться от назойливости репортеров, композитор ответил не без иронии: «Прелюд написан в Москве, когда мне было 18 и у меня не было ни гроша в кармане.

Я получил за него сорок рублей и не имел оснований пожаловаться».

Печатные отзывы по тону были кисловаты.

О втором концерте рецензент газеты «Нью-Йорк тайме» заметил, что в сочинении «слабо выражен характер. Это мог бы написать любой немец, хорошо оснащенный технически и знакомый с музыкой Чайковского. Жалобная нота тянется через все произведение…»

По приезде домой композитор признался «Музыкальному труженику»: «Надоела Америка… Публика удивительно холодная, избалованная гастролями первоклассных артистов, ищущая чего-нибудь необыкновенного, не похожего на других… Тамошние газеты обязательно отмечают, сколько раз вызывали, и… это является для них мерилом вашего дарования».

За четыре месяца на чужбине Рахманинов устал, стосковался по России, по дому. Едва сев на пароход, с жадностью набросился на старые, от начала января, русские газеты.

За бортом корабля океан с шумом катил и ворочал свинцовые валы, повитые грязной пеной.

С палубы, из салонов долетала пошлая музыка. Он не слышал ее. Он ничего не слышал. Даже запах газетного листа был не тот, что за океаном. Он улыбался названиям, милым буквам и заголовкам, не вникая в их смысл. Но вскоре улыбка исчезла.

«…Как нам сообщили, в Курской губернии произошли аграрные беспорядки. Высланы казаки…»

За скупыми казенными, равнодушными словами внезапно открылся страшный мир.

Закрыв глаза, он увидел полыхнувшее по небу варево, почудился лязг и грохот сталкиваемых вагонов, визг солдатской гармоники, глухой перестук подков по мерзлой дороге, свист нагаек, надрывающий сердце бабий плач.

Потом, без всякой связи, – неподвижная толпа возле станционного депо, одетые инеем березы на церковном погосте.

Глухой ненавистью захолонуло сердце. Потом тяжело, отдавая в виски, застучало. И в стуке его он вновь расслышал ту же грузную поступь хорального напева. Повсюду на всем ее несмываемые следы. Проклятая! Опять она идет, шагает по России, оставляя за собой сонмы безвестных могил. Кто же теперь?.. Кто еще?

Чтобы успокоиться, он глянул на последнюю страницу. «Хроника… Концерты Московской филармонии… Опера Зимина…» Нет, вот еще: «Прощальный спектакль. «Нора» Ибсена. Театр В.Ф. Комиссаржевской выехал на гастроли в города Туркестанского края».

Морской болезни Рахманинов не был подвержен, но, когда он слышал тяжелую и шумную возню за бортом и пол внезапно уходил из-под ног, он испытывал чувство, которое отнюдь не настраивало на созерцательный лад. По нескольку часов он играл, пользуясь «немой» клавиатурой, с которой не расставался в пути. Изощренным внутренним слухом слышал каждую нотку несуществующего фортепьяно с присущей ей тембровой окраской.

Но симфонический аккомпанемент океана был суров и мрачен.

Рахманинов думал о том, что вот пошел ему тридцать седьмой год. Кое-чего он достиг и прежде всего, пожалуй, славы. Но разве так уж он ее добивался!..

Ему, как художнику, казалось неизмеримо более важным найти в музыке искреннее и полное выражение своей творческой личности, своих душевных сил и способностей, вложить в души людей тепло, утешение, мужество, веру и любовь к жизни.

Он и сам находил их для себя, видя вокруг эстрады сотни сияющих лиц.

Но когда перед глазами памяти пробегали столбцы газет, его вера начинала колебаться.

Его исполнительское мастерство стояло вне всяких сомнений. Но в оценке творчества хор далеко не был единодушным.

Впрочем, время для обобщений еще не наступило. Сейчас его занимало другое. Возвращаясь к сочинениям, которые были ему особенно дороги, он видел, что только в одном, пожалуй, «Острове мертвых» он добился того, чего хотел. Но как мало утешения было в нем для души, алчущей света радости! Тут, перейдя невидимый мостик, он вновь уходил мыслями к памяти той, кто в младенчестве заменял ему мать. Он силился воскресить ее образ живым, услышить ее голос.

Но весь Новгород с его колоколами и дом на Андреевской улице ой видел теперь уже как сквозь густую кисею.

Единственное, что ему оставалось, это попытаться оправдать надежды, которые она возлагала, выряжая любимого внука в долгий путь.

В Москве он смог пробыть всего трое суток. На шестое февраля 1910 года был назначен концерт у Зилоти. Наутро после приезда он вышел в столовую к завтраку.

Возле его прибора лежала свернутая газета. Он развернул ее. И буквы в траурной рамке запрыгали, волчком завертелись перед глазами, складываясь в бессмысленные слова: «В.Ф. Комиссаржевская… Самарканд… Черная оспа…»

Он едва не закричал от ужаса и отчаяния…

В ушах прозвучал взволнованный голос студента (это случилось в Харькове три года тому назад после спектакля «Кукольный дом»): «Улетает сегодня от нас жаворонок… Лети же, дорогой наш, дальше, дальше петь свои песни добра и красоты!..»

Лети!.. Он тихонько вышел в прихожую, торопливо оделся. Вернулся только в сумерках. Где он был, он не помнил сам.

В страшной и нелепой гибели этой хрупкой маленькой женщины с большими темно-серыми глазами и огромной нравственной силой был глубокий символический смысл. Десять лет спустя Александр Блок писал, что «с Комиссаржевской умерла лирическая нота на сцене». Но только ли на сцене!..

Она была бесстрашна в своих исканиях правды, в своих ошибках, заблуждениях, сильна, горда и беззащитна перед человеческой пошлостью и клеветой. В тот день, когда ее не стало, многим показалось, что вместе с ней из жизни вдруг ушло что-то самое дорогое – искренность, нежность, чистота.

4

Через месяц на десятое марта Зилоти назначил экстренный концерт памяти Комиссаржевской. Накануне, вернувшись от матери к Прибытковым, Рахманинов застал у них незнакомую молодую певицу.

Она репетировала с Александром Ильичом арию Баха.

Увидав Рахманинова, она смутилась, но он попросил продолжать. Стоя у окошка, он озадаченно шевелил бровями: что за голос! Когда они кончили, Сергей Васильевич вынул из кармана сверток нотной бумаги и протянул его певице.

– Я написал романс, – сказал он. – Быть может, попробуете?

У нее были темные и очень длинные ресницы. Пробежав по строчкам глазами, она чуть покраснела, лотом, кивнув головой, согласилась.

Он сел за рояль. Настигая друг друга, стремительно побежали аккорды.


 
Не может быть! Не может быть…
Она жива. Сейчас проснется.
Смотрите: хочет говорить,
Откроет очи, улыбнется…
Меня увидевши, поймет,
Что неутешный плач мой значит.
И вдруг с улыбкою шепнет:
«Ведь я жива! О чем он плачет!..»
Но нет. Лежит
     Тиха, нема, недвижна…
 

В программе были Вторая симфония, недавно написанный Третий концерт и «Остров мертвых».

Рахманинов в этот вечер играл и дирижировал. Ему казалось, что это его долг.

Когда после фортепьянного концерта он вышел в артистическую, он почувствовал, что его силы исчерпаны до дна и ничто не заставит его снова выйти на эстраду и стать к дирижерскому пульту. Но когда минута пришла, он встал и вышел.

Обстановка концерта была не совсем обычной, аплодисменты – сдержанными. Не в них, а в чем– то другом выражались чувства слушателей.

В глубине оркестра родился низкий, длящийся «остинатный» тон. На нем, в медленно колышущемся пятидольном размере, сложилась воедино интонация ля-минорного аккорда. Медленно катились навстречу тяжелые волны. Им овладело странное, ранее не испытанное чувство. Ему казалось, что вот если он сейчас неожиданно оглянется, то увидит ее там, с краю во втором ряду партера.

Подав знак вступления фаготу, он явственно услышал этот чистый и свежий, навсегда умолкнувший голос: «Полно! Ведь я никогда не умру!»

На мгновение спазма сжала его горло. Все расплылось в тумане: лица и блики на инструментах.

Но вдруг на сердце неожиданно отлегло. Он почувствовал, что тяжелый душевный мрак, густо окутавший его «Остров мертвых», только мнимый, кажущийся.

Это та непроглядная темнота, которая вместе с росою ложится на землю перед наступлением утра.

Глава шестая «БЕЛАЯ СИРЕНЬ»
1

В свое время было немало толков о том, откуда возникла тема главной партии Концерта для фортепьяно с оркестром ре-минор.

Еще долгие годы спустя препирались между собой музыковеды. Одним хотелось найти корни пленительной мелодии в песенном фольклоре, другим– в древнецерковном мелосе. Незадолго до смерти композитора американский музыкант И. Яссер обнаружил органическое сродство темы с древним песнопением лаврского распева.

В ответ на эти догадки Рахманинов только улыбался и утверждал, что тема «сама написала себя»– Если и был у него план сочинения этой темы, то он думал прежде всего о звуке. Он захотел «спеть» мелодию на фортепьяно, как певец ее поет, и найти подходящий аккомпанемент оркестра, который не мешал бы песне.

И правда; так, без труб, фанфар и торжественных колокольных аккордов, не начинался дотоле еще ни один инструментальный концерт.

Замысел пришел к композитору в Ивановке летом 1909 года, в дни, когда поездка в Америку, по его собственным словам, еще «висела в воздухе» и когда композитор рад был любому поводу, чтобы только от этой поездки отказаться.

Годы давали знать о себе. Как в былые, мамонтовские дни, композитора нередко манила к себе кушетка. Душа еще не освободилась от сумрачной колдующей власти «Острова мертвых». Тяжелые облака еще застилали горизонт.

Но вот однажды тучи раздвинулись и в лицо повеяло чистым прохладным светом зари.

Тогда он впервые услышал ее, эту незатейливую на первый взгляд песенку одноголосного фортепьяно. Она лилась легко и привольно, колыхаясь на волнах мерного и неторопливого оркестрового сопровождения.

Не спросив ни о чем, повела вслед за собой, как тропа среди вереска, в неоглядную ширь и даль.

Куда поманила, позвала его эта тихая вечерняя полевая Русь, что таилось за вековою тишиной, за красой ее ненаглядной, он сперва и не знал, быть может, а только внутренним слухом художника чуял, что, наверно, в тишине этой замкнуты судьбы его отчизны, таятся ее скорби, радости и надежды, идет вековечный спор между жизнью и смертью, зреют невидимо для глаза людского, наливаются гневною синевою тучи грозы народной, мужает и крепнет вера в свободу и торжество.

Он нашел в душе своей запасы нерастраченных сил, открыл неиссякаемые родники вдохновения. И, поборов усталость, неодолимое влечение к пассивности и покою, снова во весь свой могучий рост поднялся великий музыкант и безропотно пошел на зов, потому что знал, что в эти тревожные, предгрозовые дни не может быть для русского художника другой темы, как тема судьбы России.

Так же думали его современники – Репин, Станиславский, Горький и Александр Блок.

Все, что услышал композитор, он с глубоким страстным волнением, с небывалым, неслыханным еще мастерством поведал на страницах своего Концерта ре-минор.

И концерт этот стоит как, быть может, недосягаемая вершина в русской музыке начала нашего века.

Так мы слышим и воспринимаем его в наши дни.

Четвертого апреля 1910 года в Москве была повторена петербургская программа памяти Комиссаржевской.

Вокруг рояля: на стульях, на подставках – повсюду пестрели цветы. Когда Рахманинов в третий раз вышел на вызов, он увидел на пюпитре небольшой, но необыкновенно красивый букет белой сирени. Раньше его не было. В тяжелых гроздях еще искрились капельки влаги. Играя на «бис», он все время искоса поглядывал на букет и потом унес его с собой в артистическую.

К цветам была приколота карточка с двумя буквами: «Б. С.». Он перебрал в уме всех друзей, и ничье имя на эти инициалы не отозвалось.

Вдруг словно его осенило: «Б. С.» – «Белая Сирень». Только и всего!

Он улыбнулся. И сделалось необыкновенно тепло на душе.

2

Распростившись с Дрезденом весной 1910 года, Рахманиновы сняли квартиру в Москве, на Страстном бульваре, в доме, принадлежавшем женской гимназии. На втором этаже того же дома жили Сатины, в нижнем помещалось отделение Брестской железной дороги.

Боковым фасадом дом примыкал к стене Страстного монастыря. Колокольный звон в комнаты доносился глухо. Иногда самого колокола и вовсе не было слышно, но почти всякий раз на неуловимые ухом удары смутным тревожным гулом отзывалась арфа рояля.

Когда в доме было тихо, Рахманинов прислушивался к этой странной музыке. В просторных и прохладных комнатах пятикомнатной квартиры композитор прожил почти до последнего дня в России.

По приезде в Ивановку Рахманинов сперва мно

го хозяйничал: сажал ветлы, обрезал деревья в саду, выходил на косьбу с косарями (потягаться с ним было не легко! Мужики только дивились, весело поплевывая на ладони).

Творческое настроение явилось не сразу.

Лишь в начале июня композитор начал давно задуманный труд. Существо этого труда привело ближайших друзей Рахманинова в замешательство.

Они не могли понять, почему человек, отнюдь не прилежащий к казенному православию, вдруг с увлечением принялся за сочинение «Литургии св. Иоанна Златоустого» для смешанного хора.

В конце июля он уже писал Никите Морозову: «…Я кончил… литургию (к твоему великому удивлению, вероятно). Об литургии я давно думал, давно к ней стремился. Принялся за нее как-то нечаянно и сразу увлекся. А потом очень скоро кончил. Давно не писал (со времен «Монны Ванны») ничего с таким удовольствием…»

Пожалуй, один Сергей Иванович (такой же вольнодумец) до конца понимал, в чем тут дело.

Оба музыканта, чуждые каноническому православию, видели в истоках древнерусского многоголосия то коренное русское, что мы видим сейчас в монументальной фресковой живописи Андрея Рублева. Именно в русском, в чертах национального характера, в складе русской души, в ее этических основах они искали ключ к пониманию действительности. Не потусторонние, оторванные от жизни, а совершенно земные чувства и образы, чаяния, радости и огорчения легли в основу замысла композиции.

Учитель и ученик творчески и по натуре были совершенно несхожи между собой, но оба находили в этих знаменных, киевских и владимирских распевах неисчерпаемые ключи и родники музыкальных красот.

Не один раз на протяжении лета Рахманинов обращался за консультацией к наиболее выдающемуся в те годы знатоку древней обрядности и мастеру хорового письма Александру Кастальскому.

3

На лужайке против веранды стоял в то лето круглый белый стол, рядом – решетчатая скамья.

Издалека видно было сутулящуюся над столом высокую фигуру композитора в домашнем чесучовом пиджачке.

На столе стопа нотной бумаги, остро отточенные цветные карандаши, мундштуки, коробка сухумского табака. Больше ему ничего не было нужно. Как обычно, на столе образцовый порядок.

В часы работы никто не отваживался к нему приближаться. Только ласточки, свиристя, бесстрашно носились над склоненной долу коротко остриженной головой.

Чу! Где-то далеко звякнул брусок о косу. Солнце уходит за деревья. Слабый ветер качнет ветки боярышника и понесет прочь голубое облако пахучего дыма.

В августе Рахманинов принялся за фортепьянные пьесы. «Не люблю я этого занятия, – ворчал он в письме к Морозову, – тяжело оно у меня идет. Ни красоты, ни радости…»

Недели три он промучился, набрасывал и уничтожал. Но уже двадцать третьего августа в один день прозвучали три жемчужины русской фортепьянной музыки, три прелюдии; соль-мажор, си-минор и фа-диез минор.

Первой родилась лучезарная «Матината», как бы омытая утренней теплой росой. Умиротворенность, казалось, исчезнувшая с рахманиновской палитры, свежее плавное движение и парящая в вышине легкая мелодия жаворонка придают пьесе неповторимое очарование.

Двенадцатая прелюдия соль-диез минор, замыкающая цикл, напротив, полна печальных раздумий, переливчатым звоном своих колокольцев зовет в пасмурные дали русской осени. Ее щемящий напев сродни мелодии давнего романса на слова Бунина «Ночь печальна».

Партитура литургии была переслана Данилину, руководителю Синодального хора.

По приезде Рахманинова в Москву Кастальский организовал для композитора прослушивание.

В закрытом концерте было немало представителей духовенства. Один из них отозвался о литургии так: «Музыка действительно замечательная, даже слишком красивая, но молиться при такой музыке трудно. Не церковная…»

Рахманинов был внутренне страстный, горячий, глубоко земной человек. Творческий запас его чувств и мыслей был широк и неиссякаем. Его музыка взывала к глубокой человечности, к чистоте помыслов, заложенных в каждую душу. К простым, не успевшим увянуть сердцам стучалась она, и они отвечали.

Неразрывной все эти годы была духовная связь Рахманинова с Московским Художественным театром.

Будучи в Москве, он никогда не пропускал ни одной премьеры. В душе он всегда делил удачи и неудачи «художников». При всей своей сдержанности в общении с людьми он в стенах театра неуловимо менялся.

Едва возник разговор об организации концерта памяти недавно умершего композитора Ильи Саца, Рахманинов первым горячо откликнулся, принял участие в подготовке программы и вызвался дирижировать. Он любил и высоко ценил этого душевно чистого, обаятельного, талантливого и неимоверно скромного человека, так неожиданно ушедшего из жизни в расцвете сил.

Много лет спустя с искренней теплотой он вспоминал музыкальные вечера у Гольденвейзера, где часто встречал Илью Саца. Однажды проигрывали сложнейший квинтет Глазунова. Рахманинов, как обычно, сидел с партитурой у рояля, зорко следя ва движением голосов и подавая лаконические реплики при малейшей ошибке музыкантов. Сац играл вторую виолончель не слишком уверенно. Вдруг случилось что-то неладное. Музыка зазвучала пусто и жидковато. Музыканты поняли, что потеряли виолончелиста. Рахманинов многозначительно кашлянул. Но вдруг среди затихающего шороха смычков послышался голос отчаяния: «Господа, возьмите меня с собой!»

Дружный взрыв смеха покрыл реплику Саца.

В программу концертов включили ряд отрывков из театральной музыки Саца к «Синей птице», «Гамлету», «Мизерере» в переложении Глиэра для большого оркестра, под редакцией Рахманинова.

Вернувшись из последнего заграничного рейса, еще на вокзале композитор узнал о кончине Пелагеи Васильевны Чижовой. В тот же вечер, собрав все свое мужество, он поехал к Сергею Ивановичу.

Как войти в эти комнаты, не услышав за стеной ее милого голоса, шаркающих шагов: дом, казалось, совсем утонул в сугробах.

Сергей Иванович внешне выглядел спокойным, только был очень серьезен. С порога гость поймал его предостерегающий взгляд. Помолчали, потом просмотрели начало нового квартета.

Только когда Рахманинов прощался в прихожей, Танеев подал ему свернутые в трубку ноты.

– Это романс на слова Полонского, Сергей Васильевич! Просмотрите на досуге.

«В годину утраты» – стояло на обложке. Ниже– автограф: «Памяти няни моей П. В. Чижовой». Между страницами – портрет старой русской женщины с умными, добрыми и проницательными глазами.


 
…Забудь же, сердце, образ бледный,
Мелькнувший в памяти твоей,
И вновь у жизни чувством бедной
Ищи подобья прежних дней.
 

…В Большом зале консерватории состоялся концерт в связи с пятидесятилетием Московского отделения в честь трех питомцев консерватории, награжденных золотой медалью.

Первым в программе был «Иоанн Дамаскин» Танеева, не исполнявшийся уже несколько лет.


 
…Иду в незнаемый я путь,
Иду меж страха и надежды.
Мой взор угас. Остыла грудь,
 Уста молчат. Закрыты вежды…
 

Кантата, написанная тридцать лет тому на смерть Николая Рубинштейна, в этот вечер как бы заново родилась.

Неожиданно, предостерегая, прозвучала труба, возвещая приближение суда человеческим помыслам и деяниям. Грозное дуновение ветра прошло по рядам кресел. И кой у кого мелькнула догадка, что не там, «у престола всевышнего», будет этот суд, это «миру преставленье», но здесь, на земле, и, быть может, скорее, чем кажется.

Рахманинов играл свой Третий концерт.

На концерте в первую годовщину со дня смерти Комиссаржевской в Петербурге Сергей Васильевич встретил Глазунова. Последний передал ему просьбу совета консерватории сыграть днем в пользу «недостаточных студентов».

– Надеюсь, ты не откажешься?

Рахманинов развел руками.

– Как же отказать! Сами ведь мы были недостаточными.

Давно ни для кого он не играл с таким удовольствием, как для этой молодежи, ловившей с жадностью каждую его нотку. На этой эстраде в переполненном зале он чувствовал себя совсем как дома. Даже говорил и шутил с ними во время пауз между номерами, чего, кажется, еще отроду не бывало.

– Теперь, – покосившись на зал, проговорил он, – я сыграю вам мои последние прелюдии. Это не значит, что больше играть не буду, а то, что они сочинены недавно…

Пока Сергей Васильевич говорил это, обратясь к аудитории, за его спиной консерваторский служитель с ужасно хитрой миной на цыпочках пробрался на эстраду и поставил на второй рояль вазон с цветущей сиренью.

Когда в ответ на шум, смех и аплодисменты Рахманинов оглянулся, он даже покраснел немного от неожиданности.

«Нигде и никогда неуловимая Б. С. не забывает о нем!»

Где бы ни выступал Рахманинов, она напоминала ему о себе.

Окончить концерт оказалось гораздо труднее, чем начать. Студенты не хотели уходить.

– Я не знаю, хорошо это или плохо, – сказал композитор, водворив тишину, – но обычай гласит: когда публика просит польку, это значит, что она «сыта». Полькой я и закончу свой концерт.

Глазунов вышел на эстраду и под гром аплодисментов благодарил его. А затем объявил преподавателям и студентам, что занятия в этот день отменяются.

– День этот должен быть отмечен не меньше, чем когда консерваторию посещают царствующие особы.

4

В поезде по дороге в Варшаву Рахманинов прочел первые газетные сообщения о смерти Толстого.

Былая горечь после визита в Хамовники давным-давно истлела. Все же, несмотря на повторные и настойчивые приглашения через Гольденвейзера побывать в Ясной Поляне, он так и не поехал.

Не гордость, не обида, но все возрастающее с годами чувство неодолимой робости было преградой. А жаль!

Россия точно лес после бурелома. Дубы свалились. Глухо чернеет мелколесье. Жди теперь, пока подрастет!

Где те, что придут на смену? Если и придут, то не скоро и заговорят совсем по-другому.

Еще двадцать лет тому назад в одном из писем Римского-Корсакова неожиданно прорвались грустные строки:

«…Новые времена – новые птицы, сказал кто– то; новые птицы – новые песни. Хорошо это сказано! Но птицы у нас не все новые, а поют новые песни хуже старых».

В пути композитор тосковал по семье, по дому. Три зимы в Дрездене среди близких, за любимым трудом теперь казались ему потерянным раем.

Но сама по себе мысль о загранице претила. Его место в Москве.

А в Москве ему не давали дышать.

Что ж, вышел в люди, Сергей Васильевич! Не сам ли того добивался! Не лучше ли было в неизвестности?..

Сейчас – на улице, в театре, – куда бы он ни пошел, повсюду озираются, следуют за ним любопытные взгляды. А дома… Он мог по пальцам перечесть свободные вечера, когда некуда было торопиться и он мог просто, закрыв глаза, посидеть в кресле, слушая болтовню любимицы Танюшки.

Совсем не много времени понадобилось ему, чтобы убедиться, что «слава» умеет не только улыбаться, но и строить курьезные, а подчас злобные и уродливые гримасы.

Каждая почта приносила надушенные записочки с излияниями превыспренних чувств.

Тем дороже для музыканта были искренние изъявления благодарности, выраженные в ненавязчивой форме.

Он был счастлив, видя вокруг эстрады юные, сияющие, взволнованные лица, протянутые руки с цветами.

Они любили его, считали своим. Их волнение трогало его до глубины души.

Тайна «Белой сирени» оставалась неразгаданной.

Если говорить правду, он и не делал шагов к разгадке.

Рояль Рахманинова в смежных комнатах звучал почему-то глухо, но за дверью на лестничной площадке был гораздо слышнее.

К этой двери однажды, трепеща, приблизился четырнадцатилетний Юрий Никольский. Он принес свернутые в трубку две прелюдии своего сочинения с посвящением «С. В. Рахманинову».

За дверью кто-то по частям, по фразам разучивал «Кампанеллу» Листа. Завороженный красотой «серебряного» звука рахманиновского фортепьяно юный музыкант стоял не дыша.

Неожиданно музыка смолкла. За дверью, приближаясь, прозвучали неторопливые, размеренные шаги. В неописуемом страхе будущий композитор ринулся вниз по лестнице. Так встреча не состоялась.

В другой раз, вернувшись среди дня из университета, где она работала, Софья Александровна Сатина, к своему удивлению, увидала на ступеньках и возле перил группу служащих железнодорожников. Среди них были девушки-конторщицы. Насторожась, взволнованные, серьезные, они слушали ре– минорную прелюдию Рахманинова, явственно звучавшую в лестничном пролете. Увидев вошедшую, они смутились и нерешительно двинулись к полуоткрытой двери конторы.

Она улыбнулась и попросила их остаться. А получасом позже вышедшая случайно Марина подняла лежащий перед дверью огромный букет полевых цветов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю