Текст книги "Повести моей жизни. Том 2"
Автор книги: Николай Морозов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 53 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]
А наше темничное прозябание между тем шло своим чередом и шло, по правде сказать, так нелепо, как могло быть только при режиме полной безгласности.
Я только что рассказал, как, борясь за сохранение своих умственных способностей от убийственного действия долгого молчания и изоляции, мы не только отвоевали себе возможность перестукиваться через стены наших камер и через железные калориферные трубы, проводившие звук через десятки камер, но и устроили везде ежедневные «клубы». Это всем было известно, а Третье отделение все еще желало считать нас абсолютно изолированными друг от друга, и потому наши прогулки были все еще обязательно одиночными. Уголовных выпускали партиями человек в двадцать пять гулять по всему двору, а нас выводили под особой стражей одного за другим минут на десять в то время, когда на дворе никого не было.
Понятно, что с накоплением сотен политических заключенных стало не хватать времени даже и для десятиминутных прогулок каждого. Нас стали водить через день, затем через два, потом через три на те же десять минут. Начались легочные и цинготные заболевания, и старший доктор написал бумагу о необходимости увеличения прогулок.
Кажется, можно было бы выпускать одновременно всех тех, кто и без того каждый день разговаривает друг с другом через «граммофоны». Но это только по нашей, а не по административной логике тогдашнего самодержавия.
Начальство Дома предварительного заключения, снесясь с Третьим отделением, решило выстроить посреди нашего двора особое приспособление, тотчас же названное нами «колесом». Представьте себе, что на большом внутреннем дворе многоэтажного дома положили огромное колесо со спицами, каждая сажени на две длины, что на этих спицах, воздвигли высокие заборы, а на ободе колеса построили деревянные решетки, как в звериных клетках. Представьте себе затем, что в середине, над втулкой колеса, сделали круглую башню, на которой ходят два надзирателя, и вы получите представление о поднесенном нам в ответ на заявление врача изобретеньи.
Каждый из нас, политических, должен был гулять в особой клетке между спицами этого колеса, входя в него через двери в его втулке под башней. Туда вела узкая галерея, и двери клетки тотчас запирались за вошедшим в нее на прочные железные задвижки.
Понятно, что прогулки по такому звериному способу, да еще в колодцеобразном дворе Дома предварительного заключения, замкнутом со всех четырех сторон его высокими стенами, закрывавшими почти всегда солнце, представляли из себя немного привлекательного. На многих из нас эти прогулки производили до того угнетающее впечатление, что иные совсем перестали выходить из своих камер.
Желая поддержать их дух, мы, более здоровые, сговорились не гулять в клетках, а как только нас приведут туда в полном комплекте (кажется, по двенадцати человек), так сейчас же по сигналу кого-либо одного вскарабкаться на решетки наших клеток и, выскочив из них, продолжать прогулку вместе, не в колесе, а вокруг него. Первый опыт пришлось сделать сидевшим в верхней галерее, и они исполнили это очень дружно, как я сам видел из окна моей новой камеры, в которой были уже не матовые, а простые стекла.
– Куда вы?! Куда вы?! – кричали им сторожившие на вышке жандармы, и один из них бросился вызывать военный караул.
Прибежали солдаты с ружьями наперевес и, перегородив прогулку моим идущим толпою товарищам, оттеснили их обратно в двери тюрьмы, откуда они без сопротивления разошлись по своим камерам.
Я не могу здесь описать, с каким волнением смотрел я сверху из своего окна на эту сцену, опасаясь, что солдаты переколют их штыками! Мы все решили продолжать начатое нами дело, каковы бы ни были результаты первых попыток...
Но единственным результатом было прекращение для нас прогулок на весь этот день.
На следующий день в колесо вывели первыми заключенных из моего коридора, и в том числе меня. Солдаты с ружьями были уже наготове в нижнем коридоре, и нас демонстративно провели мимо них, желая подавляюще подействовать на наши нервы.
Несомненно, что действие было очень сильное, однако чувство товарищества оказалось в нас еще сильнее. Хотя каждый из нас вполне понимал, что в случае суровых инструкций, полученных свыше после экспромта в предыдущий день, нас не затруднятся поднять на штыки, но все же, едва раздались три звонких удара по решетке одного из верхних окон, где сидел наш сигнальщик, мы все, как один человек, вскарабкались вверх на заборы своих клеток.
Это было совсем не легко, особенно в первый раз. Ряд вертикальных, тонких столбов, составлявших ободочные решетки, был очень высок и скреплялся посредине только двумя горизонтальными бревнами. Вскочив ногами на нижнее горизонтальное бревно, я ухватился руками за верхнее и подтянул себя на него руками... Но из него, как колья, высовывались концы вертикальных палок и перелезть через них, не распоров своего живота, было трудно.
Вот почему и я, как все остальные, выбрал для перевала угол клетки, где я мог сесть вверху на сплошной забор, отделявший мою «прогулку» от соседей. Взобравшись наконец на нее, я увидел сразу всех своих товарищей, тоже сидящих верхами на заборах, как и я, или еще лезущих на него. Сторожившие нас на центральной башне два жандармских унтер-офицера пронзительно засвистали в приготовленные у них полицейские свистки, и из дверей тюрьмы к нам выбежал взвод солдат с ружьями.
Чтобы не быть застигнутыми на заборах, мы как можно быстрее, окончили начатое нами, и благодаря своей поспешности почти все получили ссадины на руках и коленях, а мой сосед по клетке даже и совсем упал на землю. Я подбежал его поднять, другие товарищи присоединились к нам, и мы, хромая, пошли кругом нашего колеса к перегородившим нам дорогу солдатам, державшим штыки прямо против нас.
– Нельзя! – крикнул унтер-офицер, весь бледный. – Прикажу колоть! Идите домой!
Мы молча повернулись перед ними и пошли в свои камеры, говоря друг другу придуманные заранее на этот случай шутки и смеясь им заранее приготовленным веселым смехом. И я тоже шутил всю дорогу до своей камеры, хотя в душе и было очень тревожно.
«Что теперь будет? – думал я. – Поведут ли на прогулку новых? Или и теперь нас оставят без прогулки на весь день, как вчера?»
Я влез на вделанную под окном моей камеры железную раковину умывальника, с которой мне только и можно было видеть через окно, помещенное у самого потолка, почти все колесо нашей прогулки. Вот вывели в его клетки одного из товарищей, вот другого, вот третьего... Колесо вновь было полно, а солдаты вновь были уведены со двора в коридор, чтобы пропустить мимо них и эту партию. Из нашего «клуба», который, понятно, был открыт с самого утра, как и все другие, чтобы сейчас же сообщать всем товарищам, что случилось с каждым из нас, мне крикнули:
– Давай сигнал!
Я протянул руку к решетке через верхнюю часть железной рамы, открывавшейся, как форточка, и дал три условленных удара. В тот же миг в колесе повторилась вся сцена, которую несколько минут проделывали мы сами. Все выскочили из него на двор и пошли кругом. Вызванные свистками солдаты вновь оттеснили их в коридор. Соскочив с окна и приложив ухо к краю своей двери, где была едва заметная щель между нею и косяком, я слышал, как и они, тоже смеясь для соблюдения внешности, расходились по своим камерам.
Прогулки были снова прекращены. Надолго ли? Что-то будет! Мы решили весь день до вечера не закрывать своих граммофонов, чтобы сообщать сейчас же друг другу обо всем, что произойдет.
Прошло два часа, и ничего не было. Потом в коридоре раздались звуки отпираемых дверей.
– Начальство ходит по камерам! – предупредил меня один из товарищей.
С замиранием сердца я ждал своей очереди и приготовился отвечать спокойно и твердо. Я хотел сказать, что двухлетняя полная изолированность и безмолвие уже свели с ума многих моих товарищей по заточению и почти одно спасение для них от окончательной гибели – это возможность говорить по временам; и потому я, хотя и не желаю делать неприятностей начальству, буду скакать через решетки каждый раз, как меня выведут.
Однако, к удивлению, мою дверь обошли. Подходя к ней, начальствующие лица остановились, что-то поговорили обо мне друг с другом и пошли далее, к следующему соседу.
Я подбежал к своему граммофону и сказал в него:
– Сейчас прошли мимо моей двери! Поговорили за нею и не зашли!
– Почему?
– Не знаю!
Начальство тем временем поднялось в верхнюю галерею и зашло к нашему «соклубнику» Грачевскому, который тотчас же при входе прикрыл для приличия крышкой свой граммофон, и мы слышали только гул голосов в его камере, не будучи в состоянии ничего разобрать.
Но вот хлопнула дверь его камеры, загремели ее запоры, и через минуту звякнула крышка его граммофона.
– Все тут? – долетел до нас его нервно прерывающийся голос.
– Все, – ответили мы.
– Ну и была же баня! – сказал он, переводя дыхание от сдерживаемого волнения.
– Что такое?
– Я им сказал так, как мы все сговорились. А они заявили, что с завтрашнего дня им приказано пустить в ход и штыки, и карцеры...
– Что же нам делать? – тревожно спросил один.
– Тем, кто стоял за прыганье, надо по-прежнему прыгать, – заявил Орлов. – А тем, которые присоединились только для того, чтоб поддержать товарищей, лучше всего совсем не выходить завтра на прогулку.
И вот когда на следующий день я и мои товарищи по коридору первыми пошли в колесо, мы тотчас перескочили через него и с волнением пошли кругом, ожидая появления солдат нам навстречу, колотья штыками и карцеров.
Но никто не явился.
Жандармы на вышке не свистали в свои свистки и не бежали в коридор за солдатами. Нам предоставили гулять вместе по двору вне клеток положенное число минут, а затем увели и заперли по камерам как ни в чем ни бывало, а в клетки ввели новую партию, которая сделала то же самое.
– Победа! – провозгласил Павел Орлов в нашем клубе.
– Но почему же они все-таки запирают в клетках каждую новую партию?
– А для гимнастики! – пошутил Орлов. – Чтобы приучить нас хорошо скакать через заборы на случай, если захотим бежать при отправке нас в Сибирь по этапам!
И мы действительно скакали ежедневно недели две или три и в конце концов даже научились прыгать с большим изяществом, устраивая наверху всякие гимнастические фокусы. Однако нашим разводящим это наконец надоело, и, выводя каждого из нас поодиночке на двор, они перестали запирать нас в клетки, предоставляя уходить через двери. Гимнастика кончилась. А потом нас стали выпускать и прямо на двор, чтоб не утомлять ноги провожающих нас тюремщиков напрасным хождением.
К нашему удивлению, никого из нас не посадили даже в карцер... Может быть, это было потому, что большинство из нас уже числилось не за охранкой, а «за следователем».
Прошла весна, прошло все лето, и наступила осень, не принеся в нашу жизнь никаких перемен.
Благодаря тому, что мы гуляли всегда теми же самыми партиями, по группам, у нас не вышло всеобщего знакомства, и разговоры скоро стали вялы. Чтобы еще более облегчить наши сношения, был придуман такой способ.
Все одиночные камеры Дома предварительного заключения выходят своими окнами на большой четырехугольный двор, так что из каждого окна видны камеры его противоположной и боковой сторон. Еще в самом начале лета, вскоре после того, как мы добились наших общих прогулок, я и один из товарищей, Куприянов, сидевший так, что наши окна были видны друг другу, сговорились снять с петель железные двойные рамы наших окон. Для этого, как оказалось, нужно было только взлезть гимнастическим способом под потолок на косой подоконник, протянуть через верх рамы в форточку руку и снять там железную цепь, прикреплявшую раму к среднему стержню заоконной наружной решетки. Это было довольно трудно сделать, не упав с высокого окна и не разбив себе головы валящейся на нее отцепляемой железной рамой. Но мы все же сделали опыт успешно и, сняв рамы, начали разговаривать друг с другом поперек двора.
Через полчаса ко мне нагрянуло начальство.
– Невозможно снимать рамы! – сказал мне помощник управляющего.
– Наоборот! – ответил я, делая вид, что не понимаю смысла его слов. – Рамы очень легко снимаются. Стоит только отстегнуть наружную цепь.
Он не выдержал и расхохотался.
– Да вы же понимаете, что я говорю не об этой невозможности!
– А в таком случае зачем же рамы сделаны так, что их можно снять? Притом же вы сами видите, что в камере душно, и для здоровья необходимо впустить немного свежего воздуха.
– Нет, нет! Закройте! – сказал он и, смеясь, ушел.
Я понял, что дело выиграно. Наше двухлетнее томление в одиночестве за простые убеждения начало трогать не только общество, но через него и самих наших сторожей. Только верхнее правительство да те, кто делал на наших губимых жизнях свою карьеру, были еще совершенно глухи к происшедшей перемене во взглядах культурных слоев на наши цели и стремления.
Помощник начальника пошел затем и к Куприянову, тоже, как я, одному из самых младших заключенных, умершему потом в Петропавловской крепости, и, предложив ему обратно вставить раму, ушел.
Ни я, ни Куприянов, конечно, не вставили своих рам, а потому через несколько часов, узнав от нас результаты переговоров, начали отцеплять рамы и другие и сделали это довольно благополучно, за исключением одного, который сорвался с окна и получил удар падавшей над ним рамой прямо в голову. Однако, к его счастью, о его темя ударился не ее железный переплет, который пробил бы ему череп, а стекло рамы, которое разбилось на его голове, а сама рама повисла на его шее, как ожерелье.
Мы стали наконец дышать более чистым воздухом, и теперь благодаря общим прогулкам и разговорам через окна наши вонючие «клубы» стали открываться реже.
Я не могу припомнить за этот год никаких других особых событий в нашей жизни, на которых стоило бы остановить внимание читателя, за исключением одного, которое меня до сих пор очень трогает. Наступала столетняя годовщина возникновения великой заатлантической республики. Там, далеко за океаном, готовились торжественно праздновать первый день начала гражданской свободы Нового Света.
Иллюстрированные американские журналы, которые мы получили контрабандой, были полны приближающимся торжеством, и республиканские партии других стран посылали за океан свои приветствия.
«Неужели в России никто не откликнется на это мировое торжество? – думалось мне и моим друзьям. – Если на воле никто не хочет или не смеет, то откликнемся мы здесь, в заточении!»
И мы откликнулись...
Узнали ли об этом тогда наши американские друзья? Я думаю, что никто не сообщил им о нашем привете в то время, потому что мы не могли телеграфировать о нем сами, а наши друзья боялись, чтобы не повредить нам. Так сообщу же я о нем теперь, хоть и с запозданием на тридцать с лишком лет!
Да! Так долго идут известия из наших политических тюрем! С луны или на луну было бы много скорее!
Желая чем-нибудь проявить наше сочувствие к американской республике, мы заказали через начальство купить нам двести больших листов синей бумаги, объяснив, что это нужно для выклеиванья коробочек как камерного ремесла.
Когда нам доставили бумагу, мы разделили ее между собою, вырезали из обыкновенной писчей бумаги белые звезды и, наклеив их на синие листы, сделали себе таким образом по звездному знамени.
И вот, когда наступил день американской свободы, из всех закованных железными решетками окон огромной темницы русских политических узников, из всех их камер, расположенных тесно, как пчелиные соты, заколыхались по ветру звездные республиканские знамена великой федерации Нового Света!
Когда я выглянул в окно, вывесив свое знамя за решетку, мне показалось, что наша тюрьма нарядилась, как на свадьбу, – так это было красиво!
Но торжество наше, понятно, продолжалось недолго. Через полчаса я услышал, как один за другим громыхают замки наших дверей и в них появляется начальство. Вот загремел и мой замок, и сердце мое невольно забилось.
«Что они сделают?»
– Зачем это вы вывесили? – сказал начальник тюрьмы, вошедший ко мне в сопровождении целой свиты.
– Разве вы еще не знаете? – ответил я. – Сегодня минуло сто лет американской свободы!
– Снимите! – сказал он, обращаясь к служащему.
Тот влез на захваченный им с собой табурет, сорвал с железной решетки американское знамя, отдал его другому тюремщику, уже несшему на руке кучу таких же знамен, отобранных у моих предшественников, и вся свита, вежливо раскланявшись, удалилась.
Итак, мой привет Новому Свету и новой, свободной жизни был сорван администрацией. Выглянув в окно, я увидал, как постепенно срывались с решеток и остальные знамена и тюремный двор принимал постепенно свой обычный вид...
Но на моей душе было так хорошо!
«Великая заатлантическая республика! – говорил во мне торжествующий голос. – Вот и из нашей России послан тебе привет!»
Самая страшная из всех медленно, но убийственно действующих пыток – это долгое заточение, это беспомощное состояние в руках ваших врагов!
У вас нет более собственной воли. Как лошадь в упряжи, вы каждую минуту исполняете лишь желание посторонних вам людей! В определенный час они подают вам вашу пищу, как конюх вносит лошади сено в ее стойло; в определенный час вас ведут на прогулку, как лошадь на водопой, а по временам вас вдруг отправят на допрос, опять как лошадь в более или менее длинную поездку.
Я не знаю, как чувствует себя лошадь в таком безвольном состоянии. Она по крайней мере инстинктивно понимает, что ею распоряжается несравненно более предусмотрительное, чем она, и расположенное к ней существо. А для политического заключенного, искавшего и ищущего обыкновенно самых высоких общественных и моральных идеалов своего времени, все это совершенно наоборот.
Когда меня судили в последний раз, уже в 1911 году, за стихи, один незнакомый, но благожелательный ко мне генерал, присутствовавший в публике, увидел в числе моих судей известного ему волостного старшину в качестве сословного представителя.
– Как, – воскликнул он вслух с негодованием, – и этот полуграмотный человек, не способный разобрать письмо, написанное беглым почерком, тоже призван судить русскую поэзию, литературу и науку!
Его непроизвольно вырвавшееся восклицание было вполне и даже в бесконечно большей степени приложимо и к нашему тогдашнему положению. В Доме предварительного заключения весь цвет и краса тогдашнего интеллигентного русского юношества, вся надежда России на лучшее будущее были в буквальном смысле отданы в упряжку тогдашним низкопоклонническим подонкам России для того, чтобы вывозить их на своей спине к новым орденам и высшим государственным должностям...
Одиночное заключение как особый экзотический строй жизни развивает особую экзотическую психологию, которую я и пытаюсь очертить здесь на своих собственных тогдашних мыслях и настроениях.
Я делаю это на анализе самого себя никак не потому, чтобы считал себя особенно важным или чем-либо исключительным, а наоборот, именно потому, что смотрю на себя как на наглядный образчик психологии всех остальных моих товарищей.
Наше прозябанье в полутьме, без солнечных лучей, без всяких ярких впечатлений было, как я уже сказал, мучительно своим однообразием и своей замкнутостью. Однако до нас долетали и отголоски внешней жизни, и одним из первых ударов отдаленного грома было восстание Боснии и Герцеговины против турецкого гнета. Известие о нем проникло к нам, конечно, контрабандным путем.
У всех нас появилось горячее сочувствие восставшим славянам.
Не будь мы в заточении, не менее половины из нас оказалось бы в их рядах. Я, по крайней мере, рвался всей душой туда, на Балканские горы, в начавшуюся там «борьбу за гражданскую свободу».
Туда уже поехал мой друг Кравчинский и многие из сочувствовавшей нам учащейся молодежи[30]30
Из русских революционеров участвовали в борьбе балканских славян за свободу С. М. Кравчинский, Д. А. Клеменц, М. П. Сажин, П. С. Поливанов и другие. Некоторые из них заводили там связи с местными революционерами. Среди них представляет особенный интерес личность офицера русской армии Ник. Дм. Далматова (род. в 1842 г.). Получив в 1859 г. от матери имение, он отпустил крестьян на волю и отдал им всю землю: около 1000 десятин. В конце 60-х годов Далматов уехал в Болгарию для участия в подготовлявшемся там восстании против турецкого ига. Не имея денег, поступил в Одессе матросом на пароход, отправлявшийся в Болгарию. Затем работал на патронном заводе в Белграде (Сербия). Вернувшись в начале 70-х годов в Россию, работал слесарем на заводах и подозревался в распространении среди рабочих революционной литературы. В начале восстания в Герцеговине (1875) отправился туда; был убит в сражении под Крагуевацом.
[Закрыть]. Но вот прошло несколько месяцев, и к нам пришло известие, что и наше правительство под влиянием всеобщего общественного увлечения официально вступилось за восставших.
Это нас совершенно ошеломило.
– Что такое случилось? – говорили мы друг другу. – Как могут заклятые враги гражданской свободы у себя дома защищать ее в других странах? Те же самые люди, которые мучат нас здесь за одни слова о ней, поддерживают в Турции восставших за нее с оружием в руках, т. е. много худших, по их мнению, чем мы? Весь наш маленький изолированный мирок был страшно взволнован.