355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Шипилов » Остров Инобыль. Роман-катастрофа » Текст книги (страница 5)
Остров Инобыль. Роман-катастрофа
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 13:53

Текст книги "Остров Инобыль. Роман-катастрофа"


Автор книги: Николай Шипилов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 13 страниц)

23

Цыганка Раиса Крянгэ размышляла.

Она лежала на ковре и почти не вникала в действие видеофильма, который, как сорный ручей, проистекал перед ее черными глазами. Фильм не нравился ей. Ей нравились сочные фильмы Кустурицы. Возникало чувство, что его глаза и ее – одно и то же, а мир свеж, наивен и лукав, как умытое дитя нищего. Но, зная эти картины едва ли не наизусть, Раиса находила в них что-то незамеченное в прошлый раз. Сегодня шел теплый дождь, а ей было тревожно. Она и включила «видак», чтобы жужжал и отвлекал от занозистых мыслей.

Не получалось отвлечься.

Проскрипел деревянной винтовой лестницей брат – пошел перекусить на кухню. Когда старший брат в доме – он хозяин. Брат занимался перепродажей золота и автомобилей и был очень богатым цыганом.

– Пшала! Помогискир мангэ, пшала! [3]3
  Брат! Помоги мне, брат!


[Закрыть]

– Мэ бокхало… Мэрав тэ хав… [4]4
  Я голоден… Я ужасно хочу есть…


[Закрыть]

Раиса остановила фильм и пошла к брату.

– Со родэса ту, пшала? [5]5
  Чего ты хочешь, брат?


[Закрыть]
– прислонилась она к дверному косяку.

– Да хоть йэк тахтай чяйо! [6]6
  Да хоть стакан чаю!


[Закрыть]
– ответил брат басом профундо и не глядя на нее. Он не привык сам себе подавать на стол. Но милиция еще в одном его доме арестовала жену за хранение наркотиков и теперь жена находилась в следственной тюрьме, а он с детьми жил в доме Раисы. Дети уже спали.

– На йав дылыно… Ту – ром… [7]7
  Не будь глупым… Ты – цыган…


[Закрыть]
– сказала Раиса и стала накрывать на стол. Часы пробили три раза.

– Мишто… [8]8
  Хорошо…


[Закрыть]
– садясь за торец стола и беря голову в зажим ладоней, сказал брат. И спросил:

– Со тукэ трэби? [9]9
  Что тебе надо?


[Закрыть]

– На пхуч, пшала… Намишто мангэ… [10]10
  Не спрашивай, брат… Плохо мне…


[Закрыть]

– Йав кэ мэ… [11] – брат указал на стул слева от себя и выпил водки. – Бравинта жужоры… – похвалил он водку и повторил: – Пхэн, со тукэ трэби? [12]

На плите подогревалось мясо кролика. Оно шипело в чугунной сковороде, шипение это мешало чисто слышать голос. И Раиса присела рядом с братом.

– Мандэ дадывос исы… [13]13
  У меня сегодня…


[Закрыть]
– начала она по-цыгански, но внезапно махнула кистью руки цвета белой луны и стала говорить по-русски. Цыганских языков было столько, что порой одна цыганская семья не понимала другую. Раиса рассказала о телефонном звонке Крутого, который просит погадать ему на картах Таро.

– Он хочет завтра с самого утра. Обещает заплатить хорошие деньги. Бут ловэ.

Она сказала брату, что не может понять причину своей тревоги, она словно лишилась сил.

– У него темная душа, – сказала она. – Но не подумай, что я боюсь его… Нет, мэ ромны… Что-то подсказывает мне, что моя дорога будет опасной…

– Э-э! – поморщился брат. – На дар… Не бойся! Кто тебя тронет, пхэнори, тому дня не прожить… Но я дам тебе Виктора Цыру… – он достал из кармана пижамного пиджака пистолет: – Лэ… И вспомни кицы сы тутэ пшала и пхэня – сколько у тебя братьев и сестер…

– Аи, пшала… Чяче… Но, думаю, обойдусь без этого, – она кивнула на пистолет. – И Виктора не тревожь…

– Мишто, – согласился брат и выпил еще водки, но пистолет не убрал – лишь покосился на него, как цыганский конь. Он ни слова не проронил о своей жене. Цыганская жена считается существом оскверненным. Если она переступала через продукты – их нельзя было есть. Она не могла сесть с мужем за один стол. Чтобы не опоганить шатер, цыганка ползала в нем на четвереньках, потому что самой поганой вещью во всем мире считалась ее юбка. Если цыган как-то сболтнет в компании мужчин о жене, просто произнесет слово «жена», то после длинно извиняется перед людьми.

Брат ел, а Раиса смотрела на него, и ей становилось покойно.

Она – вдова. Ее муж был потомственный цыганский князь. Его зарезали в кишиневском поезде три года назад. Попросили его гитару – он не дал.

Раиса еще маленькой девочкой впервые увидела его в доме отца на Мурыновке, что в Курске. До поры взросления отношение к девочкам у цыган драгоценное, алмазное, яхонтовое – сердечно-печальное. Но не дай ей Бог утратить девственность до замужества. Если отец не убьет – уходи из табора вся семья. Ей было тринадцать лет – князю тридцать, когда они поженились. Но и после женитьбы на Раисе удивительный князь Николай относился к ней, как к еще девочке. Он сам не был светски образован, а ей разрешил учиться и читать книги, будто видел перемены в цыганской жизни.

– Ах! – сказала Раиса печально. – Может быть, мы уже не цыгане?

– Инкэр тыри чиб палэ данда, морэ! [14] – с нажимом сказал брат. – Джя Дэвэлса! [15]

– Тэ дэл о Дэвэл э бахт лачи, пшала… – пожелала ему удачи Раиса и пошла спать.

Она пошла спать, а брат остался. «Наверное, он любит свою жену…» – по-русски подумала Раиса и улыбнулась чему-то, обернувшись.


24

Раисе не спалось. Она думала о сыне, который учился в Лондоне и любил тратить деньги.

Это сегодня она зарабатывает гаданьем в своем салоне белой магии. А при еще советской власти она была бакалавром-этнографом, что редкость для цыганки. Тогда Раиса не была так одинока в непостижимом и холодном космосе жизни. Теперь от непреходящего одиночества она бы стала доктором философии, но кому это надо. Надо только ей одной на муки.

Она садится за пишущую машинку и рассуждает:

«Глупо думать, что человек произошел от обезьяны. Нет, человек сразу был разумен. И он был, наверное, более разумен, когда жил близко к земле. Но он становится обезьяной на древе жизни, устав от высочайшего напряжения многих тысячелетий. Можно представить себе каждого живущего, как растущий побег старого дерева, которое молчаливыми корнями и большой частью ствола уходит в реку времен. И каждый, кто умер уже до нас, мог считать эту зыбкую воду, а не земное лоно реки, своей прародиной… Нет народа, который был бы одной расой, и нет расы – ни динарской, ни альпийской, ни атлантической – которая была бы одним народом. Вот и русы развеяны бедою по белому свету, словно по извечной привычке своей соревнуясь в рассеянии с армянами, евреями, цыганами… Те, кому хватает упорства, еще крепче цепляются за родную землю. Это те русские, словене, которые знают свое слово, свою речь, и для кого все остальные – немые. Немцы. Сколько же народов притянуло к себе мистическим магнитом русское – русое, рудое слово! Но отрекшись от язычества и не став до конца православными – так и спорят словяне между собой на радость, отнимающим их древний язык, народам… Было ли у них Священное знание истины и был ли Золотой век, о котором говорят древние мифы? Не знают русы. Забыли. Заспали на соломенном тюфяке веков. Но их детский дух, стремящийся в космос, как в сказку, еще силен там, где подлый умишко тянет вниз. И треклятое русское «авось» – не есть ли оно признак рутинной интуиции, которая выше любого рассудка? Может быть, к этой интуиции привыкают, как к данности, и не замечают ее, тащат в старый чулан, где пылится ветхое прошлое? Только мутная вода неясных воспоминаний да странные сны в безвременье будоражат ржавые струны древней, прародительской памяти, которую называют еще генетической…

Люди неистребимо жаждут бессмертия. У греков оно называется – время третьего Геракла, в Центральной Азии – возвращение Гессера, в буддизме – приход Будды Матрейи, а у христиан – второе пришествие Христа или наступление Царства Божиего на земле. Надо лишь искупить грехи и ошибки, совершенные каждым, и первородный грех. Тогда человек не будет нуждаться в пище и земных удовольствиях. А значит, не будет завистлив и жаден. Но человек ли это в нашем привычном понимании? Как эти мысли ведут в тупик! Я, Раиса Крянгэ, боюсь неразгаданного Бога и хожу в православный храм молиться. Но коли Бог побеждает любовью и дает нашей совести свободу выбора, то почему я должна говорить священнику ту правду о себе, которую знает один Бог, и которой я боюсь и стесняюсь. Пощадите! Ведь Господь знает правду! Зачем знать ее человеку? И я стою в стороне и не подхожу к причастию, чтобы никого не обманывать. В православный храм ходит много цыган. Дети причащаются. И все они свободно выбрали православный крест – их никто не гнал сюда насильно. И многие из них не могут расстаться с древними цыганскими промыслами, о которых все хорошо знают. Но мы становимся оседлыми, и кто знает, не будут ли наши дети опорой православия в будущем и не отмолят ли наши грехи, связанные с занятиями магией? Ведь Князь мира сего не вечен. Как пойти против собственной природы – мир ведь хорош многообразием Божиим. Мы, цыгане, ромалэ, чавэла – тоже дети Его. И мы – арии. О, как трудно ничтожным умом охватить это волшебное хоро, похожее на круг такого же волшебного и непостижимого солнца – коло! И ведь был языческий бог Хор, и перед его истуканом водились древние хороводы! Ведь был у русичей бог Агуня – Агни – огонь, обозначающий первоначало! И был праязык, на котором люди общались – это не могло уйти безвозвратно. Так где вы, русичи? И почему так радуетесь празднику Ивана Купалы, как то дитя, что раз в год достает из сундука веретенце свой прабабушки?..»

– Мандэ дадывэс исы… бут ловэ… [16] – говорит своим латунным басом брат, стоя в дверях за ее спиной. – Трэби, пхэнори? [17]

– Нат, пшала, – мотает головой Раиса. – Пойду спать, скоро утро…

Ей скоро тридцать семь лет.

Уже в постели, чтобы уснуть, она с закрытыми глазами вспоминала цветаевские стихи:

«…Милые спутники, делившие с нами ночлег!..» «Ночлег…» – шептала Раиса. «…Версты, и версты, и версты, и черствый хлеб… Рокот цыганских телег, вспять убегающих рек – рокот…» «Рокот…» – повторяла она. «…Ах на цыганской, на райской, на ранней заре помните жаркое ржанье и степь в серебре?.. Синий дымок на горе, и о цыганском царе – песню…» «Николай, Никола…» – утирает она слезинку. «…В черную полночь, под пологом древних ветвей, мы вам дарили прекрасных – как ночь – сыновей. Нищих – как ночь – сыновей… и рокотал соловей – славу… Не удержали вас, спутники чудной поры, нищие неги и нищие наши пиры, жарко пылали костры, падали нам на ковры – звезды…»

Ей снится: князь Николай учит ее носить перчатки.

– Да что их носить? – смущается юная Раиса и от смущения по-детски грубит. – Надевай на руку и носи…

– Если бы, – улыбается он искристыми глазами. – Посмотри на мои усы – просто их носить?

– Чего уж проще – отпустил и носи, – рдеет Раиса.

– Усы обязывают мужчину быть им. И это обязывает многому. То же и перчатки женщины…

И тут Раиса вспоминает, что он погиб. Она берет его за руку – рука в перчатке.

– Возвращайтесь, Николай… Довольно вам витать по ту сторону жизни… Я молюсь за вас… Ах, как долго я выкликала вас из тьмы, звала вас мертвого… Я распускала волосы и без рубашки, голая, чертила магический круг, я ставила два стула посередине. Я клала на них два хлеба и ставила две чаши с водой… Потом тушила свет и зажигала сорок свечей! Я брала в руки землю с вашей могилы и читала: выкликаю из могилы земной, из доски гробовой… от пелен савана, от гвоздей… от венка… Ох, Николай! Однажды вы пришли, я испугалась и смахнула со стула хлеб и воду! Почему, зачем я испугалась? Скажите…

– А не тревожь меня, – сказал Николай. – И никогда больше не делай этого – сойдешь с ума. Целуй крест православный, глупая…

– А ехать мне завтра к клиенту или не ехать, князь?

– Я с тобой, не бойся…

– То есть мне ехать?

– Вода укажет, – машет рукою в тонкой черной перчатке князь Николай.

Садится на белого коня. Их накрывает белое облако…


25

Когда Крутой за задние лапы притащил во двор еще недавно живых и злобных, а теперь – с прикушенными высунутыми языками, псов, то удивился тому весу, который они составляли, своей одышке и той грязи, которую он одолел, идя с грузом вниз по склону. О телохранителе он не печалился: такому спецу, что не уберег ни собак, ни себя – лучше ни живому, ни мертвому не возвращаться в этот дом.

Крутой устал мышцами, но у него появилось незамысловатое бодрое дело: найти и разобраться с теми, кто погубил двух его кобелей. Его потряхивало от воображаемых картин сладкой мести. Тогда он выпил стакан коньяка из черной бутылки, не разуваясь, мобилизационным шагом прошел к камину и возжег в нем дровишки. Тогда уже разулся и бросил туфли в огонь, чтоб не мыть – противно. Кто же мог?

«Кто-то из пехотинцев Сизого? Что за артист-куплетист, мясник-фокусник? – думал он. – Ходил тут днем под окнами какой-то деляга с периловки… Увижу в лицо – вспомню козла. Голову оторву и моргать заставлю…»

Он в тапочках сходил в подвал за ящиком гранат. Сам вид боезапаса приводил Крутого в равновесие. «Не тот бы бздило-мученик – был бы я сейчас вором в законе! Век бы в руки этого добра не брал…» – без веры к себе думал он. Ему нравилось иметь оружие, а ворам в законе это запрещено уголовной этикой.

Он разложил гранаты на столе, сыто оглядел свою карманную артиллерию. Это были шестисотграммовые лимонки Ф-1 с ж-образными канавками будущих осколков на чугунных корпусах. Каминное тепло, коньяк, сухие тапочки – все это вместе и разморило Крутого. «Ничего… – глядел он сонными уже глазами на гранаты. – Ничего… На бесптичье – и жопа соловей… Пара гранат не пустяк…»

И уснул, сидя в кресле.

С мыслью «пусть сунутся» ушел в инобытие.

Там встретили его добротные двухярусные нары с хорошим матрасом. Он лежит на верхней шконке, вокруг – делегация народов мира. Здесь – Джавахарлал Неру в белой бескозырке и с большими просящими глазами. Здесь – Маргарет Тэтчер в синем платье и с ридикюлем, куда она сует и не может всунуть косметичку. Здесь старик Пиночет, за саблю которого все входящие запинаются. Здесь человек в кожаной куртке чекиста и с длинными, как у женщины, волосами, которые собраны на макушке пластмассовой гребенкой.

– Ну что, леди энд джентльмены? – спрашивает Крутой. – Мы работать не боимся, но работать не пойдем – или как? По субботам – не работам, а суббота каждый день? Скорей заточку возьмете, чем кайло – так? Хорошо народами-то править! Спи – не хочу, ешь – не хочу. Так или нет?

Молчат. Неру разглаживает морщинки на брюках в районе колен, Тэтчер – у глаз, Пиночет сжимает и разжимает эфес сабли.

– Молчите? Молчите. Мы подождем, – говорит Крутой. – Час кантовки – год здоровья… Нет, не пойду я в «смотрящие» зоны… Та зона кончилась. С кем иметь базары? С шелупонью? Где нормальные люди, я спрашиваю? Вы люди? Вы хрен на блюде… Извели вы нормальных людей, господа. Что это за лозунги вы придумали во всем заколюченном мире – «Позор салоедам!» Почему, объясни мне кто-нибудь! Почему старик Проценко по ночам утайкой жрет сало на толчке? И кому это не нравится хорошее сало – поднимите руки вверх! Всем нравится? Все. Снимите эти лозунги по зонам. Повесьте что-нибудь жизненное!

– На свободу с чистой совестью? – иронично так спрашивает Неру.

Пиночет подсмеивается. Тэтчер просто шевелит выщипанными бровями и говорит:

– Может быть, – с едва уловимой ехидцей говорит она, – напишем на фене: «Conscitntia mille testes»?

– Переведите!

– «Совесть – тысяча свидетелей» – так переводятся эти слова.

– Не пойдет, – жестко пресекает тему Крутой. – Пишите: «Лучше уснуть фраером, а проснуться вором!» Все! По камерам. Ты, Маргарет, останься, не стремайся… Ты клевая старуха! Но ядовитый зуб я тебе вырву хромированными пассатижами…

Та начинает что-то говорить по-английски и очень доверительно, почти по-родственному, тереться своей благоуханной щекой о колени Крутого. Он двумя руками разворачивает ее лицо к себе и видит свою репетиторшу. Она не без труда разжимает губы, ласково говоря:

– Сука вышел пообедать, сука вышел погулять!

– Ах ты, коза!

Он избил бы ее, да руки-ноги тяжелы. Они очужели. А в ее глазах – гипноз. Точно гипноз. Иначе почему тело его стало свинцовым, а голос пропадает, и Крутой уже лепечет что-то невнятное. А она смеется. Она становится безликим длинноволосым мужиком с гребенкой и говорит, показывая гранату:

– Я кум, кум. Ты покойник, покойник!

– Нет… Нет… – с невероятным усилием ворочает языком Крутой. Он пытается бежать, но вокруг плотная стоячая вода по грудь. Он уже узнал в длинноволосом того «вафлера», которого повесил в цеховой каптерке… Он трудно идет куда-то во мрак укрыться, он заходит в эту черную воду все глубже и глубже. Потом ныряет, не закрывая глаз. И плывет так долго, пока не начинает задыхаться…

Когда же просыпается, разбуженный мрачным сном, то бросается к телефону, чтобы тут же рассказать свой свежий сон Раисе Крянгэ – радиотелефон не работает. И тут же, нажав на выключатель торшера, потом еще и еще раз, он обнаруживает, что нет света.

«Обложили, сявки…» – понимает он.

Одевается во все темное, расфасовывает гранаты по карманам и снова направляется в подвал, откуда есть запасной выход.


26

Родина Люба живет давно.

Иногда ей казалось, что если бы между весной и осенью потерялось лето – она бы не заметила. А Игнашка был еще старше нее.

– Сколько же тебе лет, Игнашка?

– Дак, сто пийсят, монашка! Считай год за два по такой жизни…

– Ты толком-то говори…

Люба помнит, что подмигивал ей молодой старшина Игнатий Сопрыкин, когда вернулся с корейской войны, а было ей чуть за семнадцать.

– Жену схоронил… Про детей тебе говорил… Квартиру богачам сдал за двести долларов, сам у Дуси Самылкиной одной гнездо на сундучке свил. На почте получаю шестьсот плюс пенсия, заслуженная годами строительства социализьма… Сам сыт, Дуся сыта, а бывает и бутылочку вотрем…

– С социализмом вашим!.. Баламуты…

Игнатий впадает в задор:

– Дак ты чего, Любовь Петровна, за царя?

– Я царя не знаю… При вашей, при диоклетиановой власти жила…

Тут Игнатий и находит слабину:

– А! А! А! – трижды грозит он пальцем. – А как же «всякая власть от Бога»?

– Потому что никакой мы власти не нужны. Господь один наша власть. Вот он нам за грехи-то и попускает… По грехам нашим и власть!

– Какие уж такие у тебя грехи?.. – говорит Игнатий, вертя шеей по сторонам, и указывает на потолок. – Вон течь! За что? Почему у тебя, праведницы, заступника нет? Приемышков ростила ты, ростила, а те приемышки тебя в желтый дом! По-разному жили, а помрем одинаково: ни одна собака не проскулит! Что же он, – опять тычет в потолок, – что же не заступился?

– Он глаза мне на жизнь открыл – мало? – отвечает Родина и крестится. – Родители тебя Игнатием крестили… Богоносец, стало быть… А что ты с ним сделал?

С оглушительным треском молния рвет дерево.

– Растрощило дерево…– говорит Родина. – Ложись, Игнатий, на курятнике-то… Пойду я курей принесу… Они слепые в эту пору – голыми руками бери…

Игнатий уже спал в партизанской землянке, когда пришла и уснула, помолясь, Родина.

И снится ей, что сидит она у ведра с картошкой и чистит ее ножом-»экономкой». Птицы за окном свое чистописание выводят – ясно на душе. А когда хорошо – то и всплакнуть не грех. Вот и солонит Люба картошку слезами мужу на потеху. Носом шмыгает.

– Чего ты мерхлюндии разводишь, Любасик? – спрашивает он, отрываясь от своих клеенчатых тетрадей с конспектами.

– Леша, скажи: где птички зимуют?

Муж встает, подходит к Любе и оглаживает ладонью чистую соломку ее волос.

– Знаешь, за что я тебя люблю?

– Нет…

– Дурочка ты… Нет никого слаще дурочек…

– Да… – еще больше плачет Люба. – А зачем тогда аборт? Вдруг у меня больше деток не будет, Леша?

– Ну во-о-от! Зря, ты думаешь, советское правительство аборты-то разрешило? Такая линия партии!..

Вдруг появляется Никита Хрущев и говорит:

– Не смей плакать, Родина! У мужа зачет по химии, а ты… Не плачь, говорю! Я тебе с Кубы негра привезу – Пушкина родишь!

– Так он же черный, негр-то! – пугается Люба, но терпит: ведь кто с ней церемонится? Сам Хрущев.

– И что? Какая беда? А ты знаешь, что на свете всего два народа независимо от цвета кожи: одни – бедные, другие – богатые! Ну, я пошел…

– А картошечки нашей?..

– Нет времени на картошечку… Я ем только исключительно кукурузные хлопья…

– Чайку?

– Нет, – решительно поднимает растопыренную пятерню Хрущев и на глазах счастливой Любы превращается в сухопарого священника. – Полечу по всем границам православные кресты ставить… Все. Партийные взносы уплачены пожизненно…

– Товарищ Хрушев! – хочет сказать Люба и не может разлепить губ. – А как же последний поп по телевизору?

Тут ее будит храп Игнашки.

Она крестит старого, потом углы землянки, она обносит крестным знамением свою раскладушку и снова засыпает…

Спит Игнатий и никто не увидит во мраке игру улыбки на его лице.

А инобытие воротило ему запечное детство. Уже, будто бы, и папку забрали на Соловки за антисемитизм. Тот на юбилее начальника сказал, что года идут, а у начальника «все такая же детская улыбка на лице». Сказал так, а начальнику послышалось «жидецкая улыбка». Так и вкатили папке десять лет за ту улыбку.

Мать, Анастасия Сергеевна, уехала с мешочниками по деревням за хлебом. И пришла какая-то богомолка, говорит, что поездом Игнашкиной маме отрезало ноги. Крестит его, прижимает его голову к подолу платья. Оно пахнет дымом. И сердечко мальца заходится от нестерпимой жалости. Тщедушный, он не вырывается, терпит с закрытыми глазами – так все похоже на сон. Но мама вдруг возвращается – и он бросается не к торбе с хлебом, а к этим ее ногам в грубых теплых чулках. И долго-долго трется о них белокожим лбом, не осмеливаясь поцеловать…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю