355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ник Перумов » Бомбы и бумеранги (сборник) » Текст книги (страница 21)
Бомбы и бумеранги (сборник)
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 04:50

Текст книги "Бомбы и бумеранги (сборник)"


Автор книги: Ник Перумов


Соавторы: Элеонора Раткевич,Вера Камша,Анастасия Парфенова,Владимир Свержин,Марина Ясинская,Александр Золотько,Юлия Остапенко,Карина Шаинян,Майк Гелприн,Эльдар Сафин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 21 (всего у книги 31 страниц)

– Окно! – крикнул Конвей и выбил оконную раму. Китаец, стоявший у второго окна, поступил так же.

Выстрелы на улице стихли.

– Отступили? – спросил Конвей, ни к кому не обращаясь.

– Или ваши убежали, – предположил Егоров. – Вы обратили внимание на то, что ваш человек не вернулся?

– И черт с ним… черт с ним…

Скулил профессор, возился где-то внизу, но на ноги не вставал. Никита вслушивался, пытаясь определить, где сейчас находится Дробин. Кажется, он двинулся к тому окну, возле которого стоял китаец. Или это Никите показалось?

– Вы бы дали мне оружие, Джо, – глухо, словно прикрывая рот рукой, произнес Дробин. – Вам сейчас понадобятся все способные стрелять.

– Да? Вон, Энтони не горит желанием…

– Так он лицо официальное. А я и Никита… Мы сосланы сюда. В Нерчинск, классика! Мы не имеем нежных чувств и обязательств перед правительством. Только перед своей совестью.

За окном снова грянул выстрел. И в ответ ему – еще несколько. Три или четыре. «Ненадолго же хватило трех десятков страшных хунхузов, – подумал Никита. – Это вам не из засады людей расстреливать. И не добивать раненых».

Истошный крик за окном прозвучал неожиданно близко, потом перешел в хрип. И тишина, словно люди замерли, испуганные ужасом и болью, которыми был этот крик пропитан.

– Черт-черт-черт! – бормотал Конвей. – И ничего ведь в голову не лезет… Вы мерзавец, Серж, и дурак! Ну зачем было все объяснять этому вашему профессору? Был ведь шанс…

– Так вы дадите мне оружие? – спросил Дробин. Он уже, похоже, был у самого окна. – Смотрите, что там?! – вдруг вскрикнул он. – Там, у сарая!

«Говорит по-английски, – отметил Никита. – Все время говорил по-русски, а тут вдруг…»

Китаец, стоявший у окна, издал странный звук.

– Да вот же, смотрите, смотрите! – Дробин кричал, перекрывая этот странный звук, похожий на хрип или всхлип.

– Ваш китаец безмозглый ни черта не понимает!

Конвей шагнул ко второму окну.

«Запах, – вздрогнул Никита. Появился запах, очень хорошо знакомый ему по дежурству в больнице. – Кровь. Свежая кровь. Откуда? И почему Конвей не ощущает этого запаха?»

Глухой удар. Тяжелое тело упало на пол. Выстрел! Вспышка осветила комнату. Выстрел-выстрел-выстрел-выстрел…

Словно кадры синематографа: американец лежит на полу, над ним стоит Дробин с «маузером» в руке. У окна, свернувшись в комок, замер китаец. Вспышка выстрела отразилась в алой лаковой луже. Вспышка: китаец у двери начинает поворачивать голову. Вспышка – Дробин целится в него. Пуля бьет в стену возле двери. Еще одна. Китаец начинает поднимать свое оружие. Вспышка – китаец вскидывает руки, «маузер» повис в воздухе, лицо хунхуза залито кровью. Вспышка – охранник лежит на полу.

Тишина. Темнота. Перед глазами плавают разноцветные пятна, в ушах – звон от грохота выстрелов. В горле першит от сгоревшего пороха.

– Вот так, – прозвучало в темноте. Потом Дробин не удержался и хихикнул. На грани истерики. – Надеюсь, я американца не убил, – немного успокоившись, сказал Сергей Петрович. – Хотел убить, но рука не поднялась. Белый человек в этих диких местах – почти родственник. Никита!

– Да?

– Ты не можешь зажечь свечу на столе? Там, справа от самовара, спичечный коробок.

Никита нашел коробок, чиркнул спичкой.

Егоров все так же сидел за столом, держа руки на столешнице.

– Это вы правильно, господин подполковник, – кивнул Дробин. – Я, в принципе, и так бы в вас попал, в темноте, но мог задеть Никиту, настоящего революционера… Зажег свечи? Хорошо.

За окном снова раздался выстрел, похоже, пистолетный. Еще три. Ударила дуплетом двустволка, ей ответили две винтовки. «Бой все еще продолжается», – подумал Никита.

– И совершенно непонятно, кто победит, – словно услышав его мысли, проговорил Дробин. – Может, крикнуть тунгусам, что Белый Шаман в безопасности? Вы же в безопасности, господин профессор?

– Я? Наверное, да… – пробормотал Силин.

– Никита, ты там еще веревочку подбери, сооруди путы для господина подполковника. Крепко вяжи, чтобы глупостей не наделал, спаси ему жизнь. А потом то же самое проделай с американцем. Только ему – руки за спину. Сделаешь?

– Да, – Никита торопливо связал Егорова, сломав о веревку ноготь. Потом пошел к Конвею, стал возле него на колени.

– Такие дела, Антон Елисеевич, – сказал Дробин. – Мы сейчас немного подождем, пусть там, за стеной, определятся с победителем. Если победят хунхузы, в чем я очень сомневаюсь, придется обороняться некоторое время. Полагаю, их уцелеет не слишком много, да и чего им штурмовать домик, правда? А если победят тунгусы, то мы им предъявим спасенного Белого Шамана. Я дам вам шанс, Иван Лукич. Вы останетесь жить. Вначале вы научите меня, а потом вместе заразим антимагией тунгусов. И двинемся на восток и на запад. В Китай и в Матушку-Русь. И везде… кстати, для обряда обязательно желание клиента?

– Что? – потрясенно выдохнул профессор.

– Человек, которого заряжают, должен хотеть этого?

– Не знаю… Нет, наверное… Там нужно принять снадобье, совершить простой ритуал…

– То есть, если приставить к голове «маузер», то…

– Сделают. Точно – сделают, – окрепшим голосом сказал профессор.

– Вот и славно! – засмеялся Дробин.

– Вы собрались уничтожить цивилизацию? – уточнил Егоров.

– А почему нет? Я, между прочим, всегда хотел разрушить мир. Только собирался сделать это понемногу, небольшими порциями. Сколько там взорвешь нефтяной бомбой? О чем мечтает каждый бомбист? О свободе? Равенстве? Чушь! Каждый бомбист мечтает сделать такую бомбу, чтобы она разрушила всё – всё! – вокруг. Город – в руины! Завод – в руины! Вы представляете? Иду я по миру… Или даже просто сижу, пью «Абрау-Дюрсо» или «Вдову Клико», а вокруг меня падают утыканные оружием воздушные корабли, гаснут топки паровозов и бронеходов, захлебываются угольной пылью топки… Разве это не всемогущество? Разве это не супервзрыв?!

Выстрел.

Пуля ударила Дробина между лопаток и вылетела из груди, выплеснув струйку крови. Сергей Петрович упал лицом вниз. Вторая пуля пролетела над ним и ударилась в стену. Третья нашла затылок Дробина, раздробила кость.

– Всё, – шепнул Никита, опуская «маузер» Конвея. – Всё.

Он огляделся по сторонам, словно в бреду, повторяя:

– Всё-всё-всё-всё…

Взгляд его остановился на профессоре Силине. Стал осмысленным и жестким. Рука медленно подняла пистолет.

– Нет! Не-ет! – закричал профессор, пытаясь заслониться рукой от пули.

– Вот теперь – точно всё, – Никита положил пистолет на столешницу. – Чаю хочу…

Он, походя, разрезал веревки на руках Егорова, налил себе из самовара остывшего чаю, бросил в рот кучек колотого сахара.

Егоров взял «маузер», прошел по комнате, приоткрыл дверь и выглянул наружу.

– Счастлив ваш бог, – сказал он, прислушавшись. – Хунхузы, похоже, ушли. Те, кто уцелел, естественно. Счастлив ваш бог…

– Я знаю, – ответил Никита, даже не удивляясь своему спокойствию. – Мне всегда говорили, что я – счастливчик. Всех из нашего кружка отправили на каторгу, а я отделался ссылкой… Как думаете, мне за убийство ничего не будет? Не хотелось бы…

– Не будет, – уверенно качнул головой Егоров. – Вы же, вроде, весь мир спасли…

На полу завозился Конвей, застонал.

– Его развязать? – спросил Никита.

– Не нужно, иначе эвенки решат, что мы с ним заодно. А так, может, получится ему жизнь спасти… Что будем говорить по поводу Белого Шамана?

– Кому? Тунгусам? Скажем, что Дробин убил. Думаете, не поверят?

Эвенки поверили. К тому же уцелевшие Делунчи и Тыкулча объяснили, что Егоров – большой начальник, и за его спасение всех ждет награда. Кстати, эвенки напали на хунхузов не столько из-за Белого Шамана, сколько по просьбе Делунчи и Тыкулчи. Егоров подтвердил их обещание и со своей стороны добавил, что за укрывательство профессора эвенков наказывать не будут. Если они, конечно, отдадут все вещи Белого Шамана, каждую книгу, каждый листок бумаги.

Через три дня у костра, когда Никита с отвращением доедал пшенную кашу с салом, а Егоров курил в стороне трубку, Конвей сказал:

– Ну ладно, парни. Я понимаю, почему Серж решил спасти профессора. Вы объяснили, спасибо! Нелепое поведение подполковника я тоже могу понять. Но вы, Никита! Вы же революционер. Вас сослали сюда, в эту глушь, дикость! Почему вы не поддержали Сержа? Я не очень хорошо знаю русскую философию, но граф Толстой, если не ошибаюсь, призывает к простой жизни… Ваши революционеры – народники и анархисты – тоже говорили и говорят о пагубном влиянии цивилизации. У вас был шанс. И какой шанс! Почему вы этот шанс уничтожили? Не говорите только, что на вас произвели такое воздействие мои слова про бумеранг и внуков. У вас ведь еще даже детей нет. Ну ведь не абстрактный же гуманизм подвиг вас на то, что вы совершили? Не знаю, как поступит Энтони, а я буду ходатайствовать перед нашим правительством о награде для вас. Понимаю, что это будет награда за спасение человечества, но за какое чувство? За какую черту характера? За мужество? За самопожертвование?

– За любовь к комфорту, – подумав пару секунд, ответил Никита. – Десяти дней путешествия с подполковником Егоровым мне хватило, чтобы возненавидеть все эти разговоры о простой жизни простых людей на простой земле. Я предпочитаю путешествовать в комфорте. Мне нравится каюта первого класса, и я надеюсь, что медицинская практика позволит мне заработать денег на такую каюту. Наверное, мне должно быть стыдно за такой эгоизм, но я стрелял в Сергея Петровича и в профессора не за человечество, не за прогресс, не в ужасе перед тем вашим бумерангом. Я стрелял ради каюты первого класса, ради горячей воды и парового отопления. Назовете меня циником?

– Да какая вам разница, как я вас назову? – отмахнулся Конвей. – Вы просто придумайте более возвышенные аргументы, когда будете общаться с газетчиками. А вам придется с ними общаться: это дело нельзя будет закончить тайно, все в мире должны услышать о случившемся в этой глухомани, должны знать, что все честно и чисто, что этому миру не угрожает катастрофа и хаос.

– Хорошо, – кивнул Никита. – Я подготовлю речь.

Он встал и, не торопясь, отправился к ручью мыть миску и ложку.

– Не нужно было ему меня бить, – тихо сказал Никита, наклоняясь к воде, в которой отражались звезды. – Я же говорил, что не прощу.

Ольга Рэйн
Последняя смерть Ивана Араутова

Когда нам было по восемь лет, отец привез Зое из Лондона очень дорогую и редкую игрушку – клетку для зверьков, от бегового колеса в которой крутилось динамо. В зарядной камере помещался кубик серандита, совсем маленький, с ноготь. Если динамо крутилось активно, за день зарядки серандит краснел, наполнялся электром, и кубик можно было вставить в фонарь или в механическую куклу.

Кукла тогда вертела головой, моргала, открывала рот, поднимала и опускала руки. Зоя ее ужасно боялась, на ночь прятала в сундук, а утром доставала и сажала на кровать, чтобы не огорчать отца.

Розового света фонаря хватало на чтение трех-четырех глав очередного романа, которые Зоя потихоньку таскала у своей старшей сестры Ольги, большой любительницы изящной словесности. У нас было много героев, но я помню только жестокого и справедливого разбойника Пелагатти и отважного, легкого на любовь капитана пиратов Арауто.

Зоя обычно роняла голову и засыпала скорее, чем заканчивался электр в фонаре, и я дочитывал про себя, отодвигая со страницы ее рассыпавшиеся темные волосы. Потом накрывал ее одеялом, выбирался в окно и бежал домой – через сад, сквозь дырку в заборе, через улицу, на яблоню, в чердачное окошко.

Я спал на чердаке, на соломенном матраце у окна. Зимой там было холодно, а летом жарко, мыши шуршали и топали, но мне и в голову не приходило попроситься в избу, ближе к печке, и пожертвовать свободой своих ночных вылазок.

Колесо крутили две ученых крысы – серый Арауто и белый Васька. Васька был рьяным бегуном и накручивал динамо так, что серандит казался раскаленным. Потом Арауто издох, а Васька сбежал, воспользовавшись смятением во время похорон товарища. Зое купили хомяков, но те были ленивы и в колесе бегать отказывались. Зоя иногда просила, чтобы меня отдавали ей в услужение на день, и она читала мне вслух, а я крутил колесо, просунув руку в клетку и уворачиваясь от желтых длинных зубов одного из хомяков, все норовившего меня цапнуть.

Почему я сейчас думаю об этом колесе? Наверное потому, что сижу на скамье набережной Темзы и смотрю через реку на «Глаз Лондона» – сооружение прекрасное и уродливое одновременно – гигантский обруч, в котором две тысячи человек идут в никуда по рубчатой резине внутренней поверхности, накручивая самое мощное в мире динамо, а в подземной зарядной камере тысячи пудов серандита впитывают энергию их движения, медленно меняя цвет с темно-янтарного на красный, готовясь кормить электром двигатели механических повозок, аэростатов, поплавков, всех фабричных механизмов, двигающих нас от средневековья к прогрессу.

«Глаз Лондона» – символ развития колеса сансары, о котором так много говорит М.? Или пыточное колесо, которое тащит человечество к испытаниям и боли? Не могу решить, мысли путаются.

Ах да, на внутреннем ободе «Глаза» подвешены стеклянные кабинки, поднимающие пассажиров на немыслимую высоту в небо, к тому, как видят Лондон птицы. Есть дешевые, куда набивается простой люд – рабочие, извозчики, приказчики магазинов. Есть дорогие, со столиком, мягкими диванами и холодильным коробом, забитым вином и деликатесами. Пикник на высоте в сто саженей. Глоток изысканного вина в то время, как кто-то внизу крутит, крутит это чертово колесо.

– Не наша вина, что люди рождаются к разным судьбам, – говорила Зоя.

О, как я любил ее! Всегда, с тех самых пор, как она застала меня ворующим в барском саду недозрелые кислые абрикосы. Она залезла ко мне на дерево легко, как кошка. Мы поговорили о важном – о фруктах, червяках, быть ли дождю сегодня или завтра. Она очень ждала возвращения отца из далекого Лондона. Я ничего не ждал – мои родители умерли два года тому, когда мне было пять, и меня взял к себе дядька Егор. Любить не любил, но не обижал.

– Папенька добрый, – сказала Зоя. – Он нас с Ольгой очень любит. И мама нас любит – с небес. Твои папка с мамкой, наверное, тоже.

Мы ели абрикосы и нас обоих тошнило ими весь следующий день.

Вот с этой минуты и до последнего вздоха она – моя Зоя. Не барыня, не госпожа Мамонтова, не леди Спенсер. Даже когда она убивала меня – я любил ее каждой частицей своего существа.

О чем я? Где я? Почему мне больно? Что за город вокруг? Как я добрался до этой скамьи после того, как Зоя нажала на спусковой крючок?

Подо мною тепло и мокро. Я быстро теряю кровь, мои пальцы и лицо начинают холодеть, сильно хочется пить. Мимо идут люди, они не оглядываются на хорошо одетого джентльмена, отдыхающего от ночных трудов, клюющего носом на набережной. На темном, почти черном сукне моего костюма кровь не видна. Я мучительно сглатываю и зажимаю рукой в черной лайковой перчатке рану в верхней части живота.

Я умираю, я узнаю это ощущение, оно случается в моей жизни уже в который раз, так что ничего нового как бы и не происходит. Полагаю, в сознании мне осталось минут двадцать.

Колесо крутится.

Я расскажу тебе о своих смертях.

Впервые я умер еще в детстве, когда мне было десять лет, а в губернии свирепствовала страшная манчжурская чума.

Болезнь принесли степные охотники, кочевавшие вслед за стадами монгольских пушных сусликов, чей мех стал цениться выше, когда перебили всех куниц. Охотники ловили и свежевали зверьков сотнями, ели их зараженное мясо, а раз в месяц приходили в поселения, чтобы продать добычу. Чума покатилась по городам и весям. Суслики отомстили людям.

Заболевали только дети, при обычном лечении не выздоравливал никто.

Илья Владимирович Мамонтов, семье которого с незапамятных времен принадлежала наша семья и еще пятьсот душ населения деревни Мамонтовки Смоленской губернии, был человеком умным, образованным и довольно добрым. Он, единственный из губернских помещиков, содержал хорошую школу для крепостных, где в семь лет всех выучивали читать-писать-считать, а позже, в десять, преподавали начала естественных наук и Закон Божий. Когда слухи об эпидемии подтвердились, он не стал медлить и скупиться и сразу заказал с доставкой из Гамбурга чудо медицины и техники – парокамеру. Серандитовое ядро превращало воду, лекарство и снотворное в холодный пар, и под давлением подавало эту смесь в стеклянную капсуль, куда клали больного ребенка. Вдыхая эту смесь во сне, дети в парокамере выздоравливали за неделю. Без парокамеры дети за три-четыре дня захлебывались кровавой мокротой и отправлялись душою прямиком на небо, как утешительно обещал на проповеди отец Николай.

Мы с Зоей сидели на теплой черепице за трубой и смотрели, как с оранжереи снимают крышу, как бабы вытаскивают на улицу горшки и кадки с растениями, как деловитые немцы разгружают огромные ящики, лебедкой поднимают их через стену и, наконец, собирают волшебную камеру.

– Сверху на цветок похожа, – сказала Зоя. – На ромашку.

Она была права – от огромной шарообразной сердцевины лепестками расходились шесть прозрачных капсуль. Я упоминал, что барин был добр? Он купил дорогую парокамеру на шесть детей, хотя у него было лишь две дочери.

– Они ее сразу включат? – спросил я. Мне было интересно посмотреть на цветной пар.

– Конечно, нет, – отмахнулась Зоя. – Только если кто-то заболеет. Серандита у нас всего четыре куба, от каждого работает полевая махина. На парокамеру нужно три. А поля как пахать будем? Лошадками, как раньше?

Зоя опять заглянула вниз. Тогда я впервые понял, какая она красивая. На ней было синее платье, лицо запачкалось сажей от трубы, на щеке подживала царапина, короткая коса растрепалась.

По желобу прошла большая белая крыса – с тех пор, как сбежал Васька, их в округе становилось больше с каждым годом.

– Надеюсь, мы не заболеем, – сказал я и взял Зою за руку.

– Угу, – ответила она, отняла руку и поползла по крыше ловить крысу – она все мечтала заселить свою динамо-клетку Васькиным потомством.

…Барин принял меры, очень разумные – отменил занятия в школе, запретил приводить детей в церковь, собираться большими группами и вообще пытался заставить отца Николая служить на свежем воздухе.

– Чума скапливается в закрытых помещениях, – говорил он.

– Господь защитит, – отвечал отец Николай. – Церковь – его дом. Что же нам, не в доме, а во дворе у отхожего места ему молиться? Оскорбится ведь, Илья Владимирович!

По странной прихоти судьбы, первой заболела Зоина сестра Ольга, девочка мечтательная, спокойная, почти все время проводившая в доме.

– Все в руце божьей, – пожевал губами отец Николай, раздуваясь от важности.

Три махины сняли с полевых работ, динамо крутили днем и ночью всей деревней, чтобы побыстрее включить парокамеру. Барина любили, за девочку беспокоились.

Ольга лежала в постели, смотрела в потолок красными безумными глазами, тяжело дышала, а на второй день начала плакать от боли. Зоя громко читала ей книжки, сидя под дверью. Она была очень бледна и ничего не ела. Я был бы с нею, но всех, кто мог управляться с лошадьми и косами, отправили косить сено, пока взрослые крутили динамо.

К вечеру прямо в свежий стог свалился одиннадцатилетний Клим, чудом не попав на сложенные рядом острые косы. Он почти не успел помучиться – серандит покраснел достаточно, чтобы пару недель питать парокамеру, и ночью его и Ольгу уложили в стеклянные капсули и пустили пар, он оказался ярко-розовым.

Через пару дней пять капсул из шести были заполнены, родители в ноги кланялись Илье Владимировичу, а чума, казалось, остановилась и задумалась.

Потом опять взялась за свое.

Я плохо помню первые часы болезни. Я очень устал после сушки сена. Ломовой конь Динар злился, что его заставляют много работать, и больно укусил меня за руку. Рука болела. Мыши громко топали. Я уснул на чердаке, а когда проснулся, рядом сидела мама. Она светилась в темноте.

– Мамочка, – хотел я сказать, но язык не послушался.

– Тсс, Ванечка, – сказала мама. – Я пришла сказать, чтоб ты не боялся. Нету в смерти страха.

Я хотел спросить, почему я умру, но начал кашлять и почувствовал во рту горькую кровь. Тут мне стало понятно, хоть и обидно, конечно.

– Не могу, – говорил Илья Владимирович дядьке Егору. – Пойми, Егор, у меня вторая дочь есть. Вот положу я Ваню в парокамеру, а завтра Зоя заболеет. И что мне делать? Кого выкидывать? Нет уж – последняя капсуль – для Зои. Остальным – как бог даст.

– Ваша правда, барин, – отвечал дядька. – А в доме я его держать не буду, у меня своих трое, куда мне заразу?

Меня положили в оранжерее, на полу, на тюфяк рядом с парокамерой. Я видел металлическое подбрюшье капсулей и искаженное лицо Зои, смотревшей на меня снаружи сквозь запотевшую стеклянную стену. Дышать становилось все больнее, я оттягивал до последнего, но все-таки вдыхал и корчился. Потом воздух почти перестал проходить, в груди булькало и горело, будто я дышал водой. Со мною сидела мама и иногда клала мне на лоб прохладную руку.

Я хорошо чувствовал, как жизнь выходит из меня, и пустота тут же заполняется смертью. Это было очень тоскливо.

Когда Зоя встала на край крыши и прокричала отцу и всей дворне, что если меня сейчас же не положат в капсулю, то она прыгнет вниз, а если не разобъется, то утопится в реке при первой возможности – к этому моменту я был мертв уже на девять десятых. По правилам математики это округляется до «мертв».

Барин хорошо знал свою дочь. Меня тут же подняли в парокамеру. Боль ушла, я уснул, и обмен жизни и смерти во мне пошел в обратную сторону.

Я проснулся через неделю, ужасно голодным. Меня отвели на кухню, я жадно ел и пил, а Зоя сидела рядом и смотрела на меня странно. В деревне умерло трое ребят, заболели еще четверо, но места в парокамере уже освободились и сейчас они спали там.

– Спасибо, Зоя, – сказал я и, улучив мгновение, взял ее за руку.

Она вырвала руку и убежала.

Тут же вернулась, поцеловала меня в щеку и снова убежала.

…Второй раз я умер в восемнадцать лет.

Зоя с отцом вернулись из Санкт-Петербурга, где дебютантка Мамонтова пять месяцев производила впечатление на аристократическое общество, сама оставаясь к нему вполне равнодушной. Ну, по ее словам.

– Глупо там все, – говорила она. – Бесцельно. Слоняются целыми днями, переливают из пустого в порожнее.

Мы сидели вдвоем на широкой, как скамья, ветке старого дуба в перелеске за усадьбой, мы часто сюда прибегали детьми.

– Хотя, – Зоя оживилась, – музеи замечательные, а здания настолько величественны, что и не передать. Ах, если бы ты, Ваня, видел Казанский собор! А еще строят собор святого Исаакия Далматского – он не закончен, но английский посланник, лорд Спенсер, дружен с архитектором, он провел нас по зданию и на смотровую площадку. Его племянник, сэр Томас, сказал, что даже Лондон не настолько красив, как Санкт-Петербург с этакой высоты… Ваня, ты чего?

Мне стало трудно дышать, как тогда, во время чумы. Я вдруг понял, что никогда не увижу Казанский собор. Никогда не увижу Москву или Лондон, ни один из тех городов, о которых мы столько читали, не нырну в море, не побываю в театре. Что я раб, крепостной, деревенщина, который всю жизнь будет крутить колесо динамо и водить по полю махины – то с плугом, то с косилкой.

Все эти месяцы я отчаянно скучал по Зое и мечтал, чтобы она ко мне вернулась, а она уходила от меня по хрустальному мосту между нашим детством и своей новой взрослой жизнью. Мост рассыпался вслед за нею, и сейчас осколки летят на меня с высоты и больно режут, до кости.

– Зоя… – сказал я медленно. И не знал, как продолжить.

– Я знаю, Ваня, – вздохнула она. Взяла меня за руку. Положила мне голову на плечо.

Мы долго так сидели, пока солнце совсем не село за лес, хоть я и знал, что дядька будет очень зол, что я не пришел чинить вставшую днем махину.

Англичане прилетели свататься на бело-золотистом дирижабле, прекрасном, как мечта, формой похожем на абрикосовую косточку.

– По семьдесят миль в час дает при попутном ветре, – небрежно сдвигая на затылок белую фуражку, говорил высокий матрос, посматривая на толпу баб и девок, собравшихся взглянуть на дивную махину поближе. – За полдня долетели из самой столицы. Красивые тут у вас… места.

Он смотрел прямо в глаза черноглазой Яринке, осторожно трогавшей шелковистый борт дирижабля, и та краснела, улыбаясь.

Илья Владимирович давал за дочерьми почти по сто тысяч приданого, но стоило лишь взглянуть на молодого Томаса Спенсера, чтобы понять – не за деньгами сватается. Наверное, мне было бы легче, будь он неприятным, старым, кривобоким. Но сэр Томас был вылитый благородный капитан Арауто – красивый, высокий, веселый. С Зои глаз не сводил. К вечеру и сговорились уже, вышли во двор рука об руку, Мамонтов сзади шел с семейной иконой – благословлять при всем народе.

Зоя меня в толпе глазами искала, а я на них смотрел сквозь маленькое грязное окошко зарядной камеры под колесом динамо – нужно было в механизм смазки добавить и пару ремней поменять. Я подумал-подумал, потом все же вышел на ступеньку – весь измазанный, вытирая руки грязной тряпкой. Смотрел Зое в глаза, не отрываясь. Она тоже смотрела, но тут ее англичанин за руку потянул обратно в дом.

Дядька мне выставил бутыль самогона тем вечером. Я долго сидел перед стаканом с мутной жидкостью, потом поднялся, не выпив, и ушел бродить. Дошел до нашего с Зоей дуба, сел между корней. Хотелось то ли рыдать, то ли умереть, то ли поджечь усадьбу.

Тень скользнула сквозь темноту, присела рядом.

– Мы обвенчаемся в Лондоне, – сказала Зоя. – Жить будем и там, и в Африке, Томас получил крупную должность в колонии Сомалия, где серандит добывают. Скажи мне, что ты думаешь, Ваня?

– Какая разница, Зоя, – сказал я, – что думает раб? У капитана Арауто тоже был полный трюм гребцов, помнишь? Ни капитан, ни красавицы никогда не спрашивали, о чем они там думают. Приключения от этого стали бы только хуже. Не оглядывайся, улетай.

– Нет, – сказала Зоя, – нет, не так!

Обняла меня, задрожала. Она была очень горячая и пахла ландышами и земляникой.

– Ты не раб, Ваня, – зашептала она. – Пожалуйста, не думай так. Не наша вина, что люди рождаются к разным судьбам, Ванечка…

Ее рот накрыл мой, ее тело прижалось к моему, опалив темным жаром, ее рука двинулась вниз. Она сжала ладонь и я задохнулся. Толкнула, опрокинула на траву, потянула, погладила, прижала мое тело своим, не прекращая двигать рукой. Я хрипел, плавился, стонал, исчезал в раскаленной бесконечности. Сквозь листву дуба над нами сияли звезды, все ярче с каждым дыханием, пока не взорвались в моих глазах, выжигая меня в абсолютное ничто.

Зоя замерла на мне, потом поднялась, посмотрела сверху вниз.

– Помни, как я тебя люблю, Ваня, – сказала она. – Отец, как вернется, даст тебе вольную и отправит в Инженерное училище в столице. Ты увидишь Санкт-Петербург, все в мире увидишь, что захочешь. Прощай. Не приходи утром к дирижаблю.

И она оставила меня в темноте опустошенного, разбитого, умирающего.

Я не пошел прощаться. Я взял в кладовой моток веревки, сделал петлю и приладил к дубу. Сидел на ветке, ждал, когда полетят. Дирижабль поднялся над усадьбой плавно, величаво, белоснежные борта сияли на солнце. Набирая высоту и скорость, он уносил от меня мою Зою и надежду, которой, если разобраться, и не было никогда.

Я смотрел до рези в глазах, пока он не стал лишь темной точкой далеко в небе.

– Я – раб, – сказал я сквозь слезы. – Твой раб навсегда, Зоя.

И соскользнул с ветки вниз. Шею обожгло, будто кто-то меня полоснул огненным ножом, но веревка тут же лопнула, я грохнулся плашмя, выбив из груди воздух.

Я лежал под дубом как мертвый, и перед моими глазами клубились темные точки, будто сотня Зой навсегда улетала от меня в сотню Англий.

Шел тысяча восемьсот пятьдесят второй год, Россия развертывала турецкую кампанию одновременно в Крыму и на Кавказе. Царским указом рекрутский набор проходил теперь дважды в год, и брали не по возрасту, как в мирные годы, а по росту – выше двух аршин и четырех вершков.

Дядька Егор сильно затосковал, когда жребий выпал его среднему, Федоту, парню рослому и крепкому, которого по осени собирались женить. Я сказал, что пойду в солдаты вместо него, и в три дня до проводов получил от семьи больше любви, чем в предыдущие тринадцать лет.

Возможно, другой староста и побоялся бы гнева Ильи Владимировича, когда тот вернется и обнаружит, что его лучший механик и детский друг Зои, за которого она просила, будет, если повезет, двадцать лет тянуть вдали солдатскую лямку. Но старостой был сам дядя Егор, и через неделю я уже подсаживался на телегу вместе с Алешей, младшим поповским сыном.

Попадья плакала, а отец Николай смотрел сычом, не утешаясь тем, что все в руце божьей, и особенно солдатский жребий.

– Надо было сказать, что в семинарию собираешься, – сказал я. – По духовной линии кто идет, те жребий не тянут.

– Знаю, – вздохнул Алеша. – Но призвания не чувствую. Так лгать – душу губить. Пирожок будешь? Еще теплый.

Мы ехали на станцию, ели пирожки – мне тоже напекли в дорогу, но Алешины были вкуснее. Разговаривали про серандит, про то, насколько быстрее шел бы прогресс, если бы его можно было добывать больше, чтобы всем и на все хватало. Как его по всему миру ищут, но, кроме Сомалии, нигде найти не могут, да и там все меньше с каждым годом.

Писарь на станции спросил, как меня записать – у крепостных фамилий не водилось, а солдату нужна была.

– Мамонтовым будешь? – спросил Алеша. – Обычно фамилию помещика берут.

Тут во мне впервые что-то затеплилось живое – искра гнева и злости.

– Нет, – сказал я. – Арауто.

Записали Араутовым. Отправили в Грузию.

Пару лет назад отменили правило брить рекрутам полголовы – «лоб забривать», чтоб, если сбегут, ловить было легче, но я каждую неделю ходил к полковому цирюльнику, грустному большеглазому армянину, и брил всю голову наголо.

Я был уже не прежний Ваня из Мамонтовки, а Арауто – суровый, одинокий, умеющий обращаться с оружием. Стрелять я сразу выучился хорошо. Также голая голова спасала от вшей, которых в казарме было никак не извести.

В первый бой нас повели через полгода муштры, я к тому времени уже успел слегка ожить, настолько, чтобы начать бояться. Выдвинулись через перевал под поселок с чудным для русского уха названием Хуло, так я и не узнал, что это по-грузински означало. Ребята у костров шутили про «великий бой под Хулем», пару букв поменяешь – и смеешься, как дурак, чтобы страх забыть, что утром в атаку.

Рассвело поздно, неохотно, было очень холодно. Стояли на холме над огромным полем, заросшим короткой подмерзшей стерней, я по старой крестьянской привычке тут же стал прикидывать, сколькими махинами его пахать и сколько дней, и сколько крестьян надо на динамо поставить, чтобы серандит ночами заряжать. Досчитать не успел – прапорщик прокричал сигнал к атаке. Турков видно не было, но мы и до середины поля добежать не успели, как их артиллерия ударила. Стреляли шрапнелью, но неметко, положили пару десятков, остальные бежали лавиной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю