355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Никита Елисеев » Судьба драконов в послевоенной галактике » Текст книги (страница 18)
Судьба драконов в послевоенной галактике
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 12:31

Текст книги "Судьба драконов в послевоенной галактике"


Автор книги: Никита Елисеев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

– Ты – максималист, – грустно сказала мама, – какой ты... максималист...

Кажется, на этом мы расстались. Не уверен.

Я многое забыл, потому что "за поворотом" меня ждало событие... В самом деле со-бытие, потому что рядом с моим и Кэт бытием оказалось еще одно бытие, столь же мучительное для самого себя, как и для нас.

Кэт отвезли в роддом, что находился при санчасти. Меня сняли с полета. Я возражал, но Георгий Алоисович и де Кюртис уговорили меня.

– Сдурел... В подземелье не так часто рождаются. Отправишь жену наверх с сыном к родителям... Такое дело... Не дури. Успеешь еще настреляться.

Я бродил в коридоре. Смотрел на беленые стены. Ждал.

Потом в коридор выглянул врач в белой шапочке, похожей на поварской колпак.

– Джек Никольс? – позвал он.

Я вопросительно на него посмотрел.

– Зайдите, пожалуйста, ко мне.

Я вошел в кабинет. Я поморщился. На стенах были нарисованы окна, и в этих нарисованных окнах было синее небо и движущаяся, колеблемая ветром листва. Врач проследил мой взгляд.

– Ах, это... – он усмехнулся, – хорошая голография, да? – он повторил рукой волнистое, текучее движение листьев. – Картинка... Вам не нравится? Я задерну.

Он нажал кнопку на своем столе, и занавески неслышно задернулись на всех нарисованных окнах.

Я уселся за стол:

– Как жена?

Врача я знал неплохо, как-никак валялся в его санчасти после убийства дракона для рыцаря – месяца два, не меньше.

Врач снял поварской колпак, стал шуровать по ящикам стола.

– Жена, – забормотал он, – да... жена... такое дело...

Я вспомнил Фарамунда.

Тот бы не финтил, а сказал бы прямо, если бы что-то случилось.

Я обернулся.

У двери стояли, скрестив бородавчатые зеленые лапы на груди, два ящера-санитара.

Несмотря на всю серьезность момента, мне стало смешно.

– Василь-Степаныч, что-нибудь с Кэт?.. Для чего вы молодцов кликнули? Чего опасаетесь?

Василий Степаныч недовольно передернул плечами.

– Да... Вроде бы опасаться не приходится – собой владеете, да... а тренажер порушили... кто вас знает.

Я сжал кулак:

– Вася, – тихо сказал я, – кто бы меня не знал, но тебя я предупредил: отвечай мне толком, что с Кэт? Если ты еще раз какую-нибудь дурость вылепишь, я успею тебя больно ударить прежде, чем санитары меня схватят...

Санитары чуть подались вперед.

Василь-Степаныч собрался с духом и выпалил:

– С Кэт – ничего. Но у нее – миссгебурт.

Я вспомнил то, что видел однажды: зеленое, шевелящееся в сумке у приятельницы мамы; вспомнил: "Его жарят живым", – и остался сидеть, только ниже опустил голову.

Василий Степаныч понял, что мордобоя не будет, и коротко махнул санитарам, уже не таясь, мол, валите, идите.

Я сидел, барабанил по столу.

– Собственно, – сказал Василий Степаныч, – это – формальность, но мне необходимо ее соблюсти... Прежде чем отдать миссгебурт в лабораторию, справляются у отца.

– Его отец, – сказал я, – гниет у седьмого болота...

Василий Степаныч криво усмехнулся.

– Ах, вот оно что... но я вынужден вас огорчить... Пробы уже брали. Это – ваш сын.

Василий Степаныч снова испуганно замолчал.

Я забарабанил по столу быстрее.

(Тарра, ра! ра! ра, ра, ра! та!)

– Так что вот так, – Василий Степаныч откинулся на стуле, – теперь вот остается ваше согласие. Чистая формальность.

Я перестал барабанить.

– Отчего же, формальность, Василий Степаныч? Кто же вам сказал, что я сына своего, кровинушку мою, плоть от плоти моей, отправлю в сушилку, прямилку и расправилку?

Открыв рот, Василий Степаныч смотрел на меня.

Сжав кулак, я пристукивал по стеклу, прикрывавшему пластом столешницу, я аккомпанировал своим словам.

(Тук, тук, дзинь, тук, тук, дзинь...)

– Я вам больше скажу, уважаемый, что если бы это даже был не мой сын, а сын, допустим, дракона для рыцаря, убитого мной, я бы и тогда не отдал бы его в лабораторию, а взял бы на воспитание себе. Ведь это, понимаете ли, так ли, иначе ли, – мой грех, мой крест, и нести его мне.

– Вы, – осторожно заметил Василий Степаныч, – стекло разбили и руку окровавили. Может, йод принести?

_________________________________________________________

Степан сидел за столом.

Длинные зеленые крылья его были растопырены.

На миг я почувствовал отвращение, но справился с ним.

Или мне казалось, что справился?.. Или я свыкся с ним и жил, отвыкая только на время отлучек на другие планеты? Я так же свыкся и с отсутствием неба над головой, и когда здесь, на этой планете, мне снится открытое небо, я кричу от страха. Мне страшно, и я просыпаюсь.

– Степа, – спросил я, – где мама?

Степа осторожно сложил зеленые кожистые крылья, повернул ко мне узкую крокодилью морду с невыразимо печальными человечьими глазами...

– Папа, – сказал он. – папа вернулся...

У меня перехватило горло от нежности. Я подошел и положил руку на Степину голову.

– Сын, – спросил я, – тебя что, кто-то обидел?

– Нет... – Степан постарался улыбнуться и, увидев, что мне неприятна его улыбка (то был оскал хищной рептилии, когда остается одно: скинуть огнемет – и бить, бить), посерьезнел, – меня никто не обидал. Я просто очень ждал тебя, папа. Очень, очень.

– Ну и прекрасно, – я уселся на стул напротив Степана, – бабушка приезжала?

Степан кивнул.

(Его шея... дряблая, во вздувшихся жабьих пупырышках, его рот... рот, безгубый и хищный, хищный только на вид. Степан ел только траву.)

– Ты был с бабушкой в лаборатории?

– Да... Мне не понравилось. Мы поговорили. Я скорее всего пойду в Контору в переводчики... У меня – способности к языкам.

И он улыбнулся. Улыбнулся, уже не опасаясь, что мне это будет неприятно. Он знал: я уже взял себя в руки.

Я увидел ряд его плоских зубов, которыми он перетирал пищу, и вспомнил, как однажды закричал на него, еще не умевшего говорить, распищавшегося, раскапризничавшегося.

Не сдерживаясь, я орал тогда: "Урод! Уррод! Дракон! Чтоб ты сдох! Гад, гадина!" И он... вдруг перестал плакать и посмотрел на меня человечьими, понимаете ли вы, чело-вечными глазами.

Я тогда ушел на кухню, уселся на стул.

Потом пришла Кэт. Она спросила что-то, я не ответил .

Тогда она сказала:

– Это – твой сын.

Вот все это я вспомнил сейчас и подумал: "А он-то помнит?"

– С Конторой, – сказал я, – сложности. Небольшие, но сложности. В лаборатории все-таки бабушка...

– Но я сдам экзамен, – убежденно сказал Степан.

– Конечно, – кивнул я, – но не в одном экзамене дело...

– Понятно, – Степан перестал улыбаться, поднялся и прошел в другую комнату.

(Нам с Кэт выделили большую жилплощадь после рождения Степана.)

Я крикнул ему вслед:

– Но ты не волнуйся, сделаем...

– Я и не волнуюсь, – отозвался Степан.

Я встал. Прошелся по комнате...

(Дзинь, дзинь... Мы с Куродо неплохо поработали – Куродо завалился спать Дзииинь. Возились с огнедлаками, и вот как они лопались... Дзиин, дзиинь... Слегка увлеклись и чуть сами не подзалетели, чуть сами не сделали – дзинь, дзинь, дзиинь... А какое там небо было... Алое... багровое... Лучше потолок, чем багровое небо... Дзинь, дзинь... Будто живешь в середине костра. И этот костер весь мир... Дзинь.)

Вошла Кэт. Мы поцеловались.

– Здравствуй... рыцарь, – сказала она на своем наречии.

– Здравствуй, принцесса, – ответил я.

Она, когда говорила так, то становилась похожа на Мэлори, печальную, грустную Мэлори.

Но Мэлори редко была печальной.

И Кэт редко так говорила.

Кэт уселась, положила ногу на ногу, сцепила руки замком на колене.

– Ты что, сегодня дежурная? – спросил я.

– Да, прибирала на кухне.

– Это черт знает что, – возмутился я, – муж нивесть где, а жену...

– Да понимаешь, какое дело, – протянула Кэт, – здесь скандалец небольшой вышел.

– Какой скандалец?

Степан вышел из комнаты и сказал:

– Я покусал Георгия Алоисовича.

Я повернулся к нему.

– Что у вас произошло?

– Ничего не произошло...

– Не ври мне...

– Я не вру. Просто мне не понравился Георгий Алоисович – и я его покусал.

– Он бы мог убить тебя, – сказала жена.

– Раз не убил, – ответил Степан, – значит, не мог...

– Прости, сын, – спросил я, – но дело слишком серьезно... Как же ты поступишь работать в Контору? А если тебе там тоже кто-то не понравится?

Кэт покачала ногой:

– Георгий дела поднимать не будет... Я говорила. И Глафира ...в общем... была... ну, не собиралась, словом, меня назначать дежурной; я сама попросилась...

– Я тебя понимаю...

Степан зелеными когтистыми лапами отколупывал краску на дверной притолоке, и этот вполне человеческий, подростковый жест взорвал меня, почти взорвал.

Я уже открыл рот, чтобы гаркнуть, но потушил крик, сдержался, взрыв не вырвался наружу, остался во мне, всосался в кровь.

– Степан, – сказал я спокойно, – что бы ни было, что бы ни случалось тебе надо научиться сдержанности. Ты должен помнить, что ты не один, ты связан тысячью нитями, – я обвел в воздухе круг, – с другими, прочими – со мной, с мамой, с бабушкой. Каждый твой поступок, уж извини, – это и наш поступок. Мы за него тоже ответственны... Ты ведь прекрасно понимаешь, почему Георгий Алоисович сдержался? Понимаешь?

Степан опустил голову.

– Ну, разумеется, – я усмехнулся, – для чего ему иметь неприятный... гм, гм – разговор... со мной. А теперь получилось так, что мне предстоит неприятный разговор с Георгием Алоисовичем. Я надеюсь, ты уже извинился перед ним?

Крокодилья морда Степана замоталась из стороны в сторону, и я снова прикусил губу. Он был отвратителен. Он был не такой, как я.

– Нехорошо, – сдержанно произнес я, – это очень нехорошо, Степа...Теперь мне придется идти извиняться... такие дела... Поэтому, что бы ни было, тебе надо научиться сдерживаться... даже если бы Георгий Алоисович назвал бы тебя жабенышем, а твою маму – драконовой подстилкой.

Степан поднял голову и посмотрел на меня изумленно:

– Откуда ты знаешь?

Кэт перестала покачивать ногой, откинулась на стуле:

– Ах, вот оно что... Степан мне этого не говорил.

Я мотнул головой:

– Да.. .Степа, и вот теперь мне не придется идти извиняться... Надобно сдерживаться... Это тебе – урок. Ни в коем случае не прерывай собеседника, дослушай до конца, а уж потом отвечай. Иначе видишь, что получается? Ты хотел скрыть причину своей ссоры с Георгием Алоисовичем, и скрыл бы, пожалуй, а поспешил, не сдержался – и пожалуйста, все выболтал... Ничего, Степа, иди... Мы эту проблему решим...

Степан повернулся. Ушел.

Мы с Кэт помолчали. Потом Кэт сказала:

– Он очень хороший мальчик. Поэтому я не поверила ему, что он так просто набросился на Егора... Но я представить себе не могла, что Егор...

– Теперь представляешь?

– Теперь представляю.

– Степа был сегодня в спортзале?

– Да. Я его возила. Он хорошо работал. Тренер его хвалил. Предлагал оставить.

Я почувствовал, как у меня дернулась щека:

– Тренажером? Ты в уме ли?

– Не знаю, – Кэт провела пальцем по столу, – не знаю, где ему было бы легче... Кажется, ему всюду будет тяжело. Одно меня радует: он умеет драться.

– Да уж, – усмехнулся я, – в обиду себя не даст.

Я поднялся и стал переодеваться.

– Ого, – сказала Кэт, – пластинки почернели. Это что?

– Немного обуглились, – объяснил я, – огнедлаки шутить не любят. Видал-миндал. Впрочем, тверже станут.

– Будем надеяться, – вздохнула Кэт.

Я вышел в коридор.

Мне очень хотелось дать по морде Георгию Алоисовичу, но я сам себя успокаивал, мол, с кем не бывает.

Из кухни вышла Глафира. Как обычно, на ней был легкий купальный халат, едва запахнутый на мощном голом теле.

– Ой, – обрадовалась она, – Джек прилетел! Давно?

– Не очень, – сухо ответил я.

– После санобработки сразу сюда – ой, как приятно. А Куродо ?

Я пожал плечами:

– Спит, надо полагать. Мне нужно с вами поговорить, с тобой и с Георгием.

– Ага, – Глафира обогнула меня и прошла по коридору к двери своей комнаты, – Георгия сейчас нет. Он на перевязке, а со мной, что же... Поговори.

Она толкнула дверь, и я вошел следом.

Я первый раз был у них в гостях. Все стены были увешаны трофеями Георгия. Там – коготь величиной с саблю, здесь – чешуя размером со щит, чуть поодаль – изогнутый клык, какие-то и вовсе непонятные, вырванные из тел убитых драконов приспособления... Их было много, но не настолько, чтобы заполнить собой все стены. В промежутках, в оставшихся свободными квадратах и прямоугольниках Георгий Алоисович развесил фотографии Глафиры – одетой, полуодетой и вовсе не одетой. Сочетание было забавное. Я обратил внимание на одну небольшую фотографию. Георгий Алоисович притулил ее почти неприметно под каким-то устрашающим, отвратительно прямым кинжальным клыком.

Фотография была не просто небольшая. Крохотная.

Я проявил бестактность. Я подошел к стене и постукал пальцем по фотографии:

– А это зачем?

Глафира чуть покраснела:

– Какой ты, Джек... наблюдательный. Кто бы ко мне ни приходил, никто внимания на эту фотографию не обращал, а ты пришел – и сразу.

Я понял, что Глафира упрекает меня.

Как-никак наблюдательность – первое, что должно быть развито у "отпетого". Стало быть, те "отпетые", что бывали у нее, конечно, замечали эту фотографию, но не задавали Глафире дурацких вопросов.

– Я полагаю, – сказал я, – что фотографии вывешивают, чтобы на них смотрели и чтобы их видели, чтобы на них обращали внимание. Вот я и обратил.

– Вот и умница, – с издевкой сказала Глафира .

Эта издевка и решила дело.

Я не стал узнавать, чего ради Георгий Алоисович вывесил фотографию своей жены, бьющейся в эпилептическом припадке, не стал даже узнавать, кто был фотограф, так дивно запечатлевший нашу нынешнюю квартуполномоченную... я просто потрогал клык, длинный и острый, похожий на кинжал, и спросил:

– Что было у Георгия со Степаном?

Глафира замялась.

Я пришел к ней на помощь:

– Георгий опасно покусан?

– Да нет, – успокоила меня Глафира , – не особенно... он еще смеялся, в спортзал на тренировки ходить не надо...

– В квартире свой тренажер появился, – продолжил я.

– Нет! – запротестовала Глафира, сообразив, что ляпнула что-то не то. Нет! Он так не говорил.

– Он говорил хуже... он говорил гораздо хуже...

В эту секунду стукнула дверь, и я, не оборачиваясь, понял, что вошел Георгий.

– О! – услышал я, – Джекки! Живой и здоровый... ты что, извиняться пришел? Не надо... Какие счеты... Ну, сорвался малыш... с кем не бывает.

Я старался не смотреть в сторону Георгия и ответил, чуть помедлив:

– Георгий, у тебя остались дуэльные пистолеты?

Георгий Алоисович насторожился:

– Нет. Их конфисковали после того, как твой бывший начальник утонул в дерьме.

– Очень жаль, – я всем корпусом повернулся к нему, – очень, очень жаль... Егор... придется нам тыкаться этими вот... – я показал на клык, повисший над фотографией Глафиры.

– В чем дело? – изумленно спросил Георгий. – Кажется, сатисфакции, как говорит наш водитель де Кюртис, должен был бы требовать я...

Со странным удовлетворением я заметил, что у Георгия была замотана голова.

– Георгий Алоисович, – вежливо и нежно заметил я, – вы совершенно правы... действительно, уже одно то, что в нашей квартире находится такой ублюдок, такая зеленая тварь, как...

Глафира захлопнула рот ладонью и сквозь тесно сомкнутые пальцы выговорила:

– Ох... что ты говоришь...Что такое говоришь?

–...Степан, – невозмутимо продолжил я, – уже одно это представляет собой серьезнейшее нарушение правил подземелья и угнетающе действует на психику людей – людей, подчеркиваю! а не зеленых тварей... Поэтому человек, добившийся разрешения от верховного координатора и от совета ветеранов, заручившийся согласием жильцов, не имеет права предъявлять какие-либо претензии...

– Нет, Джек, – поморщившись, сказал Георгий Алоисович, – ты, и в самом деле, что-то не то говоришь... Неправильно говоришь.

– Георгий Алоисович, – спросил я, – извините, что я прежде не поинтересовался: как перевязка прошла?

– Отлично, – помрачнев, ответил Георгий .

– Ну и прекрасно, – кивнул я, – просто замечательно!.. Так на чем же я остановился? Ах, да!.. Не имеет права предъявлять какие бы то ни было претензии. Вот именно! Должно помнить, что место зеленой твари в террариуме, или в спортзале в качестве тренажера, или в санчасти в качестве донора или санитара. Если же зеленой твари и позволено жить среди людей, то вести себя она должна скромнее скромного, памятуя о том, что один ее вид способен вызвать негативные эмоции у людей вообще, а у людей, занятых убийством таких тварей...

Георгий Алоисович слушал меня, опустив голову.

– Я ничего не понимаю, – сказала Глафира .

– А тебе и не надо ничего понимать, – быстро прервал ее я. – Главное, чтобы меня понял Георгий . А он меня понял. Верно?

Георгий Алоисович кивнул .

– И чудесно, – я прихлопнул ладонью по столу, – будем считать, что договорились.

Я поднялся и вышел вон.

В коридоре я прислонился к стенке.

Очень хотелось спать – вот что хотелось...

(Дзииинь... – так лопались огнедлаки. Дзиинь – и огненные брызги обжигали руки.)

Я побрел в комнату.

– Степа, – крикнул я, – я минут сорок подремлю. Ладно?

– Ладно, – отозвался Степа.

– Потом пойдем потренируемся, – сказал я, уже засыпая, уже проваливаясь в ватное великолепное, лепн(е безразличие сна...

Но поспать мне не удалось, вернее, я не добрал до сорока минут минут пятнадцать.

Меня разбудила Кэт. Она тронула меня за плечо, и я моментально проснулся. Хотя беготня в комнате началась значительно раньше, однако я дрых, не обращая на нее никакого внимания... О, счастливое свойство ветеранов-"отпетых" – спать под гром, под шум, взвизги, проклятия, стрельбу, когда это не касается лично тебя...

Хоть планета сейчас сойди с орбиты – мне-то что? Я буду спать. Но вот коснулась моего плеча Кэт, похожая на Мэлори (Мэлори, Мэлори, Мэлори) – и я проснулся... и сразу поднялся.

– Джек, – сказала Кэт, – Степа отравился.

Его как раз выволакивали из комнаты, я видел распахнутые, скребущие пол кожистые перепончатые крылья, закаченные, чуть подернутые белесой пленкой глаза, горло, вздрагивающее от спазмов, и пену, срывающуюся вниз из безгубого рта...

Санитары-ящеры действовали умело, сноровисто, я было сунулся помогать, но услышал квакающее:

– Папаня, досыпай... Уже проехали.

Я вышел вслед за ними в коридор.

В коридоре стояли де Кюртис, Глафира, Георгий Алоисович, из дальнего номера выскочил Жан-Жак – почти не общавшийся с нами "отпетый".

Куродо спал. Я бы тоже спал, если бы не Кэт.

Санитары вынесли Степу. Я присел на корточки и сжал голову руками.

– Джек, – тронула меня за плечо Кэт, – ему вовремя сделали промывание... Успели.

– Да, – я поднялся, махнул рукой, словно отгонял комаров, – да, извините, ребята, я что-то совсем... совсем не того.

Ко мне подошел Георгий Алоисович.

– Джек, – сказал он, – прости... Я не знал, что так получится.

Он был вполне искренен. Он расстраивался. Впрочем, все мы, "отпетые" дубы порядочные...

________________________________________________________________

– Вызывают, – сказала Глафира , – тебя и Георгия.

– Вылет? – спросил я.

– Ну да, – кивнула Глафира , – в нашем секторе только вы и остались.

– Придется одному, – вздохнул я, – сама видишь: Егор нетранспортабелен...

Глафира покачала головой:

– Одному не получится. Шметтерлинг.

Действительно, одного "отпетого" никто не выпустит на шметтерлинга. Так не бывает, чтобы можно было справиться с этим монстром в одиночку. Стало быть, будут узнавать, что с Георгием, почему он не может лететь (какое лететь! он ходить не может!), а когда узнают, то загремит Георгий даже не в сержанты, даже не в "псы" – в охрану "столовых". Я глядел на него. Соображал.

– Степа из больницы вернулся, – сказала Глафира .

Это был выход и для меня, и для Георгия... Конечно, Степан ни разу не был на других планетах, и даже не собирался на них бывать, но раз такое дело? Такое скверное дело...

Я вышел.

(А то, что Степан похож на шметтерлинга, так еще и лучше! Отвлечет... монстра, покуда я буду перезаряжать...)

Полет Степа переносил плохо.

Глаза подернулись пленкой, и я опасался, я боялся... Он часто дышал, безгубая пасть была раззявлена, и вместе с хрипом из нее вылетала кровавая пена.

Дня два мы провели в ракете, никуда не выходя.

Я отпаивал Степана молоком.

– Лихо... – выговорил Степан, – когда более или менее оклемался, – я и не ожидал, что меня так...

Он не договорил.

– Обратно, – постарался я его успокоить, – будет легче.

– Будем надеяться, – вздохнул Степа.

Я объяснил:

– Шметтерлинга не бойся. Это довольно глупое существо и не бросится на тебя...

Я хотел сказать: "Потому что очень похож на тебя..." – но вовремя осекся.

Мы вышли из ракеты.

Степа закинул голову. Я вновь видел его зеленую ящериную шею. Степа пил воздух. Степа вздрагивал от удовольствия... То было совершенно особое, ни с чем несравнимое наслаждение. Я это знал.

Первое, что мы увидели, кроме чистого распахнутого неба, был разорванный "отпетый".

Шметтерлинг долбал его клювом и деловито, тщательно растаскивал недобитое, еще живое острыми когтями.

Степан смотрел, широко раскрыв глаза.

– Зачем он?..

Я пожал плечами.

– Много причин.

– Он ведь был не голоден... если оставил.

– Да, – усмехнулся я, – раз не доел, значит, не голоден. Пошли.

Мы миновали разгромленный домик "отпетого", поднялись на холм, стали спускаться. У подножия холма мы увидели останки домов. Здесь была деревня.

– Вот так, – я показал Степану обгорелые остовы, – сперва шметтерлинг буянил здесь. "Отпетый" покуда давал сигнал, покуда...

Степан расправил крылья.

– Зачем? – повторил он. – Почему?

Я вспомнил, что мне объяснял когда-то Мишель .

– Власть... власть и способность причинять боль другому...

– Это так... – Степан подыскивал слова, – приятно?

– Да, – с уверенностью ответил я, – это не просто приятно. Здесь иное слово потребно.

Мы насквозь прошли сожженную деревню.

Расположились в поле. Я уселся на землю. Степан, пригорюнившись, стоял рядом. Было жарко. Слышен был стрекот заик-кузнечиков. Будто они втолковывают что-то очень важное кому-то непонятливому.

– Закусим? – предложил я и вынул кусок ноздреватого мягкого хлеба.

– Нет, – печально сказал Степан, – что-то не хочется.

Он снова вскинул голову вверх, снова вздрогнул горлом.

– Как здесь страшно, – сказал он.

– Страшно? – удивился я.

То был обыкновенный средне-ино-планетный пейзаж, со взбитыми кучевыми облаками, тающими в синеве, кромкой дальнего темного леса, будто прочерченной острым карандашом, начинающими желтеть высокими травами, покорными ветру, – и если бы не сожженная, не вытоптанная за нашими спинами деревенька...

Степан выхрипнул в небо что-то гортанное, проклинающее и побежал, приминая траву своими голенастыми, наполовину птичьими, наполовину ящериными лапами.

Он разбегался для полета. Наконец толкнулся, распахнул крылья, сильно взмахнул ими раз-другой и – взлетел, взмыл.

Я залюбовался его полетом. Это безобразное, отвратительное существо (плоть от плоти...к ровь от крови) в этот именно миг взлета-"взмыва" сделалось прекрасно, как может быть прекрасен самый древний живой полет... В конце концов, ящеры научились летать раньше людей... И птицы скорее признают своих в драконах, чем в людях.

Кренясь на одно крыло, взрезая чужой воздух, как ножом взрезают прозрачную прочную ткань, Степан описал дугу и теперь возвращался ко мне. Он не вовремя сложил крылья и неудачно приземлился, проехал когтями по земле.

– Не ушибся? – заволновался я.

– Ну что ты, – Степан оскалился, улыбаясь, – что ты?

За ним тянулась полоса взрыхленной земли .

– Тебе понравилось летать? – спросил я.

Степан разжал когтистую лапу, поводил ею в воздухе.

– Другое слово. Как ты мне объяснял про шметтерлинга? Иное слово... Не понравилось. Слишком страшно, чтобы понравиться, – он помолчал и добавил:– Я видел шметтерлинга... Он меня тоже видел...

Я встал и скинул огнемет с плеча.

– Так он здесь будет?

Степан повел крыльями.

– Во всяком случае, он поднимался в воздух.

– Ну и отлично... Значит, как я тебе и сказал. Главное – его не бояться.

– Я и не боюсь, – сказал Степан и резко, с болью, мной прежде у него не замечаемой, добавил:

– Чего мне его бояться: Ворон ворону глаз не выклюет, верно?

Я не успел ответить.

Шметтерлинга нельзя подстреливать в полете. Не потому, что это запрещается инструкцией, а потому, что это запрещается полетом шметтерлинга и строением его тела. Он закован в броню, в панцирь. Любая пуля, любой сноп огня только скользнул бы по его панцирю, не причинив вреда, раздразнив летающего остроклювого монстра.

Я увидел сверкание чешуи шметтерлинга, он кружил над нами, высматривал, присматривался.

– Взлететь? – спросил Степан.

– Не надо, – сказал я. – в небе он скорее разберется, что ты не... – я усмехнулся, – ворон...Ты гляди, какие он фигуры высшего пилотажа выдает...

– Да, – тихо выговорил Степан, – как... красиво...

Шметтерлинг почти не махал крыльями, он распластывал их так, точно хотел обнять землю, и скользил по небу сверкающим острым ножом; порою он сильно взмахивал крыльями, потом складывал их и превращался в рвущий воздух в клочья, отливающий золотом снаряд, в сияющую ракету.

– Если он так умеет летать, – совсем тихо сказал Степан, – для чего ему убийства, кровь, власть над другими, способность причинять им боль?

– Он не понимает, что это так здорово, так счастливо – летать, объяснил я, – для него это – как дышать, как есть...

– Нет, – возразил Степан, – ты, папа, не можешь об этом говорить...Ты ведь не летаешь... А я летал... И я могу сказать, что это – совсем не то, что дышать или есть.

Шметтерлинг камнем упал вниз – и приземлился шагах в десяти от нас.

Он стоял, приминая траву, вонзаясь когтями в покорную ему землю. Он чуть расправил перепончатые крылья, выпятил грудь – древняя хищная птица, знающая радость полета и сладость убийства.

Он чуть приоткрыл длинную пасть, усеянную мелкими зубами, – и я ужаснулся тому, как он похож на Степана...

– Иди, – шепнул я, – иди... – и, не таясь, вскинул огнемет.

Степан неуверенно, осторожно пошел вперед.

Шметтерлинг выкрикнул нечто гортанно-радостное, шире-шире распахнул крылья, так что перепонка, казалось, готова была лопнуть, и сквозь нее, как сквозь полупрозрачную ткань, стал почти виден далекий лес...

Шметтерлинг заплясал на месте, вертя длинной толсто-змеиной шеей, вскидывая хищные огромные птичьи лапы.

Так пляшут журавли. И пляска эта прекрасна, ибо журавли оперены и легки.

Шметтерлинг был голокож и тяжел. Его пляска была карикатурой, осмеянием пляски журавлей.

И я бы мог засмеяться, мог бы испугаться, если бы мой сын не был бы похож на него, не был бы ему подобен.

Степа шел встречь уже почти забывшему себя от радости монстру, шел нелепо, неуклюже подтанцовывая.

Я встал чуть сбоку, вскинул огнемет и в извивах, в изгибах изумрудной, переливающейся драгоценным сиянием шеи увидел темное, то увеличивающееся, то сжимающееся пятно, пятно беззащитности.

Я опустил огнемет, положил его на землю.

О таком счастье можно было только мечтать. Тоненьким лучом из штраллера попасть в пятно беззащитности, если вот оно, словно дразнится, натягивается и скукоживается – да это задачка для замордованного "младенца" из роты, а не для "отпетого".

Я срезал шметтерлинга.

Он погиб мгновенно. Раззявил зубастую пасть и лег почти неслышно в высокую, начинающую желтеть траву.

Он лежал вытянувшись, перепончатые крылья обвисли. Он был мертв и в целости... такой экземпляр.

Я посмотрел на Степана. Он ничего не говорил, просто глядел на убитого – и я понял, что не буду доставлять тело в подземелье. Пускай лежит здесь...

– Пошли, – сказал я, – мы свое дело сделали...

– Сейчас... – отрешенно, будто сам с собой, ответил Степан, – сейчас...

Нелепо, по-птичьи, он скок-скок – приблизился к шметтерлингу – и вдруг с силой, опять-таки по-птичьи, словно клюнул, ударил шметтерлинга вытянутой пастью, потом рванул его тело лапой, похожей на когтистую, безволосую, покрытую зелеными круглыми чешуйками обезьянью лапу, вцепился когтями в крыло шметтерлинга.

– Дрянь! – заорал Степан. – Тварь! Зеленая тварь! Людоедка! Падаль!

Он бил и терзал бездыханное тело. Он превращал его в зеленые, сочащиеся черной кровью лохмотья.

Потом он остановился.

– Степан, нам запрещено мучить. Наше дело – убить или захватить в плен.

– Это, – тяжело дыша, сказал Степан, – вам запрещено, а мне – можно.

– Но ты, – спокойно ответил я, глядя в его человеческие страдающие глаза, – ничем фактически не отличаешься от нас. Ты говоришь на том же языке, что и мы – и подчиняешься, следовательно, тем же законам, что и мы...

– А она, – Степан мотнул головой, указал на растерзанные останки, – она смогла бы говорить на нашем языке?

("Стало быть, – подумал я, – шметтерлинг – "женщина", и об этом стоило бы сообщить в лабораторию. Впрочем, как сообщишь? На что тут ссылаться? Степана в лабораторные дела я затягивать не собираюсь".)

– Не знаю, – ответил я, – думаю, что не смогла бы. Тебе бы хорошо помыться...

– Я, когда летал, видел узкую ленту воды. Там... – Степан показал крылом чуть вбок от сожженной деревни.

– Долетишь?

– Нет, пойду пешком... Per pedem apostolorum, – повторил Степан где-то вычитанное.

Мы шли по чужой планете, которую только что освободили от одного из самых страшных драконов... Страшных и неуязвимых. На него охотятся по двое. Всегда. И, как правило, один обречен, если не на смерть, то на очень серьезную рану.

А теперь еще выяснилось, что этот дракон был драконицей или драконихой.

Солнце пекло невыносимо. Я расстегнул комбинезон.

– Эх, сейчас на южном-то берегу...

Я осекся. Степу я, во всяком случае, даже ни в каком случае не мог бы взять на Южный берег. На другие планеты – сколько угодно! – на Южный берег своей... извините...

Но Степа сказал нечто неожиданное:

– Там так же страшно, как и здесь?

– А здесь страшно?

– Конечно... Здесь негде спрятаться, все открыто, все вывернуто, не к чему прижаться спиной, не знаешь, откуда ждать нападения... атаки... И... кто-то смотрит...

– Смотрит? – изумился я. – Как это смотрит? Ну, я понимаю, на нашей планете "кто-то" – глаза дракона... А здесь?..

Степан прыгнул, поднялся в воздух, сделал круг, приземлился...

– Когда, – объяснил он, – отовсюду видно, обязательно должен быть кто-то, кто смотрит... Это у нас в коридорах и туннелях, переходиках и тупичках – чего смотреть? Крыша, потолок... А здесь? Гляди, папа, синее-синее, это – гигантский зрачок...

Я вспомнил, как я бежал прочь от натыканных повсюду плоских "глаз дракона", похожих на серые мерцающие экранчики, – и мне стало не по себе.

Я узнавал свои чувства. Только эти чувства были преувеличены. искажены. Небо казалось огромным глазом, даже не глазом, а зрачком... это вместо жалких плоских экранчиков.

Я не стал разубеждать Степана. Просто спросил:

– А может, тот, кто смотрит, – добрый, а не злой?

– Уж, конечно, не злой, – после некоторого молчания ответил Степан, если бы он был злым, это бы оказалось слишком страшно... Я думаю, что он и добрый, и злой попеременно. Потому что быть все время добрым или все время злым – невозможно: во-первых, скучно, а во-вторых... – Степан расправил одно крыло и несильно махнул им, дескать, сам знаешь; поток воздуха коснулся моей щеки, и это прикосновение было приятно, словно воздух чужой планеты погладил меня – тем отвратительнее показался мне взмах крыла моего сына.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю