Текст книги "Повести моей жизни. Том 2"
Автор книги: Николай Морозов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 53 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
Турецкая война несколько отвлекла мои мысли от изучения математики, за которую я усердно принялся, после того как окончательно одолел иностранные языки и получил возможность читать на них книги без словаря и почти так же скоро, как и по-русски.
Я изучил в то время окончательно элементарную алгебру и геометрию и потом прочел по этим наукам с десяток русских и французских курсов.
На основании французской пословицы «Qui n'a pas vu qu'un monument, ne l'а pas vu (Кто видел только одно произведение искусства, тот его не видал)» я сделал и дальнейший вывод: кто изучил по какой-либо науке только один учебник, тот этой науки не изучал.
И действительно, только прочитав ряд различных курсов, ознакомившись, так сказать, с основной литературой науки, я получил возможность критически отнестись к достоинствам и недостаткам различных имевшихся у меня специальных книг и выработать свои собственные математические воззрения, иногда не сходящиеся ни с одним из учебников в тех или иных деталях или даже в основных положениях.
Точно так же прошел я затем начертательную и аналитическую геометрию, сферическую и простую тригонометрию; но когда я взялся за курсы дифференциального и интегрального исчислений, то сразу увидел, что тогдашние учебники были совершенно невозможны для их изучения без постоянных пояснений человека, уже предварительно знающего предмет. Вот почему, ознакомившись лишь с основной частью этого великого метода, я должен был совершенно отказаться от изучения его деталей до более благоприятных времен, так как среди тогдашних товарищей не было никого, знакомого с высшим математическим анализом, да и видеться ни с кем иначе как на получасовых прогулках я не мог. Лишь через много лет, уже в Шлиссельбургской крепости, удалось мне вместе с одним товарищем по заточению, Манучаровым, обладавшим поразительной математической виртуозностью, окончательно одолеть этот предмет и даже написать простой и наглядный самоучитель высшего анализа с целью ознакомить с ним остальных моих товарищей по Шлиссельбургу[31]31
Функция. Наглядное изложение высшего математического анализа и некоторых приложений его к естествознанию. Изд. «Сотрудника», Киев. 1911. — Н. М.
[Закрыть].
Вполне возможно, что при очень усиленных занятиях и энергичном усилии воли и ума я одолел бы высшую математику и по тогдашним ее возмутительным по своей сухости и бесталанности специальным курсам, но сильная болезнь на несколько недель бросила меня в постель и заставила затем пробыть месяца три в тюремном лазарете.
От вялости и однообразия темничной жизни и недостатка впечатлений почти у всех заключенных развивается через несколько месяцев хроническая вялость пищеварения. Попадая в желудок, тюремный обед так и остается там непереваренным до самого ужина, вытесняющего его механически, а ужин остается почти неприкосновенным до утра.
Развилась эта вялость желудка и у меня, особенно благодаря моим ежедневным занятиям науками, а я все-таки продолжал заниматься, не обращая на нее никакого внимания. Я получил наконец воспаление двенадцатиперстной кишки и желчных протоков с разными осложнениями, бросившими меня сначала в страшный жар, а потом, через три дня, сделавшими всю мою кожу желтой, как лимон. Приглашенный ко мне старший врач Дома предварительного заключения доктор Гарфинкель сейчас же перевел меня в лазарет, состоявший из десятка таких же, как и моя, одиночных камер, отделенных от остальной темницы перегородкой.
Я кое-как дотащился до лазарета, и меня уложили на койку, совершенно обессилевшего.
– Внимательно следите через каждые два часа за его температурой, – сказал Гарфинкель фельдшеру, – и давайте ему мою микстуру в зависимости от степени жара по две и по три ложки через час.
Затем все ушли, дверь заперлась за ними, и я снова остался в одиночестве в сильном жару, почти не способный перевернуться на другой бок от сильных болей во всех внутренностях.
«Неужели мне суждено умереть здесь одиноким, неведомым, не выполнив ни одного из моих научных и общественных планов?» – эта мысль сверлила мою голову и наполняла душу отчаяньем. Я старался себе представить, как через несколько дней, может быть, даже часов, я буду лежать мертвым. Придет сторож. Скажет: "Он уже окоченел!" Доктор составит свидетельство о моей смерти, и меня ночью вынесут на носилках и тайно похоронят где-то, в неизвестном месте, как хоронили до меня многих моих товарищей!
Мне было очень жалко себя, умирающего в самом начале жизни, не успевшего ничего сделать для людей.
В ушах звенело, в голове шумело, сердце билось часто, в висках словно стучал молоток. Резкая боль под грудью и в боках не давала мне лечь удобно.
Наступила бесконечно длинная бессонная ночь. Нет ничего тяжелее, как умирать в одиночестве, без приветливого взгляда близкого человека, без слова участия. Ночь кажется вечной.
Я вспомнил свое детство. Вот встал передо мною образ матери в нашем имении. Когда-то она узнает о моей смерти? И отец тоже должен быть в деревне. Теперь уже середина лета. Он считает, что я отказался от него, презираю его. Не написать ли мне им всем последнее прости? Нет, подожду еще, напишу, когда не останется никакой надежды на выздоровление. Доктор ведь обещал мне сказать, когда надо будет писать родным. А здесь мои товарищи узнают скоро о моей смерти, и от них узнают друзья на воле. Они все будут очень меня жалеть. Мать тоже будет горько плакать. И отец, когда прочтет мое прощальное письмо, тоже пожалеет, что не пришел ко мне второй раз. Будет горевать и Кравчинский, когда получит от меня последние приветственные строки... Затем пройдет несколько лет, и никто на свете не будет более вспоминать обо мне. Разве только раз или два в год при каком-нибудь напоминающем случае. Но тогда уже будут говорить обо мне, как о давно минувшем человеке, без сожаления... как о пролетевшем когда-то облаке, – пришло мне в голову. Потом, после некоторого времени полузабытья, в голове стали слагаться рифмы:
Сгинули силы...
Тускло сияние дня...
Холод могилы
Обнял, как саван, меня!
Те же все стены...
Тяжесть тупая в уме...
Нет перемены!
Глухо и душно в тюрьме.
Я не мог записать эти строки, потому что не нашел рядом с собой карандаша и бумаги, но они назойливо повторялись в моем уме, как бесконечный ремень на блоке, и служили почти всю ночь аккомпанементом к звону и шуму в моих ушах, к болезненным пульсациям в груди и мозгу и к беспорядочным, полубредовым мыслям и картинам в воображении.
Так продолжалось дней пять. К предыдущим строкам присоединились еще последние:
Чаша все ближе...
Мало осталось пути...
Благослови же,
Родина-мать, и прости!
Я каждый день спрашивал приходящего врача:
– Доктор, еще не умру сегодня? Не надо ли писать письмо?
– Нет! – говорил он, приветливо улыбаясь. – Когда будет нужно, я скажу. А пока я надеюсь на выздоровление.
Наконец через неделю, когда я от слабости и долгих мучений не мог почти шевелиться, он сказал:
– Кризис прошел, вы теперь начнете поправляться.
И, действительно, очень медленно, едва заметно, начали утихать с каждым днем мои боли. Я стал спокойнее спать, а недели через две мне разрешили даже сидеть в жестких подушках на моей постели и читать романы. И вот в один из таких дней, когда мне уже было разрешено вставать, вдруг отворилась дверь моей камеры и дежурный тюремщик впустил ко мне трех посетительниц – первых и последних в три года моего тогдашнего заключения.
– Здравствуй, Николай! – сказала одна из них своим приветливым грудным голосом.
Я взглянул и не верил своим глазам: передо мною стояла Вера Фигнер! А вместе с нею были Корнилова и Ивановская. Они все расцеловали меня.
– Как ты попала сюда? – спросил я тихо Веру, когда дежурный тюремщик притворил двери моей камеры, и я услышал его уходящие шаги. – Мне писали, что тебя разыскивает полиция, чтобы посадить в этот самый дом.
– Да! – ответила она, смеясь. – Но на свидание в лазарет по четвергам ходят всегда не менее как человек по десяти, а прокурорские пропуска сюда отбирает в воротах вашего двора сторож. Вся толпа спеша подает их ему через головы друг друга, и среди них я проскользнула незамеченной, без пропуска.
– Но вдруг тебя заметили? Ведь тогда тебя так и не выпустят отсюда?
– Теперь уже поздно замечать, пропуска отобраны у всех при входе.
– А вдруг увидят, что число их – менее выходящих? Ведь тогда вас всех оставят для проверки.
– Да полно ты! Не беспокойся! Дай лучше разглядеть тебя.
Все три принялись осматривать меня.
Я был еще желт и худ, но, по словам Веры, изменился мало. Она же осталась совершенно такая, какой я ее знал когда-то в Женеве, как будто прошло не два года, а только две недели.
Мы начали вспоминать прошлое и с грустью отметили, что все наши активные друзья в России уже в тюрьмах, а на воле почти все новые.
– Я не могла оставаться более в Берне, – сказала она мне, – после того как мои подруги по университету, уехавшие в Россию, были арестованы в Москве. Я решила продолжать их деятельность и разделить их судьбу.
– Но почему же ты поехала в Москву, ведь там их деятельность была уже окончена и они все сидели в тюрьмах?
– Мне хотелось повидаться с ними.
– Но тебе, как посторонней, не дали бы с ними свиданий.
– Я знала это и потому прямо пошла на двор тюрьмы, куда выходили окна их камер, и стала с ними говорить со двора в окна.
– И неужели тебя не тронули тюремщики?
– Меня за это арестовали, но тотчас же снова выпустили, а затем снова начали разыскивать по обвинению в участии вместе с ними в тайном обществе.
Несколько мгновений я молчал в полном восторге от ее смелости и самоотверженности.
– А как теперь дела на воле? – спросил я наконец.
– Теперь перепутье, – сказала она. – Взамен прежних возникли в молодежи новые кружки, но общепризнанной программы действий еще не выработалось. Одни по-прежнему хотят идти в народ, вести пропаганду. Другие находят более целесообразным побуждать народ прямо к восстанию во имя наличных крестьянских интересов. Так, Стефанович, Дейч и Бохановский почти подготовили восстание посредством отпечатанных золотыми буквами грамот, призывавших крестьян подняться против местных властей и землевладельцев от имени царя. Но их арестовали раньше, чем они успели снабдить оружием всех сочувствующих.
– Мне этот способ совсем не нравится, – возразил я, – как можно республиканцам действовать от имени царя?
– Но они не республиканцы. Они думают, что республика при существующем экономическом строе хуже самодержавия.
– Все равно нельзя обманывать крестьян[32]32
В первой половине 70-х гг. в Чигиринском у. Полтавской губ. происходили крестьянские волнения на аграрной почве. Среди крестьян пошли слухи, что царь скоро пошлет по деревням комиссаров для передела земли. Этими слухами воспользовался один из участников революционного движения – Я. В. Стефанович. Подобрав небольшую группу товарищей (среди них главные – Л. Г. Дейч и И. В. Бохановский), он повел среди крестьян Чигиринского уезда агитацию. Организовали в 1877 г. «Тайную дружину», в которую было вовлечено около 2000 крестьян путем раздачи подложных царских грамот с обещанием земли и с призывом отбирать ее силой от помещиков. Тайна, вопреки убеждениям подложных царских грамот, соблюдалась недолго. Нескольких человек сослали в Сибирь, 74 крестьянина были приговорены к различным наказаниям.
Подложные документы Чигиринской дружины опубликованы в журн. «Былое» за 1906 г. (№ 12, стр. 257 и сл.).
[Закрыть].
– Я тоже думаю, что это не совсем удобный способ, – сказала она. – Я только передаю тебе, что существует и такое течение.
– А еще какие есть?
– Некоторые возлагают большие надежды на сектантов, уже и без того возбужденных против правительства религиозными гонениями и считающих правителей антихристами. Несколько очень выдающихся людей из нового наслоения молодежи пошли к ним начетчиками, но не знаю, что из этого будет. Некоторые же говорят, что очень полезно вызывать общественные демонстрации на городских улицах.
– А нет таких, которые находят, что нужно действовать по способу Вильгельма Телля?
– Почти все пришли к заключению, благодаря множеству погибших товарищей, что необходимо устранять наиболее деятельных и опасных врагов, начиная от шпионов и выше.
«Итак, начинается то, что я предвидел!» – подумалось мне.
Но я тогда еще далеко не выздоровел, и мне было как-то лень говорить о теоретических вопросах. Я ничего не сказал ей на принесенные вести, мне только так хорошо было слушать ее живое, близкое моему сердцу смелое, искреннее слово!
Быстро окончилось свидание, и она ушла вместе со своими спутницами, нежно простившись со мной. Она должна была идти к воротам по панели под моей стеной. И вот счастье неожиданного свидания с Верой, в которую я был тайно от нее влюблен, помрачилось у меня беспокойством тотчас вслед за ее выходом из моей камеры.
«Удастся ли ей ускользнуть отсюда благополучно? Как бы еще раз посмотреть на нее?»
Собрав последние силы, я с трудом полез на свое высокое окно и убедился, что увидеть через него ближайшую часть двора немыслимо. Однако сильное желание чего-нибудь всегда находчиво. Я спустился быстро вниз, схватил маленькое зеркальце, стоявшее на моем столе, влез на окно снова и, просунув с ним руку за решетку, увидел отраженный в нем тротуар в тот самый момент, как она внизу выходила на него из дверей тюрьмы несколько правее моего окна. Я легко отличил ее сверху среди других по миниатюрной фигурке, делавшей ее похожей на девочку. Вот она дошла до конца нашего двора, сторож растворил калитку в воротах, выпустил беспрепятственно всю толпу, и она исчезла за ними, как мимолетное виденье. Совсем ослабевший от неожиданных радостных ощущений и от непривычных еще физических усилий, я почувствовал сразу сильную слабость и сердцебиение. У меня потемнело в глазах, и я, почти упав с высокого крутого подоконника, лег на свою койку.
Но все же я был страшно счастлив.
Итак, она, к которой я чувствовал все время заточения такую нежность и любовь, не только вспоминала обо мне, но даже пришла навестить меня, больного, в темнице, с опасностью остаться в ней на много лет в таком же одиночестве, как и я!
Ощущение счастья есть лучшее лекарство от всех физических болезней, и потому, несмотря на временный скачок моей температуры вверх, встревоживший доктора, я после свидания с Верой начал особенно быстро поправляться. Я почти все время думал о ней, не подозревая, что над головой моих товарищей по заточению и над моей собственной надвигался совершенно неожиданный удар с такой стороны, с которой мы совсем его и не ожидали.
Прошло недели две после того, как я в последний раз смотрел на Веру через зеркальце у ворот своего неизменного тюремного двора, как на нем произошло событие совсем другого рода.
Я полулежал на своей жесткой койке в лазарете, подложив под спину такую же жесткую, как она, подушку, и читал какой-то роман на английском языке. И вдруг через мое окно, из которого, как и из других, была вынута рама, донесся до меня какой-то отчаянный вопль, как будто крик сотен человеческих голосов на идущем ко дну корабле. К нему тотчас же присоединился звон бьющихся стекол и оглушительный грохот каких-то ударов железа по железу, как будто произошло землетрясение, и все сотни заключенных старались разбить чем попало решетки окон, чтобы спасти свою жизнь.
«Пожар! – мелькнула у меня мысль. – Неужели мы все, запертые на замки, так и задохнемся в дыму?»
Я влез на свою решетку. Из-за воя и криков, несущихся от трехсот камер, выходящих на двор, ни о чем нельзя было спросить. Я только увидел всех своих товарищей, висевших на решетках своих одиночных окон и старавшихся их вырвать своими руками или выломать ударами чем попало.
Я взглянул на крышу здания, думая, что там идут клубы дыма, но ничего подобного не было.
– Что случилось? – кричал я в окно, но мой голос совсем не был слышен даже самому мне среди окружающего невероятного грохота.
– Что случилось? – еще громче кричал я.
Мне что-то кричали из ближайших видимых мне окон, но я мог это заметить только по движениям губ и напряженному выражению обращенных ко мне лиц. Ни одного слова не было слышно.
Я взглянул вниз на двор. У дверей, через которые мы уходили с прогулок, шеренга солдат штыками вгоняла в тюрьму человек двенадцать гулявших там товарищей моих, а несколько вдали расположилось кучкой все темничное начальство перед каким-то незнакомым генералом, стоявшим в позе полководца, командующего армией на поле сражения.
Я понял, что с моими гонимыми теперь домой товарищами этот самый генерал сделал что-то возмутительное. Я тоже начал бить кулаком по своей решетке, крича кучке людей внизу единственную пришедшую мне в голову фразу:
– Уйдите, негодяи!
Моя камера в лазарете была крайняя и соприкасалась с другой, уже простой, обычной, в которой сидел один из товарищей. Не имея возможности что-либо услышать через окно, я соскочил с него и начал вызывать его стуком, однако и из его ответного стука, хотя и самого громкого, нельзя было ничего разобрать.
Как раз в это время двери из общего коридора в мой лазарет с грохотом отворились. Я подскочил к форточке моей двери, через которую давали мне обед. Она в лазарете всегда держалась открытой для освежения воздуха, и я увидел, как двое тюремщиков и двое солдат с ружьями тащили Волховского через коридор.
– Куда ведут? – крикнул я ему.
Но его уже успели протащить в другую дверь. Затем проволокли Синегуба.
– Куда? – крикнул я уже при самом его появлении в дверях.
– В карцер! – ответил он.
– Молчать! – закричал надзиратель и захлопнул у меня перед носом дверную форточку, механически запиравшуюся снаружи.
Я опять начал стучать соседу.
– Что случилось?
Он начал так громко бить в стену какой-то палкой, что я наконец расслышал, несмотря на непрекращающийся шум.
– Градоначальник Трепов, – ответил он мне, – пришел на наш двор со своей свитой во время прогулки. Мы, уже предупрежденные сторожами не разговаривать в это время через окна, все молча смотрели, как он пошел навстречу толпе наших товарищей. Все они, проходя, сделали ему вежливый поклон и прошли мимо кругом всего колеса клеток, где гуляли тогда одиночные уголовные. А он со своей свитой пошел кругом в противоположном направлении и, встретившись вновь с нашими, вдруг дал переднему из них – Боголюбову – пощечину так, что с того слетела шапка, и крикнул на весь двор: «Выпороть его!» Эта неожиданность так нас всех ошеломила, что в первую минуту мы не произнесли ни слова. Но, когда по знаку Трепова на двор вбежали солдаты, очевидно, заготовленные для этого, и погнали штыками наших в тюрьму, мы все, как один человек, начали вырывать свои решетки, бить в двери коридора и кричать ему: «Уходи, негодяй!»
Я был поражен здесь не самим событием, казавшимся мне вполне соответствующим моему представлению о всяком правительстве произвола, а тем, что ответным криком моих друзей была та же самая фраза, которая одна пришла мне в голову, хотя я и кричал, еще не зная, в чем дело.
– Но что же с Боголюбовым? – спросил я, страшно взволнованный и возмущенный.
– Его, говорят, тотчас же высекли в коридоре уже заготовленными заранее розгами, а тех, кто больше других стучал, тащат в карцеры[33]33
Изложенная здесь, в общем довольно точно, т. н. «боголюбовская» история произошла 13 июля 1877 г. А. С. Емельянов, известный в революционных кругах под фамилией Боголюбова, за участие в демонстрации 6 декабря 1876 г. на площади перед Казанским собором в Петербурге был приговорен к каторжным работам в рудниках на 15 лет. Перед отправкой на каторгу содержался в Доме предварительного заключения. Здесь и произошла описанная Н. А. Морозовым история. Боголюбова подвергли по приказу Трепова телесному наказанию. Вскоре его отправили в Ново-Белгородскую центральную каторжную тюрьму, где он впал в душевное расстройство. Умер в Казанской больнице около 1885 г.
[Закрыть].
Не в силах более стучать, я отошел от стены. Мои пальцы судорожно сжались в кулаки, зубы крепко стиснулись.
«За это надо отомстить, – решил я, – отомстить во что бы то ни стало. Если никто другой не отомстит до тех пор, то отомщу я, когда меня выпустят, и отомщу не как собака, кусающая палку, которой ее бьют. Я отомщу не Трепову!»
Назначающий нашими властелинами таких людей должен отвечать за них!
Я уже достаточно поправился к этому времени для того, чтобы ходить свободно по камере, и метался из угла в угол, как тигр в своей клетке.
Мое воображение начало вновь строить фантастические романы, но это были уже романы кровожадные, полные мести всем деспотам.
Я не могу здесь воспроизвести их деталей, потому что теперь, через много лет, даже не хочу их вспоминать! Да и какая польза вызывать из области забвения придуманные, но неосуществленные жестокости? Я могу только сказать в свое оправдание, что, уничтожая одним ударом воображаемой чудовищной мины всех деспотов земли и их слуг, я никогда даже и в воображении не жертвовал для этого ни одной человеческой душой, которую можно было по ходу данного романа сберечь без вреда для грядущей всеобщей республики, служившей вечным финалом таких фантастических романов, роившихся в моей голове вплоть до самого суда надо мною и до нового моего выброса из темницы на свободу.
Теперь я уже близко подхожу к концу первого периода моей деятельности, приведшему меня после освобождения из темницы естественным путем к деятельному участию в организации «Народной воли», боровшейся против самодержавия с оружием в руках.
Дикий поступок Трепова с Боголюбовым был последней каплей, переполнившей чашу горечи как в моей душе, так и в душе товарищей и давшей нам ту закалку, которой ранее у нас, мечтавших лишь о счастье всех людей, совершенно не было.
После приезда Трепова я прожил в своей темнице еще около полугода. Меня в это время снова возили в Москву, так как заподозрили, что неизвестный рабочий, ведший пропаганду под Троицей-Сергиевой, был я. Но вызванные для опознания меня крестьяне все единогласно заявили, что к ним приходил другой, хотя по смущенному выражению их лиц и блуждающим глазам, боявшимся встретить мои, было ясно, что они все меня отлично узнали и только из сочувствия не хотели выдавать.
Это меня очень сильно растрогало, тем более что в большинстве случаев с моими товарищами крестьяне из страха за себя сейчас же выдавали их.
В Москве меня посадили в место политического заключения, временно устроенное при Арбатской части, где я познакомился посредством разговора через двери с одной из симпатичнейших деятельниц того периода – Бардиной, – производившей тогда на всех обаятельное впечатление, но потом, через несколько лет, упавшей духом и умершей от тоски и безнадежности в эмиграции.
И на пути в Москву, и на обратном пути через десять дней я не мог думать, как ранее, о побеге, потому что в результате перенесенной болезни у меня осталась сильная атония пищеварительных органов, требовавшая ежедневных лекарств и порошков. Вот почему меня без всяких приключений привезли обратно в Дом предварительного заключения, где вручили под расписку толстый том под названием «Обвинительный акт по делу о преступной пропаганде в Российской империи»[34]34
См. «Автобиографию» Н. А. Морозова в т. I «Повестей моей жизни».
[Закрыть].
Было привлечено на суд особого присутствия сената сто девяносто семь человек, едва перешагнувших через свое совершеннолетие и уже совсем измученных долгим заключением. В числе их находился и я. Но из нас во время самого суда умерло четверо наиболее ослабевших, и потому процесс получил название «Дело ста девяноста трех».
Возмущенные произведенными в предъявленном нам «акте» извращениями, свидетельствовавшими о крайней пошлости его составителей, мы почти все решили отказаться от своих защитников и от всякой защиты вообще. Это представлялось нам тем более последовательным, что мы морально не признавали над собой никакого суда, кроме третейского между нами и правительством, т. е. суда присяжных или иностранного. Суд сенаторов представлялся нам просто комиссией расправы наших врагов над нами, а следовательно, и извращением идеи правосудия.