355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Морозов » Повести моей жизни. Том 2 » Текст книги (страница 12)
Повести моей жизни. Том 2
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 02:39

Текст книги "Повести моей жизни. Том 2"


Автор книги: Николай Морозов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 53 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

5. Мысли дома
  В постели

Как быстро привыкает человек к новой обстановке!

Прошло каких-нибудь десять дней моей жизни в отцовском доме, и, просыпаясь, я уже не удивлялся, что нахожусь не в тюремной камере, и не считал более совершившейся со мной перемены за сон! После посещения доктора Яблоновского с письмами Кравчинского, Веры Фигнер и стихотворением Синегуба, после выражения сочувствия ко мне Протасова и его товарищей – мне стало совсем легко.

Проснувшись на рассвете, я вспомнил обо всем и задал себе вопрос: прав ли я, что хитрю с отцом и, живя у него в доме, веду все-таки свою линию, не согласную с его желаниями? Ведь он меня, очевидно, искренно любит, иначе не старался бы так отвлекать от того, что считает для меня опасным. И я сам, несмотря на его чуждость мне по способам действий, все же вижу в нем своего отца.

«Не могу ли я быть с ним искренним?»

И моя совесть ответила мне: нет!

«Почему?»

«Потому что в случае чего неожиданного он опять испугается и за себя, и за тебя и, оправдывая свою боязнь тем, будто спасает тебя от худшей беды, пойдет просить помощи тебе против твоей воли у градоначальника и жандармов и расскажет им все, что узнал от тебя, не думая о том, что он губит других. Ведь есть же в нем что-то такое, благодаря чему и Селифонтов, и все его лучшие знакомые не говорят при нем о твоем заточении, а, как только его нет, сейчас же с любопытством расспрашивают тебя».

«Но что же мне делать? Мне тяжело становится так жить!» – возражал другой голос в моей душе.

Но я не мог придумать выхода и решил пока отдаться на волю течения, очевидно, куда-то выносящего меня вместе со всей Россией.

Потом, сам не зная как, я вдруг задумался снова об общественных вопросах. Оттого ли это было, что мои мыслительные способности отдохнули среди разнообразия ежедневных развлечений, устраиваемых мне отцом? Я думаю, что да. Я часто замечал и в последующей своей жизни, как после нескольких дней отдыха я начинал чувствовать уже потребность приняться за какую-нибудь умственную работу. Если я не удовлетворял этой потребности изучением новой для меня науки, то мой ум брал какую-нибудь из уже знакомых мне тем и начинал заново разрабатывать ее. Такая разработка особенно легко происходила ранним утром, когда все еще спали, а я лежал, уже проснувшись, под своим одеялом, и мне не хотелось сейчас же вставать.

Так было и в это утро, когда я лежал в постели еще в полутьме. Моя мысль, руководясь впечатлениями своей новой жизни, направилась опять на вопрос о том, насколько вредна человечеству роскошь частных лиц вроде, например, той, которая меня окружает теперь в отцовском доме[22]22
  Свои рассуждения на социально-экономические и социально-бытовые темы Н. А. Морозов развил в книгах: «Как прекратить вздорожание жизни. Основные законы денежного хозяйства», М., 1916; «Эволюционная социология, земля и труд», П., 1917. Первая из названных книжек упоминается в сноске к тексту «Повестей моей жизни» в предшествующем издании, где ее содержание было сокращенно изложено на нескольких страницах.


[Закрыть]
.

Прекратив эти размышления, я оглянулся вокруг себя. Солнце уже взошло и залило своими яркими утренними лучами темно-красные крыши домов на противоположной стороне улицы. Они отбрасывали ко мне свой цветной свет и придавали всем окружающим меня предметам алую окраску. Вставать было еще рано. В марте ведь солнце восходит около шести часов утра, а в это время у нас спала даже прислуга.

Я вновь начал думать о земельных вопросах, и чем дольше думал, тем сложнее и запутаннее представлялись они мне.

«Но что же может, – спрашивал внутри меня голос, – поднять быстро материальное благосостояние человечества?»

«Успехи техники! – отвечал ему другой. – Они неизбежно ведут к уменьшению рабочего времени, немыслимому без них, они увеличивают рабочему время отдыха и обеспечивают его продуктами потребления на все свободное время».

Почему я здесь пишу эти мои давнишние мысли? Только потому, что мне хочется рассказать здесь не об одних своих приключениях, но и о постепенной выработке моего мировоззрения. А мысли эти были естественно навеяны, как видит сам читатель, обстановкой домашней роскоши, в которую я так неожиданно попал прямо из своей темницы.

Кроме того, в описываемый мною день оказался волею судьбы неожиданный повод и для дальнейшего продолжения этих размышлений и после того, как я окончательно встал.


Вне постели

Я оделся, умылся и спустился к чаю в столовую, где уже сидели отец и Марья Александровна, читая газеты.

– Что нового в газетах? – спросил я Марью Александровну.

– Ничего особенного, – сказала она, наливая мне чай. Мы напились молча.

По окончании чая отец позвал меня в свой кабинет и, вероятно, с воспитательной целью вынул из своего патентованного несгораемого шкафа кучу процентных бумаг и предложил мне отрезать от них весенние купоны специальными длинными ножницами. Переехав из деревни в Петербург, он вместе с увлечением живописью увлекся также биржевой деятельностью и почти каждый день ездил на час или два на биржу.

Я уже и ранее много читал об акциях в экономических сочинениях, но никогда еще не видал их, так как отец до сих пор не считал меня достаточно взрослым, чтобы знакомить со своими финансовыми операциями. Вот почему теперь, совершая обряд обрезания купонов, я с любопытством осматривал и самые его акции и облигации как опытное подтверждение своего предыдущего теоретического изучения их. Я уже знал из книг, что купоны акций дают право на соответствующую долю ежегодного чистого дохода с акционерного предприятия, и потому на каждый год имеется при каждой акции только по одному купону, предъявитель которого в управлении получает соответствующую долю дивиденда, который может быть более или менее значительным, в зависимости от принесенных предприятием выгод. Соответственно этому растет и падает цена и самой акции.

Я взял пять акций Рыбинско-Бологовской железной дороги, на которые подписался мой отец еще в то время, когда она только начинала строиться.

– Плохие акции, – сказал он мне, увидев, что я их внимательно рассматриваю. – Дорога не дает даже и четырех процентов дохода с затраченного на нее первоначального капитала. Вот если устроится ее продолжение и подъездные пути, доход будет много больше и акции повысятся в цене. Ты это понимаешь?

– Очень хорошо, – ответил я.

– Лет пятнадцать назад на склоне одной из калифорнийских гор, – продолжал поучать меня отец, – открыли золотоносную жилу, идущую в глубину, и основали акционерную компанию для ее разработки. По мере того как жила расширялась, росла и цена ее акций, а когда жила начала суживаться, падали и акции; раз при неожиданном расширении жилы в десять раз и цена акций прыгнула в десять раз, а когда жила вдруг прекратилась, так обанкротилось и акционерное общество, и все акции его обратились в ничего не стоящие листы бумаги.

– С железнодорожными акциями этого не может быть, – ответил я. – Да и с этих, рыбинских, пятипроцентный доход, кажется, гарантирован правительством[23]23
  Рыбинско-Бологовская железная дорога была открыта для движения в июне 1870 г.; сооружена на акционерный капитал, не гарантированный правительством, и потому давала мало дохода. Упоминавшееся отцом Н. А. Морозова продолжение дороги и подъездные пути впоследствии были сооружены на гарантированные правительством капиталы.


[Закрыть]
.

Отец, все еще не отвыкнувший смотреть на меня, как на мальчика, с изумлением взглянул на меня.

– Откуда ты это знаешь? – спросил он.

– Из книг в женевской эмигрантской библиотеке.

Изумление отца, казалось, удесятерилось.

– Однако твои социалисты, – сказал он наконец, – оказываются много умнее, чем я думал!

Я принялся за обрезание следующей пачки акций. Это были страховые.

– Эти я недавно купил, – сказал отец, – потому что их все ругали. Основатели этого общества не получили и трех процентов на свои взносы и потому продавали их за половину номинальной цены. Я купил и хорошо сделал: доходность начала подниматься после выбора более опытного директора. Никогда не покупай акций, которые все хвалят, это значит, что их цена уже вздута; купишь их за дорогую цену, а через месяц они упадут. Всегда покупай из тех, которые все давно ругают, на которых уже нарезались другие. Если предприятие здоровое, они непременно поднимутся, и ты на этих акциях удвоишь капитал.

Я не мог не улыбнуться в глубине души. Заметив мой чисто теоретический интерес к процентным бумагам, отец уже заключил, что во мне есть склонность к практической биржевой деятельности, и, очевидно, хотел поощрить мои способности в этом новом, приятном ему, направлении. Во мне же говорил только интерес человека науки, желающего сознательно отнестись ко всем явлениям как природы, так и человеческой жизни.

Я видел и по другим процентным бумагам, что отец все свои сбережения, оставшиеся от покупки бездоходных картин и статуй, употреблял главным образом на промышленные предприятия. У него были тут и нефтяные, и горнозаводские, и каменно-угольные, и пароходные, и металлургические, и механические, и стекольные, и даже пивоваренные акции.

Я передвинул к отцу на его край стола всю кучку отрезанных мною купонов.

– Все отрезал? – спросил он. – Не отхватил ли за следующий год?

– Нет!

Он пересмотрел купоны, сосчитал листы акций и, убедившись, что числа сходятся, снова запер акции в несгораемый шкаф с патентованным замком, а купоны положил в свой портфель и приготовился ехать куда-то для их размена на деньги.

Как только я остался один, я поспешил в свою комнату и начал записывать там свои мысли.

Я начал сохранять каждый клочок недописанной бумаги, обрывал чистые четвертушки получаемых мною писем и все клал в особую папку, чтобы делать на них нужные мне временные заметки или вычисления. Я не мог выносить, чтобы где-нибудь горела ненужная свеча или электрическая лампа, и это вовсе не из любви к собственной экономии, а из уважения к рукотрудящемуся человечеству, которое создало их на пользу, а не для того, чтобы мы расшвыривали продукты его работы, как свиньи свою похлебку. Я избегал ездить на извозчиках, чтобы своим спросом не вызывать расширения этого малополезного труда.

«Извозчик нужен, – говорил я сам себе, – когда куда-нибудь спешишь, но лучше поступишь, если не будешь засиживаться в гостях или дома без нужды и пройдешь, куда нужно, пешком. Это будет и этичнее в общественном смысле, и полезнее для здоровья, так как не расслабишь себя да и подышишь свежим воздухом».

Но я никогда не навязывал насильно другим своих принципов. Я думал, что если люди поймут и почувствуют трудовые отношения, как я их понимаю, то они сами начнут так делать, как я, без всяких увещаний, а если не поймут и не почувствуют, то все равно будут, как светские дамы, расшвыривать продукты чужого труда. При случае, когда было к слову, я, конечно, говорил это всем интересующимся моими мнениями, но я настолько был занят более важными делами, что мне и в голову не приходило ораторствовать по поводу своих размышлений.

Окончив запись в своей тетради, я приготовился идти в уже известную читателю библиотеку на берегу Невы. Я хотел передать записочку с приветствием всем своим друзьям, начиная с Кравчинского, а в особенности записочку Синегубу в Дом предварительного заключения с благодарностью за присланное им мне письмо. Я все еще не мог опомниться от радости после получения его стихотворения и, не довольствуясь тем, что выучил его наизусть, почти каждый день перечитывал его в подлиннике.

Я думал, что Мария Александровна, тоже удалившаяся еще ранее меня в свою комнату, не заметит моего ухода. Но она, оказалось, услышала мой спуск с лестницы и, появившись, как всегда, уже готовая к путешествию со мной, в своей шубке и меховой шапочке, сказала:

– Мы с вами опять вышли оба сразу! Я только что решила прогуляться.

– Тогда пойдемте снова вместе! – сказал я, уже привыкнув к мысли, что мне не удастся выйти без нее на улицу по крайней мере с месяц раньше, чем отец не придет к убеждению, что я отвык от своих опасных друзей.

Мы вышли и отправились на набережную Невы. Она, по обыкновению, не вошла в библиотеку, не ожидая в ней найти ничего для меня опасного. Я легко передал свою записочку и получил взамен новую вместе с обмененными мною книгами. Затем мы с Марией Александровной молча пошли домой.

– Вы совсем переменились ко мне! – печально сказала она по пути. – Когда мы жили вместе в деревне два года назад, вы были совсем другой. Вы помните?

– Да, помню! – ответил я. – Тогда было много лучше.

Я вспомнил, как был в нее влюблен, собирал тесемочки от ее башмаков и хранил букетики иммортелей, которые она дарила мне. Раз она, взяв стеариновый огарок, накапала целый слой стеарина на свой мизинец и, сняв с него эту формочку, налила в нее расплавленного стеарина. Потом она разломала оболочку, а получившийся в ней точный отпечаток своего пальчика подарила мне. И я берег его как лучшую драгоценность вплоть до того времени, когда мои вещи вместе с этим пальцем были уничтожены у Мокрицких из страха жандармского обыска.

Как трогательно и мило все это казалось мне и теперь. Но милый когда-то образ этой самой девушки, бывшей гувернанткой моих сестер, совсем изменился в моем представлении через несколько дней после того, как она была приставлена гувернанткой ко мне самому!

Если б я мог думать, что ее стремление выходить всегда со мной обусловливалось единственно ее личной симпатией ко мне, это было бы совсем другое дело. Кто знает, может быть, моя прежняя любовь к этой милой и доброй по природе девушке и воскресла бы, несмотря на то что ее облик заслонили у меня в последние годы жизни более яркие фигуры моих новых революционных знакомок!

Но... я знал, что она всегда выходит со мной не по одному своему желанию, а и по специальной просьбе моего отца для того, чтобы оберегать меня от встреч с друзьями. И это меня отстраняло от нее более, чем могло бы отстранить что-нибудь другое. В моих мечтах я всегда представлял себя защитником любимого существа, а не вялой особой, покровительствуемой им. Здесь же выходило именно последнее.

И я чувствовал, что мое прежнее обожание совсем прошло, что теперь ходил со мною по улице не мой прежний идеал женского совершенства, а самая обыкновенная девушка, каких много на белом свете. Еще хуже для моей прошлой любви к ней было то, что между нами оказалось теперь совсем мало общего по духу. Она стала казаться мне просто прозаичной.

Так печально и безрезультатно окончилась моя вторая юношеская любовь. Она началась, когда мне было семнадцать лет, и продолжалась более двух годов. Первая же любовь была у меня к моей тете по отцу на четырнадцатом году и держалась около года.

Наш петербургский дом стал теперь для моей души малопривлекательным жилищем, и все, чего мне хотелось, – это поскорей поехать на лето в деревню, чтобы повидать оставшихся там мать, брата и сестер.

Родное гнездо, в котором я вырос, где был знаком мне каждый уголок, страшно потянуло меня к себе на этом перепутье моей жизни.

«Поскорее уехать в деревню. Освежиться на лоне природы! Решить там наконец, что же мне далее делать! Оставшиеся товарищи по нашему тайному обществу распустили его сами, и его уже нет. Нового не основано. Нет и трех тысяч рублей, которые они могли бы дать за меня отцу, чтобы я был не зависим от него, а без них я не могу убежать из дому».

«Мне, – думал я, – остается только вернуться к своей первой любви, к естественным наукам, к которым присоединились благодаря моим занятиям последних лет также и общественные. Мне надо написать ряд научных исследований по тем и другим, внести новый луч света в человеческие головы и облегчить человечеству его трудный путь к будущим свободе и братству».

И, кто знает, не пошел ли бы я по этому пути, если бы сама судьба на следующий же день не разрубила своим неумолимым мечом гордиев узел и не бросила меня снова на прежнюю дорогу борьбы и страданий.

6. Последний вечер и последнее утро моей второй жизни на свободе

Вскоре после счета купонов отец повез меня (с целью отвлечения от опасных идей) в цирк Чинизелли. Я еще никогда не бывал ни в каком цирке, и цирк при этом первом же посещении страшно неприятно подействовал на меня тем, что клоуны безобразничали в нем самым возмутительным образом.

Во всех людях, не одетых в жандармский мундир и не продававшихся в политический сыск, я хотел видеть своих братьев по человеческому роду. И вот тут эти мои братья, с которыми я хотел бы разделить все, что имею, намазав свои лица мелом, звонко хлестали друг друга по щекам, а вслед за тем бежали обниматься и целоваться для того, чтоб, отскочив, опять повторить пощечину. И все зрители, казалось, были спокойны.

«Как трудно будет, – думал я, – научить таких людей вести себя с достоинством в социалистической коммуне!»

Какие-то атлеты из Южной Америки поднимали друг друга на лестницах, поставленных ими в рот на здоровые нижние челюсти. Выехал, стоя на коне, молодой сильно декольтированный юноша и начал прыгать во время езды через свою собственную голову. Выбежали десять лошадей и начали делать из себя пирамиды. Я тут пожалел, что вместо таких бесполезных упражнений дрессировщики животных до сих пор не догадываются приучить нескольких сильных птиц носить себя в воздухе, хотя бы по этому цирку, чтоб доказать практическую возможность полета на птицах, о котором я мечтал с детства. Затем были спущены с потолка очень высоко над землей две трапеции, и на них начали качаться двое декольтированных юношей, выделывая всякие бесполезно опасные и потому неприятные для меня штуки.

Вот выбежала девушка в трико, влезла вверх по лесенке и бросилась на шею ближайшему юноше, когда он подкачнулся к ней. Она покачалась у него на шее несколько раз, но в тот момент, когда ее качель сошлась в высоте близко с качелью второго юноши, она в воздухе перебросилась к нему на шею и стала качаться с ним. Мне был очень страшен ее прыжок в высоте, но публика сильно аплодировала.

Утром следующего дня, поднявшись раньше всех, я забежал отнести до нашего утреннего чаю книги в библиотеку, где получил новую записочку от Кравчинского.

«Непременно уезжай как можно скорей к себе в деревню на лето, – писал он мне, – и живи там спокойно, занимаясь своими науками. Все такие занятия пригодятся в будущем и тебе, и нам всем. А теперь тебе в Петербурге нечего делать. Наступает лето, глухой сезон в столичных городах даже для революции. Не мучь себя напрасными беспокойствами о нас и о сидящих товарищах; все будет хорошо, когда приедешь осенью. Самое важное будет заключаться в том, что о тебе тогда позабудет правительство, успокоится отец, и легче будет видеться с нами».

Я несколько раз перечитывал эту записочку и обдумывал свое положение. Пока деньги отца лежат в залоге за меня и я не могу их выплатить ему, я связан этим больше, чем тюремными запорами. Но залог ведь не вечно будет лежать. Подготовляется суд, и после него отцу должны будут возвратить деньги, а меня или посадят в тюрьму для отбывания наказания, или сошлют куда-нибудь, или оправдают и выпустят на все четыре стороны. Я чувствовал, что если бы у меня не было любви к науке, то после возвращения отцу залога я сейчас же ушел бы к революционерам.

«Но, – думал я, – не пристращусь ли я снова за лето к науке так, что мне будет страшно тяжело ее оставить для революции, как это было в первый раз, когда я решил идти в Москве в тайную сапожную мастерскую?..»

«Теперь мне будет еще труднее. Теперь я вижу, что ожидаемое моими друзьями огромное облегчение человеческого труда путем равномерного перераспределения земель и капиталистических предприятий между всеми людьми является в огромной мере иллюзией и что естествознание и основанная на нем власть человека над стихийными силами природы помогут всенародному труду несравненно более. Любовь к науке, которой я отдамся, будет у меня опять бороться с возвращением к активным революционным предприятиям, тем более что свободная наука ведь тоже ведет, как и они, к гражданской свободе и к установлению республиканских идеалов во всех политических, экомических и мыслительных соотношениях между людьми...

И я тем более горячо отдамся науке...

Не буду же обманывать себя и моих друзей и скрывать от себя и от них, что, уезжая на целое лето, я непременно там начну ряд научных работ, которые мне трудно будет бросить осенью. А затем мои первые работы вызовут другие и так далее, без конца, тем более что у меня склонность именно к большим, систематическим исследованиям, и я не могу постоянно перебрасываться от одного дела к другому, забывая о первом. Там, в деревне, среди природы и полной свободы я опять отдамся своей прежней любви и непременно начну подготовлять какие-нибудь большие книги».

Печальный от этих мыслей, я возвратился домой.

– Уже был в своей библиотеке? – спросил меня отец, как только я спустился к чаю.

– Да, – ответил я. – Взял пересмотреть астрономию Араго.

– Астрономия – хорошая наука, – заметил отец, с детства приученный к мысли, что обсерватории пользуются уважением императоров и потому наука о небе должна быть наукой хорошего тона. – А вот у математиков так уж совсем зашел ум за разум. Выдумали бесконечно малые величины! Ха-ха-ха-ха! Бесконечно малые! Сидят и целую жизнь делят, положим, пять на два, потом еще на два, потом еще – и так всю жизнь, желая увидеть, что же получится в самом конце! Да, конечно, сколько ни дели, все получится какое-нибудь частное, которое снова можно разделить! Ха-ха-ха!

Отец торжествующе окинул нас взглядом.

– А ты желал бы стать астрономом? – спросил он меня.

– Очень! – ответил я совершенно искренне, так как это была одна из заветных моих надежд с самого начала сознательной жизни.

Насчет его оригинальных представлений об исчислении путем бесконечно малых величин я ничего тогда не мог ответить, так как и сам, несмотря на интерес к математике, не имел еще времени ознакомиться с этим поистине волшебным методом исчисления. Я только инстинктивно чувствовал, что отца кто-то мистифицировал.

Незнание высшего математического анализа было тогда самое слабое место в моем образовании, которое, за исключением гимназических предметов, приобреталось мною совсем самостоятельно и даже в одиночку, без советов с другими. Да это и понятно.

Все науки, за исключением математики, легко усваиваются путем простого внимательного чтения, а для высшей математики не было тогда еще ни одного наглядного курса, а только такие, в которых без объяснения знающего ничего нельзя было понять. Одолеть этот отдел удалось мне лишь впоследствии, уже в Шлиссельбургской крепости.

Отец о чем-то задумался, но в этот раз не обнаружил своих планов относительно моего будущего.

– Сегодня хорошая погода, – медленно произнес он, глядя в окно на голубое небо. – Я думаю, нам надо подышать наконец чистым воздухом, а то наглотались этой петербургской копоти!

Действительно, в воздухе уже веяло весной, и человеку, выросшему в деревне, невольно хотелось за город.

Отец велел закладывать своих рысаков в открытую коляску, и мы, плавно покачиваясь на мягких рессорах, поехали на Елагин остров. Там уже было несколько других колясок, медленной рысью катившихся по широким аллеям садов с еще оголенными от листьев деревьями. У южных сторон почти каждого древесного ствола виднелись в выпавшем ночью белом снегу проталинки бурого дерна, а из-под снега кое-где торчали сухие стебельки прошлогодних трав, и вокруг каждой травинки образовалась в снегу круглая дырка. Воробьи наперерыв чирикали на солнце, чуя приближающуюся весну, и перелетали стаями с одного дерева на другое. Вот показалось впереди море, еще окованное льдом и покрытое тем же свежим весенним снегом, выпавшим за ночь. Но лед на его поверхности уже местами растаял, и лужицы на нем, сверкая под солнечными лучами, пестрели мелкой рябью от мягкого весеннего ветерка.

Как они напомнили мне мое детство, когда я пускал в такие же весенние лужи лодочки из скорлупок от грецких орехов и воображал, что лужи – моря, а мои колышущиеся на их ряби скорлупки – плывущие по ним корабли!

Как ярко и тепло светило солнце! Как далека казалась мне моя сумрачная келья с ее матовыми стеклами, глядящими на глухой, как колодезь, двор Дома предварительного заключения.

На несколько минут мне стало жутко думать о товарищах, оставшихся там, и о заключенных в мрачных подвалообразных камерах Петропавловской крепости. Однако свежие и снова новые для меня впечатления готовящейся к обновлению природы постепенно вытеснили из моего ума жуткую картину.

«Скоро, скоро – и это наверное! – море разобьет свои оковы, – думал я, глядя в ярко блестящую даль, – и оживут и потекут куда-то эти ледяные равнины! Здравствуй, море, душа земли! – мысленно сказал я и сам не понял, что значат последние слова. Мне вдруг захотелось говорить стихами. – Милая, милая природа! Уж скоро я возвращусь к тебе после целого года разлуки! Скоро я буду в деревне смотреть, как в детстве, на твое пробуждение!»

– Сегодня вечером нам надо быть на балу у Философовых! – сказал отец. – А завтра ты должен быть у Селифонтова, куда придет Протасов с его товарищами. Смотри, не забудь, а я не поеду.

Он велел кучеру возвращаться назад, и через полчаса мы вновь стояли у подъезда нашего дома.

– Никого не было? – спросил отец швейцара.

– Никого. Только жандармский капитан ждут Николая Александровича в гостиной!

– Николая Александровича? – переспросил с изумлением отец.

– Да, Николая Александровича.

Отец явно встревожился. На сердце стало тоскливо. От жандармского офицера еще никогда не было мне никакого добра!

Мы разделись внизу и вошли в гостиную.

При нашем входе со стула встал высокий жандармский офицер, обыкновенно дежуривший на свиданьях с родными в Доме предварительного заключения и потому известный лично и отцу, и мне.

– Что такое? – спросил отец, здороваясь с ним.

– Следователь по особо важным делам просит к себе Николая Александровича.

– Когда?

– Сейчас же со мной!

– Зачем?

– Не знаю. Вероятно, желает спросить о чем-нибудь.

– Хорошо! – сказал я. – Подождите пять минут, я приготовлюсь.

– Сколько угодно, – любезно ответил мне офицер.

Я быстро пошел в свою комнату.

«По всей очевидности, – думал я, – меня просто хотят спросить о чем-нибудь и отпустят. Но как мне быть со стихотворением Синегуба, посвященным мне, как быть с моими тетрадями, с письмом, которое я начал писать Вере в ответ на ее послание?»

Все это я носил на своей груди в кармане и никогда не оставлял при уходе в комнатах из опасения, что отец без меня может найти. Но я уже ранее заметил в обшивке одного стула прореху внизу, в которую можно было положить небольшую пачку бумаги.

«Надо воспользоваться этим, – решил я. – Нельзя ни в каком случае нести с собой к следователю моего ответа Вере, где много откровенного насчет моих планов».

Я положил письмо и стихи Синегуба в прорез стула, а тетради со своими записками по общественным вопросам запер в стол.

Затем я вновь вошел в гостиную и сказал жандармскому капитану:

– Пойдемте! Я готов.

Я поцеловал отца, пожал руку Марии Александровне и вышел.

– Хотите, подвезу? – спросил я офицера при выходе.

– Нет. Благодарю вас. Лучше пройдемтесь пешком.

Мы пошли, разговаривая о театрах и цирке, перешли через Николаевский мост и направились мимо Ксенинского института.

– Идите по бульвару, – сказал он мне. – Я вас потом догоню.

Он пошел за угол в какую-то будочку, а я отправился в указанном им направлении.

«Что за странность? Я прошел бульвар до конца, а его все нет!»

Я сел на скамеечку и начал ждать. Наконец появилась вдали его медленно идущая фигура, и мне показалось, что он с неудовольствием увидел меня на скамье.

«Что за история? – подумал я. – Ему как будто хотелось, чтоб я скрылся. Но ведь он бы тогда ответил за меня... Он не из таких, он форменный карьерист, все на свиданиях знают это. Или меня действительно ведут по пустякам, или он так действует по инструкции Третьего отделения, в котором служит».

Такое впечатление еще более усилилось, когда он, не желавший до сих пор ехать на извозчике, тут же кликнул одного проезжающего мимо и сказал мне:

– Ну поедемте!

Теперь он был явно озабочен. Подвезя меня к зданию окружного суда, он решительно отклонил мою попытку заплатить извозчику и рассчитал его сам.

Мы поднялись по лестнице в приемную следователя Крахта. Мой путеводитель вошел в нее один, но потом сейчас же возвратился и, раскланявшись со мною, сказал, уходя:

– Следователь просит вас к себе.

Он прошел мимо. Я вошел в дверь.

Крахт встал при моем приближении и как-то печально сказал:

– По приказанию его императорского величества я должен вновь арестовать вас и содержать под стражей до суда над вами.

Он молча протянул мне уже готовое постановление о моем аресте приблизительно того же самого содержания и предложил подписать.

Я молча подписал.

– Теперь я ничего не могу для вас сделать, – сказал он. – Залог будет немедленно возвращен вашему отцу.

Он подозвал конвойных и, пожав мне руку, сказал им, чтобы меня отвели коридорами в Дом предварительного заключения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю