Текст книги "Повести моей жизни. Том 2"
Автор книги: Николай Морозов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 53 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
Я на него нисколько не сердился, я его не возненавидел. О нет! Ничего подобного не было в моей душе, но я почувствовал, что отец стал мне в этот миг чужой человек, с которым у меня нет и не будет ничего общего.
Все это промелькнуло у меня в уме в несколько минут, пока подполковник объяснял мне положение дела и советовал во всем послушаться отца для моей же собственной выгоды.
– Выдайте мне всех ваших сообщников, – сказал он, – и я даю вам честное слово, что вас выпустят через несколько дней без всяких ограничений вашей свободы и даже никто никогда не узнает того, что вы мне здесь сказали наедине!
Он многозначительно взглянул на меня.
Я смотрел в это время прямо в его смуглое лицо, на котором даже не было видно какого-либо особого клейма подлости, за исключением слов, только что вышедших из его рта. Они же в просторечии звучали так: «Даю вам честное слово укрывать подлость, которую я предлагаю вам сделать!»
Да, это была странная комбинация понятий о честности и подлости!
Она сразу изменила мое первоначальное решение раз навсегда отказаться отвечать на какие бы то ни было вопросы о моей деятельности.
«Это, – подумал я, – было бы уже слишком глупо. Воздавай таким людям то, что им принадлежит по праву. Не стесняйся им лгать, потому что сами они – олицетворенная ложь и отцы лжи. Вот ты откажешься им отвечать, а они будут мучить тебя ежедневными приставаниями, как недавно Смельский, и употреблять против тебя или моральное давление, как он, хотевший поставить перед тобой на колени всю семью Крюгера, или – кто знает? – будут применять к тебе прямые пытки».
– Мне некого выдавать вам, потому что я совершенно не участвовал ни в чем противозаконном, – ответил я.
– Зачем вы это говорите? – сказал он. – Вы отлично знаете, что нам уже многое известно из других источников. Скажите, например, вы знаете Иванчина-Писарева?
– Нет!
Подполковник развел руками.
– Знаете Алексееву?
– Нет!
– Знаете Клеменца?
– Нет!
– Знаете Кравчинского, называющего себя Михайловым?
– Нет!
Подполковник сердито развел руками. Его брови сдвинулись, лицо стало мрачно.
– Если вы выбрали себе эту систему защиты, уже давно изобретенную беглыми каторжниками, то вы далеко с ней пойдете, прямо в Сибирь. Последний раз предлагаю вам послушаться моего совета, говорите правду.
– Да я и сказал правду. Никого из них не знаю.
– Ну а если их приведут к вам на очную ставку?
– Тогда, я уверен, и они меня не узнают.
– Но ведь вы же с ними составили тайное сообщество, это ваши товарищи!
– Ни в каком тайном сообществе я не состою.
– Хорошо! В таком случае скажите, где вы были в мае прошлого года?
– Этого я не имею возможности сказать вам!
– По каким причинам?
– По личным. Это касается одного меня.
Подполковник мрачно перелистал какие-то бумаги в папке, относящиеся ко мне.
– Итак, – сказал он, – вы не желаете оказать нам никакой помощи. Не получите вы ее и от нас! Мне жаль огорчить вашего уважаемого отца. Но при вашем поведении ничего для него нельзя сделать. Уж лучше б вы прямо отказались отвечать.
«Да, – подумал я, – тогда вам, очевидно, легче было бы справиться с вашим делом! Он не сознался, – сказали бы вы, – но зато и не отрицает ничего! Да! Хорошо, что я так сделал!»
Подполковник взял лист бумаги и начал писать, произнося вслух часть фраз. «Марта месяца допрашивал арестованного... который показал...» И он начал от моего имени резюмировать все мои отрицания, дополняя их новыми по добавочным вопросам, и затем предложил мне подписать эту свою рукопись, которая целиком состояла из кратких фраз: «такого-то не знаю, такой-то не видал, о таких-то не слыхал, а о том, что сам делал в такие-то периоды, не скажу»... Я подписал протокол, и таким образом для будущего историка революционного движения семидесятых годов создался от моего имени официальный документ, который на самом деле был составлен самим подполковником.
Прошу же историка не винить меня за его дурной слог и не верить в нем ни одному слову!
Подполковник встал и повел меня обратно уже без всякого следа того радушия, с которым он меня встретил. Его физиономия выражала теперь полное безразличие. Но по всему было ясно, что в глубине души ему чрезвычайно неприятно: этот мальчишка, каким он считал меня, против собственной воли говорил каждым своим взглядом, каждым движением: если вы взяли на себя роль моих палачей и палачей моих друзей, то зачем же вы так любезничаете со мною?
Если б мальчишка надерзил, то можно было принять величественную позу и наказать его, но он, наоборот, явно пытался все время не обнаруживать своего нелестного мнения, и это было тем обидней. Кроме того, было неприятно и отсутствие каких бы то ни было результатов из допроса. Одно попусту потраченное время!
Когда мы вышли в залу, там на столе еще кипел самовар, и даже пар выходил узкой струйкой из клапана в его крышке. Вокруг него по-прежнему стояли пустые и недопитые стаканы, но из компании уже никого не было. Мы прошли обратно через сводчатую комнату, где стоял посредине зеленый стол со стульями кругом него, как бы для тайного суда, и вышли в первый зал, где сидел в ожидании меня жандармский офицер. Подполковник передал меня ему, сказав ему несколько слов шепотом. Потом раскланялся со мною, подал мне руку как-то нерешительно, словно не зная, приму ли я ее, и быстро ушел обратно.
Развозящий офицер вывел меня по темной узкой лесенке в простенок, замкнутый глухими воротами с обеих сторон, и сказал что-то на ухо вознице ждавшей кареты.
Мы сели в нее в прежнем порядке: офицер налево от меня, а два унтера против. Ворота двора снова отворились невидимым привратником и бесшумно замкнулись за нами. Сидевший напротив жандармский унтер задернул занавеску около меня, а второе окно, около офицера, осталось открытым. Мы поехали теперь по Петербургу совсем другим путем, какими-то садами, переехали два или три деревянных моста и выехали на набережную Невы, еще покрытой льдом. Вот показался знакомый мне Николаевский мост, мы переехали через него, направились далее по набережной и повернули в какие-то улицы.
– Куда вы меня везете? – спросил я офицера.
– А вот увидите! – ответил он.
Жандармский офицер теперь был новый, с черными усами, с капитанскими эполетами и с очень неинтеллигентной физиономией, походившей скорее на солдатскую. Он почти все время смотрел в свое окно на улицу и этим давал мне возможность тоже видеть часть города мимо его головы, хотя он и делал это явно без всякого намерения.
Мы выехали на набережную неширокого канала, проехали по ней некоторое время и повернули кругом какого-то кирпичного здания, стоящего отдельно у берега этого канала, перекрещивавшегося здесь с другим. Здание по внешности походило на средневековый замок, и мы остановились у его крыльца, к которому поднимался подъезд со ступеньками, не прямо идущими, а направо и налево вдоль стены. Мы остановились перед ним и стали подниматься по ступенькам. Бросив взгляд вперед, я увидел перед собой серый каменный мост, как будто с четырьмя башнями на нем, соединенный толстыми висячими цепями. Направо, на продолжении канала, был целый лес корабельных мачт; еще правее, за другим каналом, стояло какое-то коричневое кирпичное здание вроде дока или, скорее, морского арсенала.
«Куда это я попал? – думалось мне. – Неужели в какую-нибудь морскую темницу! Почему в морскую? Не хотят ли они меня везти морем в Кронштадтскую крепость, чтобы я был дальше от Петербурга и лучше было бы можно выпытывать от меня показания? Значит, благодаря моему отказу рассказать, где я был и что делал перед отъездом за границу, они мне придают теперь большое значение!»
Но не успел я еще закончить этих мыслей, как, высадив из экипажа, меня ввели в комнату типически казенного вида, где стояли и сидели десятка полтора городовых, а оттуда проводили в кабинет с зеленым столом, за которым сидел пожилой полицейский полковник.
Мой жандармский капитан вынул из внутреннего кармана на груди своего пальто бумагу и вручил ее полковнику. Тот прочел, расписался в ней и возвратил, а затем обратился ко мне:
– А где же ваши вещи?
– Не знаю, – ответил я. – Меня арестовали две недели назад на прусской границе. Там отобрали мой чемодан с бельем и деньги, и более я их не видал.
– Кто отбирал?
– Пограничный комиссар Смельский.
– А у вас в Петербурге есть родные?
– Нет! – ответил я, хотя и знал еще за границей от случайных знакомых, что мой отец приобрел, как они выражались, «роскошный дом на Васильевском острове», в котором намерен жить зимой, переезжая лишь на летние месяцы в имение.
– Так надо вам написать на границу, чтобы немедленно выслали и чемодан, и деньги, а то вам у меня, может быть, долго придется сидеть, а содержание вам полагается только десять копеек в сутки и никакой одежды и белья.
– А где же я нахожусь?
– В Коломенской полицейской части.
– Где?!
– В Коломенской части, – спокойно повторил он, очевидно, нисколько не разделяя моего изумления и думая, что я не расслышал его первого ответа.
«Так этот романтический темно-коричневый средневековый замок поблизости взморья, – ударило мне в голову, – простая полицейская часть!»
О, какое унижение почувствовал я в первую минуту, какое страшное падение с заоблачных высот своего воображения прямо на прозаическую землю!
Меня, ожидавшего стать мучеником за гражданскую свободу своей родины, раз не удалось сделаться ее национальным героем, новым Вильгельмом Теллем, не захотели обратно везти в темницу Третьего отделения! Меня, готовившегося так искренно и серьезно к пыткам и каменным мешкам, вдруг сначала приняли за тайного предателя, возвратившегося в Россию по письму своего отца, и пригласили, прежде чем сделать подлость, напиться хорошенько чаю в комнате производящих дознание жандармских офицеров! А затем, не получив желаемого, привезли меня не в сырую мрачную камеру внутри серого бастиона Петропавловской крепости с глубокой, как пещера, амбразурой окна и видом на широкую волнующуюся Неву и не в Кронштадтскую крепость, а в обыкновенную часть, в какую ежедневно сажают подобранных на улице пьяниц и всяких мелких воришек! О, кто мог бы придумать для меня более сильную обиду!
Сидя в карете, которая меня сюда везла, готовый после своего допроса ко всем пыткам, я мысленно повторял куплет из стихотворения, написанного кем-то в Петропавловской крепости под музыку ее курантов:
Славься, свобода и честный наш труд!
Пусть нас за правду в темницу запрут,
Пусть нас пытают и мучат огнем —
Мы песню свободы и в пытках споем![7]7
Это первая строфа стихотворения неизвестного автора; оно широко распространялось среди революционной молодежи задолго до ареста Н. А.; пелось на один из мотивов оперы М. И. Глинки «Жизнь за царя» («Иван Сусанин»); встречается в мемуарах других участников революционного движения второй половины XIX в.
[Закрыть]
И вот в результате простая полицейская часть, где разве только побьют кулаками, если я чем-нибудь рассержу пристава! Неужели меня и в самом деле из издевательства посадят прямо к пьяным? Ведь от жандармов всего можно ожидать! Но я и это вынесу, чтобы отомстить потом!
Я еще не знал, что в Петербург к этому времени свезли со всей России не менее двухсот человек, ушедших в народ, и что по причине недостатка места в крепости избыток политических размещали теперь по темницам, арендованным Третьим отделением у некоторых окраинных полицейских частей, и что заточение в них было нередко еще строже, чем в крепости.
– Напишите же сейчас заявление, – сказал мне пристав, – что при аресте в Вержболове у вас отобрали чемодан и пятьдесят рублей денег и что вы просите меня истребовать их оттуда и доставить вам!
Он дал мне лист бумаги и продиктовал должный заголовок.
Чтобы не возвращаться еще раз к этому предмету, я сейчас же сообщу и результат своей бумаги. Дней через десять меня неожиданно вызвали в канцелярию части. Я думал, что ведут на допрос, но оказалось совсем не то. Тот же самый пристав подал мне ответ ему Смельского, ответ ясный и категорический: «Никакого чемодана с бельем при аресте Морозова не было, а денег у него было только пять рублей, которые он сам же и издержал в гостинице».
Я весь покраснел от стыда. Ведь пристав может подумать, что я хотел получить не принадлежащий мне чемодан и деньги! Но он оказался опытнее меня в таких делах.
– Вы, верно, не потребовали у него расписки в получении ваших денег и белья?
– Мне и в голову не приходило!
– Ну вот видите! Значит, сами виноваты! Даже деньги отдали без расписки! Человек и видит сразу, что имеет дело с очень непрактичным господином. Теперь вы от него уже ничего не получите!
Таков был финал моих личных отношений к пограничному комиссару Смельскому. Потом мне говорили, что на моем аресте он действительно сделал себе карьеру, даже попал впоследствии в «Священную дружину»[8]8
Смельский действительно сделал карьеру на аресте Н. А. Морозова и Саблина. После их ареста В. Н. Смельский был из начальников Вилковышского уезда в чине майора назначен в конце 1875 г. чиновником особых поручений при петербургском градоначальнике Ф. Ф. Трепове. В Петербурге он заведовал секретным шпионажем, повышался в этой роли в чинах и должностях, приобрел в определенных кругах известность как опытный охранник. После убийства Александра II в высших придворных кругах образовалось общество «священной дружины», официальным назначением которой была охрана царя от покушений революционеров. Сановные руководители «дружины» преследовали свои карьеристские цели, а рядовые участники занимались шантажом и мошенничествами. Для заведования тайной агентурой «дружины» был приглашен В. Н. Смельский. Он недолго удержался в этой должности, так как высказывался против соперничества «дружины» с официальной полицией и жандармерией. Смельский вел дневник, представляющий значительный интерес для освещения провокационной деятельности «священной дружины». Дневник напечатан в журнале «Голос минувшего» за 1916 г. (№ 1—6). Литература об этой сановно-провокационной организации обширна. Обстоятельный очерк «дружины» – в книге Д. Заславского «Взволнованные лоботрясы. Очерки из истории „священной дружины“», М., 1931.
[Закрыть], руководившую провокацией в царствование Александра III. Более я о нем ничего не слыхал.
Но все это было потом, и я здесь очень далеко забежал вперед в моем рассказе.
Возвращусь же поскорее к тому моменту, как меня, к великому моему разочарованию, привезли после допроса в Петропавловской крепости в Коломенскую часть.
Как только здесь были окончены все первоначальные формальности моего приема и мои карманы были обысканы городовыми, пристав сказал вызванному им околоточному:
– Отведите их в отделение для политических!
Такое название несколько уменьшило мое первоначальное огорчение. Значит, здесь все же есть политическое отделение, а не одни общие камеры для пьяных и воров! Мы с околоточным вышли задним ходом во двор, весь окруженный высокими многоэтажными зданиями, и, пройдя поперек, поднялись по лестнице в самый верхний из этажей. Там была большая комната, из стены которой торчал медный кран и под ним железная раковина для приема воды, а налево от нее полутемный коридор, по которому ходил часовой.
Здесь нас встретил служитель, отставной солдат времен Николая I, с седой короткой щетиной вместо бороды на морщинистом подбородке и щеках.
– Который номер свободен? – спросил его околоточный.
– Первый! – ответил солдат и, войдя в коридор, отворил в нем дверь в первую комнату налево.
Она была очень небольшая. Кровать с матрацем и подушкой, покрытая серым войлочным одеялом, стояла у ее правой стены. Прямо под окном, находящимся значительно выше, чем в обыкновенных комнатах, стояли простой деревянный столик и табурет. Окно было с железной решеткой, помещавшейся, как и всюду, снаружи, по ту сторону рам.
– Разденьтесь, пожалуйста! – сказал мне околоточный. – Вас здесь снова должны обыскать.
Я снял с себя все и положил на кровать. Служитель осмотрел карманы и складки моего платья и белья, затем оба удалились, и большой тяжелый тюремный замок вновь загремел за моей дверью.
Я тотчас же встал у самой двери и прислушался. Теперь я более не опасался, что меня начнут пытать.
«В частях только бьют, а не пытают!» – повторил я сам себе несколько раз для того, чтобы окончательно убедиться в своей безопасности в ближайшие недели.
И это подействовало.
Приподнятое, готовое сейчас же на всякую жертву и муку, настроение улеглось. Но разочарование стало тем сильнее. Ни в одном романе я не читал еще, чтобы героя сажали в часть, и, если я убегу отсюда, мне нечем будет гордиться. «Бежал из Коломенской части!» – это звучит совсем уже не так громко, как «бежал из Петропавловской крепости» или «из темницы Третьего отделения», где я сидел до сих пор. Нет! Куда хуже! Но все же надо попытаться и осмотреть местоположение!
Услышав, что за дверью тихо и в просверленное в ней круглое отверстие, закрытое сзади клапаном, никто не смотрит, я подставил табурет к окну и взглянул в него. Оно было без матовых стекол и с большой форточкой. Подо мной на значительной глубине был замкнутый со всех сторон небольшой дворик, и я смотрел в него из своего окна, как в колодезь. Там было пусто, лишь изредка проходили городовые. Вверху расстилалось серое небо, и, кроме неба, да дворика, да пустынного канала налево между стенами здания, ничего не было видно.
Я опустился и приложил ухо к стене за кроватью. Там раздавались по каменному, как и в моей камере, полу гулкие быстрые шаги: шесть назад и шесть вперед. Где-то далее перемешивались с ними более слабые шаги, и, наконец, можно было отличить еще совсем мелкие, очевидно женские, по восьми взад и восьми вперед.
«Это товарищи по заточению! – подумал я. – Как бы войти с ними в сношения?»
Современный читатель, давно уже знающий, что во всех темницах политические заключенные перестукиваются друг с другом, едва ли поверит, что я, полгода действовавший со своими друзьями в Москве и почти полгода живший за границей, ничего и не подозревал об этом. А между тем это было так! Ведь это мы изобрели и ввели в практику перестукивание, хотя, может быть, оно употреблялось и до нас декабристами, петрашевцами и т. д.[9]9
Декабрист М. А. Бестужев подробно описывает в своих воспоминаниях, как он, сидя в Алексеевском равелине Петропавловской крепости, изобрел стенную азбуку для переговоров с товарищами по заключению посредством перестукивания («Воспоминания Бестужевых», ред. М. К. Азадовского и др., М., 1931, стр. 168 и сл.).
[Закрыть] Но они не оставили традиции, и мы должны были все изобретать самостоятельно и вновь.
До нас политические заключенные были так редки, что их можно было рассаживать далеко друг от друга и этим достигать полной изоляции. Никогда ни в России, ни за границей в наших многочисленных вечерних или дневных разговорах о заточенных не упоминалось в моем присутствии о их перестукивании, и никто из моих товарищей в Москве или за границей, по-видимому, и не думал о возможности такого способа сношений. Правда, в Петропавловской крепости стук уже практиковался почти целый год до моего ареста, хотя и своеобразным способом: там стены всех камер были обиты тогда толстым войлоком, чтобы узники в отчаянии не могли разбить себе головы о каменные стены, и стучать в них было невозможно. Но шаги узников были слышны даже через камеры, и заключенные сначала переговаривались там шагами, делая для «а» один шаг, для «б» два и так далее и останавливаясь на более долгий промежуток при переходе к новой букве. Так они в долгие томительные дни узнавали этим медленным путем фамилии соседей, положение следствия или делились с товарищами случайно добытыми новостями. Потом мало-помалу они условились друг с другом и об употреблении более удобной азбуки.
Но я, никогда еще не сидевший в крепости и никогда не имевший непосредственных сношений с сидевшими там или с навещавшими их, и не подозревал об этом способе разговора.
«Как бы войти в сношения с соседями?» – ломал я себе голову, стараясь найти в своих стенах какую-нибудь щелку. Но ничего подобного не было.
Я лег на свою постель и закинул руки за голову. Сильный голод мучил меня. Утром я выпил только свои два стакана чаю с маленьким розанчиком в темнице Третьего отделения, затем отказался пить чай на допросе, а к двум часам меня привезли сюда. Никто не приносил мне в этот день ничего есть, – казалось, об этом забыли совсем. Сильный голод так и щемил у меня под ложечкой, и чем далее, тем мучительнее делались его приступы. Я старался отвлечь свои мысли, думая о далеких друзьях, старался представить, что они теперь делают, но это помогало мало, голос физической природы становился сильнее всего остального, он заглушал все. Время казалось бесконечно длинным.
Легкое чирикание, как стук древоточца, послышалось где-то в глубине стены. Я сразу насторожился.
«Здесь, – думал я, – в каменном здании не может быть древоточцев, а между тем их постукивание ясно слышно где-то в стенах. Уж не делают ли друзья на воле подземный подкоп под эту темницу? Они пробьют ее стены, войдут в коридор, откроют наши камеры, и я со всеми товарищами снова буду на свободе!»
Сильно ослабевший от голода, я встал и, подойдя по очереди к каждой из четырех стен, прикладывал к ним уши, но никак не мог определить, где работают древоточцы. Казалось, где-то глубоко внизу.
Вдруг я услышал, что шаги в соседней камере сразу остановились.
«Дам соседу, – подумал я, – знак своего присутствия и того, что я не унываю».
И я пробарабанил в стену всеми пятью пальцами импровизированную мною веселую арию.
Какая радость! Он меня слышит! В ответ мне послышалась его ария, хотя и не очень музыкальная: в ней не было ритма! Я дал ему окончить и второй раз пробарабанил свою арию, еще более музыкальную, но он перебил меня ранее ее окончания и начал выстукивать какие-то громкие диссонансы. Думая, что это шутка, и я начал стучать громче, и в результате получилась такая музыка по гулкой стене, что хоть беги, заткнув уши!
Смеясь, я решил наконец окончить музыку и лег на постель. Стука кузнечиков внизу теперь не было слышно, но вскоре он возобновился.
Я вновь попробовал присоединиться к нему со своей музыкой, но он тотчас же прекратился, и только сосед стал вновь громко барабанить в мою стену.
Я сделал то же, и опять начался одновременный стук с моей и его стороны, которой я прекратил первый, чувствуя новый приступ страшного голода. Мой желудок совсем подвело, и я предпочел перетерпеть, лежа на постели.
Вдруг неожиданная мысль мелькнула у меня в голове:
«А ведь если сосед меня слышит, то я могу переговариваться с ним таким стуком, употребляя вместо музыки буквы».
Кругом было тихо, древоточцы молчали, даже шагов не было слышно. Как ни мучил меня голод, но я не хотел откладывать ни на минуту исполнения «своего открытия», которое показалось мне гениальным.
Я сел на кровать и, обернувшись лицом к стене, выстукал по буквам:
– Кто вы?
И вдруг в ответ начался такой же осмысленный стук, как и мой.
– Куку...
«Что это? – пришло мне в голову. – Не сумасшедший ли?
Очевидно, он хочет сказать "кукуреку"!»
Однако стук все еще продолжался:
– Кукушк...
«Он хочет сказать "кукушка", – подумал я. – Ясно, что сумасшедший».
Но стук продолжался далее.
– Кукушкин.
– Кукушкин! – почти вслух воскликнул я. – Это его фамилия! Никогда не слыхал такой!
Вдруг в коридоре раздались быстрые шаги, и замок в моей двери загремел.
«Вот и поймали, – подумал я. – Что теперь они будут делать со мною?»
Но взамен ожидаемого выговора и наказания ко мне принесли деревянную миску со щами и куском черного хлеба.
– На сегодня вам нет пищевой ассигновки, – сказал служитель, – так как приехали после обеда, но пристав велел вам дать щей из солдатского котла. А завтра утром выдаст мне десять копеек на вас. Что на них купить?
Я решительно не знал, что можно приобрести на такую ничтожную сумму.
– А что у вас разрешено достать?
– Все, что хотите: колбасы, рыбы, чаю, сахару!
– Купите колбасы и черного хлеба!
– Хорошо! – сказал служитель и ушел.
Я с жадностью принялся за щи. Они были пустые, без говядины. Я съел их до последней капли, которую, не имея возможности достать ложкой, вылил себе прямо в рот через край миски.
Сначала голод как будто утолился. Я прошелся несколько раз по комнате и вновь приложил ухо ко всем четырем стенам. Везде было тихо.
«Ужинают! – подумал я. – Не буду их тревожить».
Я лег на постель, чтобы прислушиваться к малейшему шуму, в полной уверенности, что Кукушкин сам вызовет меня, как только окончит свой ужин.
И я не ошибся. Через несколько минут послышалось легкое постукивание с его стороны и на этот раз уже музыкальное. Я ответил короткой арией и принялся слушать. Опять потянулись мерные ряды ударов с перерывом через большее или меньшее число, и я разобрал фразу:
– А вы кто?
– Морозов! – ответил я.
Он, по-видимому, сбился, потому что, сделав несколько беспорядочных ударов, опять переспросил:
– Кто?
Я вновь ответил свою фамилию и после нее получил неожиданный вопрос:
– Московский?
– Да! – ответил я, удивляясь, что он меня знает.
Так началось мое первое знакомство через стену с невидимым товарищем. Кукушкин больше не спросил меня ни о чем, но тотчас же после моего ответа начались в стене долгие стуки древоточцев, и я понял, что это мои товарищи переговариваются друг с другом обо мне посредством какой-то особо условленной азбуки.
«Вероятно, телеграфическая», – подумал я, так как их удары никогда не превышали шести подряд, а большею частью были два, или три, или один с перерывом, как на телеграфическом аппарате на железнодорожных станциях.
Теперь я уже им не мешал.
Мне очень хотелось быть посвященным в их таинственную азбуку, но я не решался спрашивать о ней, думая, что тут какая-нибудь тесная компания и передают друг другу свои тайны.
Поэтому я продолжал и в следующие дни разговаривать с Кукушкиным своим первоначальным способом, при котором уходил целый час на то, чтобы обменяться всего лишь несколькими фразами. Но и так я успел рассказать ему о себе в главных чертах почти все существенное.
Сам я из скромности еще не расспрашивал его ни о чем. Наконец, уже через неделю после моего привода сюда, он простучал мне:
– Утомительно так стучать. Разделите азбуку без лишних букв на шесть строк по пяти букв в каждой. Стучите сначала номер строки, а потом букву в ней.
У меня не было ни бумаги, ни карандаша, и потому я нацарапал спичкой на том месте стены, где я обыкновенно стучал:
1) а, б, в, г, д
2) е, ж, з, и, к
3) л, м, н, о, п
4) р, с, т, у, ф
5) х, ц, ч, ш, щ
6) ы, ь, ю, я, й
Затем для практики я начал выстукивать пальцем своей правой руки по ладони левой самое любимое мною из стихотворений Некрасова:
Скучно без счастья и воли!
Жизнь бесконечно длинна.
Буря бы грянула, что ли,
Чаша с краями полна[10]10
Из стихотворения Н. А. Некрасова (1868 г., без заглавия). Цитата неточная. У Некрасова: «Душно! без счастья и воли, Ночь бесконечно длинна» и т. д. (Н. А. Некрасов. Избранные сочинения. Со вступительной статьей А. М. Еголина. 1945, стр. 154).
[Закрыть].
Когда я кончил это стихотворение, а затем и несколько других, я почти освоился с употреблением азбуки, а главное, сообразил, что удары лучше всего считать числами только для строк, а буквы в каждой строке надо произносить прямо по их названиям в обычном порядке. Так, например, слово «кто» надо простучать:
Раз два – е, ж, з, и, к.
Раз, два, три, четыре – р, с, т.
Раз, два, три – л, м, н, о.
Весь день практиковался я в этой азбуке на своей ладони, сначала смотря на ее изображение на стене, а затем наизусть, ходя взад и вперед по камере. На следующий день я попробовал применить ее к делу и получил на свой стук ответы, из которых обнаружилось, что мой сосед выбрасывает краткое «й», а также и мягкий знак, и потому последние три буквы у нас не совпадают. Но это было не существенно, и я тотчас же перешел на его сокращенный способ.
После каждого моего слова он делал один удар в знак того, что он его понял и что я могу переходить к другому слову. А иначе он делал несколько ударов, и я повторял ему прежнее слово.
Я был в полном восторге, что все понимаю, но мне хотелось научиться скорее стучать так же быстро, как и они, чтоб выходило вроде чирикания кузнечика.
Однако, раньше чем я мог достигнуть понимания их быстрого разговора, прошла еще новая неделя.