Текст книги "Марчук Год демонов"
Автор книги: Автор Неизвестен
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 13 страниц)
Лера отличалась удивительной способностью вместить в короткий разговор уйму тем, искусно умела придать смысл всякой околесице и чепухе.
– Я твоего чоловика свойму в пример ставлю. Говорю, коли ты вжэ возьмешься за розум. А ён жартуе: жду вторую революцию, когда приезжие комиссары подскажуть, как разам в одночасье стать счастливым и богатым. Хоть бы якоесь НЛО забрало его на обследование, я б за доллары отдала. У нем, як у зеркале, вся наша система. Грешным делом думаю, скорее бы год активности Солнца, может, случится шо, да попадет в клиническую смерть... Говорят, когда з ее выходят, прозорливыми становятся. Вроде колдунов, як у Гоголя. Преобразился бы в Вангу, ци якогось экстрасенса, на халяву хоть грошы заробляв бу.
Когда-то Лера была неравнодушна к Августу, искала любой повод, чтобы наведаться к ним. Щеголяла безвкусными, но дорогими платьями. Угощала домашним – отменно пекла пирожки с капустой, мясом, вареньем. Чем побудила научиться печь и Олесю. Но упитанная и словоохотливая Лера не разбудила в замкнутой душе Августа симпатию. Вскоре, потеряв надежду, она перестала стесняться своей полноты.
Олеся принесла на кухню две сотни рублей.
– Спасибочко. Золотая душа, последнее отдашь. Скажу, шоб их теперь иметь, надо менять профессию. Две самые прибыльные. Кооперативша и рэкэтир. Если бы у моего не грыжа... я бы его в рэкэтиры определила. А вообще, признаюся тоби, няхай они позадушваются. Всэ. Жизнь летит, нос высморкать не успеваешь. Заводи любовника. У нас у одной: на «Жигулях» привозит, отвозит. Голубки. Не знаю, как твой, а мой олух забыл, что за женою надо ухаживать. Мой вжэ дидок. Спасибо. Пийду. Дай Бог тоби здоровья.
Лера спешила откланяться.
– Вспомнила. Мойму грузчик сказал, шо в наш гастроном привезли сервелат. Давать будут с открытия.
– У нас некому пойти.
– Добре. Возьму палочку на твою долю. Куда идем? Уже, говорят, порошок стиральный пропал. Добре, шо я хоть солью успела запастись. Спокойной ночи. Авгу-уст, спокойной ночи. Микола передавал привет.
– И ему передавай.
Олеся убрала со стола чашки, вымыла их, вытерла, поставила в шкафчик, замочила в ванной на ночь белье.
– Тебе в термос чай или кофе?
– Чай, – ответил из туалета муж.
Старшая дочь, проходя мимо туалета, умышленно громко сказала:
– Для чтения газет есть тахта. Двадцать минут не могу попасть в туалет.
– Август, опоздаешь на поезд, – торопила Олеся мужа, – учти, число автобусов вечером сокращено.
– У нас есть какая-нибудь трава от запора? – спросил муж на пороге туалета.
– Нет. Есть таблетки.
– Таблетки не пью. Кристаллы откладываются в почках. Врач в доме – и нету целебных трав, – с укором заметил он.
– Хорошо. Завтра куплю.
Он еще долго стоял в прихожей, одевался, примерял кашне, шляпу.
– Если позвонит Жорка Бутромеев, скажи, что я ему презервативы достал.
– Зачем ты до сих пор с ним якшаешься? Это мерзкий человек, ради выгоды готов на любую пакость.
– Он мне нужен.
– Папа, – не спала младшая, – счастливой дороги. Купи жвачек.
– Разве у нас нет?
– Были эстонские, да вдруг исчезли, – ответила жена, стоя у зеркала. Она провела рукой по его плечу.
– Паспорт не забыл?
– Кажется, взял.
– Кажется или взял? – она сделала шаг.
– Не суетись, взял. Ты как будто и рада, что я уезжаю.
– Устала. Хочу закрыть дверь и лечь.
– Я позвоню. Двери пусть никому не открывают.
– Господи, что у нас красть!
– Ну, все. Пока.
– Счастливой дороги.
Ложилась в темноте. Не хотелось читать, сил не осталось, да и газету забыла в клинике. С какой-то потаенной радостью вздохнула, глядя на одинокую яркую звезду, которая появилась в окне. «Каков этот день? Со смыслом или бессмысленный? Укрепил ее душевные силы или обессилил?
Только теперь, за весь вечер, она впервые в мыслях вернулась к Любомиру. Ненадолго. Сон быстро накрыл ее сладкой негой.
Любомир вспоминал о ней чаще, правда, в связи с анализом своего поведения. «Глупо. Любой женщине нельзя говорить правду. Сладкая ложь – вот для них бальзам». Тихо звучала музыка. В другой комнате под мелодию Вивальди Камелия, склонившись над письменным столом, «вымучивала» из себя рецензию на балетный спектакль. Она так и не смогла привить ему стойкую любовь к симфонической музыке. Штраус! Вот гений, которому он готов поклоняться только за одну увертюру к «Летучей мыши». Великий музыкант. Сколько он душ вылечил своим искусством, сколько укрепил жизнелюбия и, кажется, имел право у Бога заслужить вечную жизнь... Ан нет... умер и он. Куда и кому нести эту бессмысленную эстафету, называемую жизнью? Неужели Вовик Лапша верит, что вернется из пыли, материализуется и пойдет по второму кругу?
С ужасом он подумал, что и его труд – песок. Когда-то тешила надежда: вот он, мол, летописец. Суровый и правдивый. Изучайте жизнь по его статьям, книгам. Все «околотронные» народные и лауреаты, так называемые маститые писатели, исказили суть литературы, скучно описывая и восхваляя идеи, вместо того чтобы интересоваться человеком и его душой. Лжехудожественная мертвечина. Теперь он понимал, что и его, пусть полуправда, отомрет вместе с ним, как умрет поколение, а с ним и его газеты, деревни, автобусы, женщины. Новое поколение установит свои порядки, и никому не будет дела, как и кто жил до этого. Память по наследству не передается. Бедная Камелия! Ведь спектакль, опера умирает еще при жизни рецензента. В миллионном городе читают ее статьи только те, о ком они написаны. Что-то мерзкое сидит в каждом человеке. Хочется их, людей, ненавидеть за то, что понимая, как никчемно, дико, тупо, живут они, не стремятся разнообразить жизнь духовно: пусть не склонностью к размышлениям над бренностью сущего, но хоть элементарным осознанием своей миссии. Все. Решено. Дело Николая Ивановича – последнее социально-политическое дело. К черту! Архитектура, охрана животных, природа... Надо иметь дело с неодушевленными предметами. От них зло не исходит. Что делать с ней? Милой, наивной внешне докторессой? На волне ее второй молодости найдется козел-уговорщик и ведь может, может уговорить, не пытаясь разгадать то, что он открыл в ее глазах, душе. Завтра же отнесу ей инкогнито в клинику индийский чай и пластинку Штрауса.
Камелия еще долго втирала неприятный для него крем в ступни ног, пальцы, пятки.
– Я поставил будильник на семь. К девяти должен быть в Институте экономики. Не рано? Могу, если надо, перевести на полвосьмого.
– Пусть остается на семи. Если не закончу рецензию, допишу ее утром.
– Спокойной ночи.
– Фи-и... Медведь в лесу сдох? Что это с тобой?
Давно, считай, уже никогда, они не говорили друг другу перед сном «спокойной ночи».
На встречу с корреспондентом такой уважаемой и читаемой всю сознательную жизнь газеты секретарь парткома Института экономики Кузьма Федорович Дорофеенко откликнулся охотно, не поинтересовавшись сутью вопроса. Внешне в нем не было ничего от «монстра», каким его обрисовал Николай Иванович. Худощавый, с признаками язвенной болезни на лице, в мешковато сидящем на нем сером костюме, он встретил Любомира на крыльце главного корпуса, ослепляющего стеклом и алюминием. Дорофеенко был назойливо предупредителен, осторожен. Начал с комплиментов, выставив на длинный стол бутылку боржоми и два стакана:
– В старые добрые времена по такому случаю был припасен коньяк в сейфике... а нынче мы, рядовые партии, должны быть в первых рядах антиалкогольной программы.
Любомир уже не обращал в таких случаях внимания на лексику. Перешел сразу к делу. Так и так, мол, жалоба в «Правду», незаконно исключили из партии Барыкина Н. И. При первом слове «жалоба» лицо Дорофеенко исказила гримаса человека, которому ставят клизму. При слове «Барыкин» он уже облегченно вздохнул, почувствовал себя уверенно.
– А... выходит, он и вас достал. Ясное дело. Одиозная фигура. Издержки начавшейся перестройки. Когда его законно попросили покинуть наш институт, мы все облегченно вздохнули. А то, поверьте, готов был Чернобыльскую аварию повесить на нас. Пять лет этот террорист не давал никому покоя. Ничего не помогало. Ни уговоры, ни партийные взыскания, ни просьбы. В нашей среде самая горькая участь – участь неудачника. Затаившие злобу на более талантливого, более удачливого – они готовы оклеветать весь белый свет. Поразительное свойство больного самомнения: не считаться с волей большинства, чему учил нас Владимир Ильич. Хватило с лихвой. Одних объяснительных во все инстанции я написал мешок. Человек противопоставил себя всему коллективу. Клеветал на профессорско-преподавательский состав, чинил правдами и неправдами, компрометируя, неприятности ректору. Мы, по наивности и доброте, цацкались с зарвавшимся товарищем, не подозревая, что он выжил из ума. Попросту говоря, психически ненормален. Он ведь состоит на учете в психоневрологическом диспансере. Вот здесь, в сейфе, у меня вся документация этого позорного дела. Бумажка к бумажке. Ни на букву, ни на йоту от партийного устава, от законов парткома не отходил. Исключили его единогласно при одном воздержавшемся. Заметьте, против не нашлось. Объективно. Перегибов, давления ректора – не было. Сейчас в прессе набирает силу кощунственное шельмование партии, ее идей и идеалов, но мы, преданные делу марксизма-ленинизма, должны выстоять. Я допускаю: бывший вор, даже бывший диссидент может вернуться в наши ряды, осознав ошибки, но чтобы психически ненормальному человеку возвращаться! Извините, нонсенс. Коммунистов всегда отличала чистота рядов. В основной своей массе – это монолитная, здоровая часть общества, объединенная всеобщей идеей равенства и социальной справедливости.
Человечество на своем пути прошло все формации и движения к самой высокой. Извините за теоретическое отступление, но я не из тех, кто перестраивается, готов туда, не знаю куда. Пока наша с вами партия у власти, государство будет сильным. Неформалы разжигают национализм, настраивают против нас рабочих, крестьян, интеллигенцию. Как вы думаете? Ведь это так?
А такие, как Барыкин, компрометируют, подливают масла в огонь.
Любомиру не хотелось оспаривать напыщенность и демагогический перехлест секретаря, он перешел к сути:
– Итак, как я вас, внимательно слушая, понял, партком не собирается возвращаться к делу бывшего члена партии Барыкина.
– Какой смысл? Что это, кроме позора, нам сулит? Нонсенс.
– Отменить решение только Центральному Комитету под силу?
– Формально да. Комиссия, райком – утвердит без вопросов.
– А если подойти к вопросу с исключительно человеческой, гуманной стороны. Найти все-таки возможность помочь человеку. Ветеран труда, участник войны... столько лет отдал институту.
– Наша партийная организация – не детский сад, не богадельня. Нарушил человек устав, этику, совершил антипедагогический поступок – будь добр, неси ответственность. Да вы бы почитали, что о нем коллектив говорит. Единодушное осуждение.
– Вы разрешите мне познакомиться с протоколами, постановлениями?
– Ради бога. У нас секретов нет. Возникнут неясности, что исключено, я к вашим услугам. При желании организую вам встречу с ректором. В настоящее время он у министра. Подтасовка фактов, заговор, злоумышленность, несправедливость – мы уже знаем, на что он жалуется, – исключаются. Располагайтесь поудобнее. Водичка. Курите. Я хоть некурящий, но в кабинете курить разрешаю. Оставлю вас на полчаса.
Дорофеенко артистично, как балерун, как угорь, выскользнул из кабинета. «Да. Тут ребята из когорты непробиваемых. Этот трусливый партийный функционер без ведома ректора, очевидно, и в баню не ходит».
К встрече со Злобиным он пока не был готов. Надо посетить архив Института истории и обязательно психоневрологический диспансер. А вот любопытная деталь. Он нашел несколько объяснительных заявлений от студентов, которые утверждали, что преподаватель Николай Иванович Барыкин умышленно подстрекал их обратиться в ЦК с жалобой на ректора. Любомир переписал в свой блокнот фамилии и адреса студентов-заочников. В остальном – все гладко.
Дорофеенко воротился ранее обещанного времени. Был он раздосадован и заметно напуган. Любомир мог только догадываться, что партийный босс пережил несколько тяжелых минут в кабинете у ректора, который по обыкновению злился и хамил.
– Ты что, полный идиот? Зачем было ему предоставлять документы?
– Я не знал, что сказать, – заикаясь, оправдывался Дорофеенко.
– Надо было посоветоваться со мной.
– Так кто же знал, что он по этому делу.
– Сказал бы – все списано давно в архив. Не люблю газетчиков.
– Виноват. Не подумал. Да там ведь, Константин Петрович, комар носа не подточит.
– Впредь будь осмотрительнее. Он молод, горяч. Может, и с неформалами заигрывает. Ступай к нему. Никаких комментариев и отсебятины. Только ответы на его вопросы. Засомневаешься, заподозришь что... адресуй ко мне, радетеля непрошеного. Профорга не подключай. Мол, человек после инфаркта. Никто не будет проверять – был у него инфаркт, не был. Я побуду в институте еще полчаса. Доложишь.
– Обязательно.
– А почему письмо, с которым обратился Барыкин к отчетно-выборному собранию коммунистов института, не было доведено до них? – спросил
Любомир у потерявшего помпезную самоуверенность Дорофеенко. Тот съежился, насторожился, даже нос заострился от внимания.
– А разве он обращался?
– Да. Есть копия. Почтовая квитанция об отправке.
– А-а... вспомнил. Он, кажется, звонил мне. Подготовку к собранию проводил мой заместитель. Мне как раз подвернулась горящая путевка на воды в Друскининкай. Вот отделится Литва, как вражьи голоса обещают, и на воды некуда будет поехать. Точно. Я приехал за день до собрания. Слышал что-то, но письма сам не видел. Зам не включил в повестку дня.
– Но письмо было отправлено в мае.
– В мае? Что ж у меня было в мае? А, вот, партучеба. Я был на курсах. Оно, не иначе, затерялось в секретариате. По уставу нам не положено, даже если бы и нашлось письмо, вставить в повестку дня предложения не членов нашей парторганизации. Он к тому времени уже был исключен и отношения к нам не имел. Нонсенс. Если все жалобы – кто-то не получил льгот, кому-то отказали в жилплощади, сняли с очереди на машину, не дали путевки – все это бытовое – рядовое – житейское выносить на огромный кворум, то мы превратим партию в бюро коммунальных услуг, лишим ее основных задач по воспитанию и мобилизации на решение масштабных задач перестройки.
– Логично. Пока спасибо. Кое-что я для себя прояснил. Извините. Буду звонить при необходимости.
– Ради бога. Мы – звенья одной цепи. Люблю и уважаю наш печатный орган. Читаю от корки до корки.
– До свидания.
– Вам творческих успехов.
Сидя в машине, Фомич дремал, смешно запрокинув свою кучерявую голову.
– Давай, Фомич, прямехонько в психоневрологический диспансер.
– Довели, гады.
– Считаешь, я созрел уже? Пока со мной все в порядке. По другому делу.
– А если там обед?
– Там без обеда.
– А где это?
– Стоп! Вот и проспорил бутылку шампанского. Помнишь, говорил, нет в Минске улицы, переулка, чтобы ты не знал.
– Помню. Сдаюсь.
– Давай к фабрике детских игрушек «Мир».
– Тьфу ты! Зараза. Знал же... хлебозавод там рядом. Тьфу ты... – прижимистому Фомичу жалко было бутылки шампанского.
Дорофеенко не стал дожидаться, пока тронется машина не понравившегося ему неулыбчивого корреспондента, и отправился с докладом к шефу. Злобин долго тер пухлой рукой упитанную шею.
– А где сейчас Барыкин?
– Кто-то мне сказал из наших, что видел его в военном госпитале в Боровлянах. Могу уточнить. Знаю, что он разошелся, разменял квартиру и живет один где-то в Зеленом Луге.
– Уточни.
Через десять минут счастливый Дорофеенко вернулся в кабинет.
– У меня план, – выслушав внимательно секретаря, сказал Злобин, – я направлю в райотдел милиции сообщение об исчезновении старшего преподавателя Барыкина. А ты и Гуркин под этим предлогом проникнете в его квартиру и отыщете все копии и другие документы. Может быть, там появились новые, короче, все, что порочит нас. Я вижу, он не хочет успокаиваться. И мы покончим с этим навсегда.
Удлиненная и без того нижняя челюсть Дорофеенко отвисла. «Налет? Средь бела дня?»
– Остроумно. Но по Конституции гарантирована неприкосновенность жилища граждан, и посторонние могут войти только с санкции прокурора, – несмело возразил секретарь.
– Плевать на Конституцию. Кто будет знать? Все на законном основании. Искали необходимые кафедре разработки, которые он не сдал в институт. Никто по факту дело не возбудит. Откуда ему будет известно, что это были вы? Пойдет Гуркин. По долгу службы он должен вовремя представлять ученому совету (а я его назначу на завтра) все документы. Будем слушать отчет научно-исследовательского сектора за два последних года, в связи с критикой в его адрес в газете «Звязда». Начальник милиции мой друг... он выделит вам даже сопровождающего милиционера. Это не кража, а изъятие документов, которые принадлежат институту.
Дорофеенко вытер вспотевший лоб, перевел дыхание: было ощущение, что грудь его провалилась, а пиджак держался на одних ключицах.
«Хорошо еще, – подумал, почувствовав, что не выкрутиться, – что на грязное дело иду не один, а с Гуркиным».
Злобин сел и набросал текст.
– Отредактируй и передай машинистке. Лучше напечатай сам. Отнесешь в милицию, а я начальнику позвоню. Идите утром. Когда соседи будут на работе. Ищите, как собака наркотики. Бери все, что касается института, тебя, Гуркина, меня... Я за все отвечаю. В обиду не дам. Счастливо. Найди Гуркина, пусть зайдет ко мне.
Начальник научно-исследовательского отдела пятидесятилетний Гуркин повязан был со всех сторон. Несколько лет назад он, «сексуал с нераскрытым талантом Казановы», глядя на более смелых молодых преподавателей, и сам решил замесить тесто любви. Выбрал себе (от природы он был очень осторожен и немного крохобор) в «жертву» и некрасивую, и запуганную, и неряшливую, и несмышленую студентку-заочницу. Начал неумело намекать, что вот-де часто многие студентки вообще не сдают экзамены, а переходят легко и непринужденно с курса на курс. Потому как знают и умеют найти подход к преподавателю. Замок на вид страшен, а ключик махонький, да сильнее его. Несообразительная Л. и ухом не повела, не догадываясь, о чем речь. Ключик, замок. Думала, может, харчей из магазина притащить.
Изворотливый Гуркин, видя, что она намек не поняла, вернул ей зачетную книжку и попросил зайти завтра в эту же аудиторию, но уже в 18 часов. Ничего не подозревавшая Л. всю ночь и весь день зубрила до одурения. Пришла на экзамен в невменяемом состоянии. Конечно же, была не в силах ответить на его «каверзные вопросы». Он, сощурив близорукие глаза, пригрозил, что отчисление неминуемо. Она была близка к истерике. Он подошел к ней. Его тоненькие пальчики коснулись ее литой и упругой ляжки. Гуркина охватило волнение, и он, к своему удивлению, начал заикаться. Намекнул, что если она будет с ним ласкова и уступчива, он не станет ее донимать вопросами, а поставит «удовлетворительно», более того, поговорит с Барыкиным, чтобы и тот не придирался к ней.
Она, стесняясь и краснея, достала из лифчика конверт.
– Вот. Здесь деньги. Возьмите. Никто не узнает. Я никому не скажу, честное слово.
– Дитя мое, я взяток не беру. Вижу, что и ты не умеешь их давать. Я имел в виду совсем другое. Давай мы конвертик спрячем на место... – Он полез рукою за лифчик и начал сильно давить ей пальцами на сосок, целуя в шею, губы. Наконец до нее дошло, какую дань ей надо уплатить за положительную оценку.
– Что вы? Не надо. Я боюсь здесь! Не надо! – сопротивлялась она для виду.
– Канареечка моя... – лепетал потерявший над собой контроль и одурманенный близкой победой Гуркин, – я закрыл уже дверь. Не бойся...
– Выключите свет, – шепнула на ухо студентка.
Конечно же, Гуркин и не думал просить за нее Барыкина или еще кого– нибудь, но вкусившему запретный плод, ему не хотелось терять этот «пирожок с вкусной начинкою», и он продолжал ей пудрить мозги, обещая златые горы и целевую аспирантуру. Жила Л. с мужем скандально. Расходились, сходились, снова расходились. Уезжал он на заработки за Урал, привозил большие деньги, пил и снова скандалил. Поднадоело унижение. Она, чтобы разорвать с ним навсегда, возьми, да и скажи, что беременна от профессора своего института. Гуркин профессором, конечно, не был. Ему-то и кандидатскую почти за деньги купили. Взбесившийся муж решил отомстить неверной жене. Написал с ошибками, но эмоционально, во все инстанции и наделал немало шума в самом институте. Гуркина свалил микроинфаркт, казалось, не миновать позора и наказания. Но надежный, «нетребовательный» всесильный ректор взял его под свою могучую защиту. Все замяли. Гуркину не вынесли даже слабенького, для приличия, нравственного порицания. С тех пор Гуркин благоговел перед ректором, служил ему и локтем, и бедром. В тяжбе с Барыкиным Гуркин играл невидимую сразу и неслышимую в первых рядах, но не последнюю роль.
В девять тридцать он и Дорофеенко подошли к двери квартиры № 19.
– Надо бы для страховки позвонить соседям. А вдруг? – заметил Гур– кин, когда они убедились, что на звонок в квартире Николая Ивановича никто не отвечает.
– Идея! – и Дорофеенко нажал на два звонка в соседние квартиры. – Подождем. Доложу тебе, мы своим примитивным инструментом три его замка, боюсь, не одолеем. Тут газом резать надо.
Никто из соседей не открыл. Гуркин потянул дверь на себя, а Дорофеенко неумело полез ковыряться в замке металлической отверткой.
– Отвертка надежное дело. Свою дверь я ею легко взламывал.
И действительно, нижний замок поддался силе. Неизвестно, может, все и закончилось бы складно, если б взломщики не услышали за соседней дверью шаги, шорох. Еще минута и на пороге появился заспанный мужчина преклонных лет. Очевидно, услышав звонок, он по-стариковски долго собирался. Жулики, побледнев, замерли, как часовые у мавзолея.
– Вы к Николаю Ивановичу?
– Э...э... да. Мы его коллеги. Из института. По поручению профсоюзной организации, – нашелся Дорофеенко, – пришли проведать. Звоним, звоним... сутками никто не отвечает.
– Он в госпитале ветеранов войны. Вот только что говорил с ним по телефону. Завтра уже будет здесь. Что передать? Кто был? – без задней мысли спросил старик.
– Ничего. Информацию от вас получили. Жив-здоров наш ветеран, и хорошо.
– Мы спокойны, – вставил слово и Гуркин, – спросит, передайте, что заглядывали из профкома. Хотели предложить путевку в санаторий.
– Ага! Горящая путевка. Сегодня надо уезжать. Будем искать другую кандидатуру. Всего вам доброго, – спешил откланяться Дорофеенко.
Только в машине секретаря, оставленной во дворе соседнего дома, и обмолвились.
– Согласись, что это была авантюра чистой воды?
– Рискованное дело-о, – затянул Дорофеенко, – да разве можно переубедить или ослушаться шефа. Врагом станешь на всю жизнь.
– И не говори. Знобит всего, как в горячке. Мне вообще нервничать противопоказано. Я ценю гордость, честолюбие, сам с норовом, но до такой степени разойтись... это уже из области мести. Мотор, видно, у Барыкина крепкий. Столько лет травят, а он держится. Меня б давно похоронили.
– И меня.
– Тебя, как знатного партийца, на престижном Московском кладбище, а меня заперли бы в Чижовку.
– Злобин из породы тех, кто не прощает. Я его за пятнадцать лет изучил. После пенсии – ни одного дня не задержусь, – откровенничал Дорофеенко.
Общее унижение их сближало, они сочувствовали друг другу только в этот миг, потому как в обыденной жизни каждый из них завидовал другому.
Презрительно сощурясь, Злобин выслушал доклад о «содеянном» Дорофе– енко, жалкий вид которого напоминал котенка, которого вытащили из помойного ведра. Надо отдать должное, Дорофеенко не изворачивался, говорил правду. Константин Петрович решил действовать сам, как говорят, на опережение. Созвонился с Иваном Митрофановичем. Сразу отметил для себя, что у того приподнятое настроение: ему предстояла поездка в Латинскую Америку, и не лишь бы какая, а на самом высоком уровне, и не в качестве рядового члена, а руководителем специальной партийно-депутатской группы.
– Ваня, огради ты меня, ради всего, от этого неразборчивого и назойливого корреспондента «Правды» Любомира Горича.
– А чем он тебе не угодил? По-моему, толковый, принципиальный журналист, – не понял сразу Горностай.
– Этот мой недобитый псих Барыкин нашел в нем заступника и поборника. Вскорости начнется кампания по выдвижению делегатов на Всесоюзную партийную конференцию, зачем нам эти лишние хлопоты и переживания. Еще раз возвращаться к этой пакости уже сил нет.
– Я ему, как ты понимаешь, рот закрыть не смогу. Грифа «для служебного пользования» на бумагах твоего парткома нет. Начну уговаривать, заподозрит неладное. Давай встретимся, я спешу к Первому, обмозгуем и примем компромиссное решение.
– Переключи его на более важное для времени и партии дело. Дай поручение.
В идеале хорошо бы отправить в длительную командировку... к белору– сам-эмигрантам в Канаду, например.
– Ты что? К этим националистам, недобитым полицаям? Пока я отвечаю за идеологию, я не допущу контактов с этими ублюдками. Они мою мать расстреляли.
Ректор понял, что сыпнул соль на давнишнюю рану, и ретировался.
– Ты прав. А как у него жилищные условия? Можно ведь побеждать и от обратного. Ершистых и дюже гордых берут ласкою.
– Я поручу это проверить своему помощнику. Теперь всяк нуждается в улучшении, это хорошая идея.
– Хлопоты по переезду заберут у него полгода.
– Логично. Я еще подумал: а может, давай восстановим этого разгневанного сталиниста в партии и снимем напряжение?
– Ты уверен? Он же житья не даст. На всех партсобраниях только и будет дел, что утихомиривать его.
– А кто тебя просит оставлять его на партучете при институте? Гони в парторганизацию по месту жительства, к одуванчикам-маразматикам в ЖЭС.
– Подумаю над твоим предложением.
– Бывай здоров. Звони домой. Я буду не раньше восьми.
– Счастливо.
Злобин подошел к окну, достал сигарету «Мальборо», закурил. Словно из невесомости, появились перед окном на подъемнике двое небритых рабочих в грязных спецовках. Они тащили наверх, к тринадцатому этажу, огромное красное полотнище. Рабочие не обращали на ректора ни малейшего внимания. Вот подъемник со скрипом пополз вверх. Вот вниз на подоконник упала скомканная пачка «Примы», удержалась на панели, осталась лежать.
Злобин перевел усталый взгляд на улицу. Дымили выхлопными газами огромные «Икарусы», жались к тротуару, выстраиваясь в ряд, троллейбусы, плавился от жары асфальт. Гарь, копоть, смрад. «Надо будет с нового учебного года перенести кабинет в другое крыло. С окнами во двор. И, может быть, этажом ниже. На второй. Да, именно на второй. И что это за фобия такая? Боязнь высоты. Перед чем или перед кем страх? Глупо думать, что кто-то придет и выкинет его из окна. Очень глупо. Но ведь вот чувствует едва уловимый страх, чувствует. Переход к старости? Первые сигналы для подготовки к встрече со смертью? Черт его знает, что и думать. Уехать, что ли? В Москву. Ведь когда-то было предложение в Госплан. Дурак, не согласился. Шестьдесят два. Расцвет для общественного деятеля и политика. Попаду на партконференцию, присмотрюсь, а там видно будет. Все же кабинет перенесу окнами во двор».
Темно-красное удостоверение, которое беспрепятственно открывало Горичу дороги в самые закрытые учреждения, здесь, в психоневрологическом диспансере, не произвело решительно никакого впечатления.
– Нужен официальный запрос на имя главврача. По удостоверениям мы ничего никому не показываем. Если этот Барыкин ваш родственник, запишитесь на прием к врачу, и мы передадим карточку. Если бы я и могла дать вам ее – вряд ли дала бы. У нас под номерами. Вон идет главный врач, обращайтесь к нему, я ничего не знаю.
Он слышал не раз в радиоголосах, читал в самиздате и тамиздате о чудовищных больницах, психушках и представлял себе диспансер чуть ли не лагерем, а врача обязательно с кобурой на поясе.
«Дураков от природы», безобидных и даже потешных, он видел в детстве в своем городке и в соседних деревнях. Обитателей палат с зарешеченными окнами он представлял агрессивными. Неприятно было заходить в это четырехэтажное здание, утопающее в зелени. Главврач, внимательный, вежливо-тактичный очкарик, оказался одних с ним лет. Любомир представился, показал удостоверение и изложил просьбу интонацией человека, который не привык отступать. Идет дознание, журналистское расследование, он мог бы отпечатать официальный запрос на фирменном бланке, да к чему этот формализм, на человека навесили ярлык психа. Нужно (он не сказал «можно»?) выяснить истинную правду. Без тени подозрения и предвзятости главврач пригласил к себе «непробиваемую регистратуру» и попросил принести, если таковая имеется, карточку истории болезни Барыкина Н. И. Чтобы гость пока не скучал, главврач сдержанно обрисовал картину в целом.
– Курите?
– Нет. Благодарю.
– Завидую. А я по три пачки в день. Руковожу диспансером сравнительно недавно. Вы, замечаю, несколько подозрительно разглядываете меня? Нас, психиатров, показывают в карикатурном виде, особенно в комедиях. Замалчиванием проблем психиатрии мы дезинформировали общество, на наших больных иначе как на прокаженных уже и не смотрят. Между тем во всем мире возрастает число больных. Ведь стресс, ступор, душевное угнетение, депрессия, нервное перенапряжение, даже радиоактивная фобия – все это наши проблемы. Явления временные и преходящие. Неизлечима пока только шизофрения. Может, оттого, что изменения в мозгу начинаются на молекулярном уровне. Заболел человек туберкулезом – естественно, его ставят на учет, все зависит от тяжести болезни, в диспансер на год, три, пять. Перенес человек инфаркт – на учет в кардиологическую поликлинику. Положена группа на год, два... Все определяет ВТЭК. Аналогично и у нас. Стоит вам раз обратиться к психиатру, и мы уже долго не будем списывать карточку с вашей историей болезни, если таковая обнаружится, в архив.
– Значит, состоять на учете и быть больным, пройдя стационарное лечение, не одно и то же?
– Конечно. Все зависит от диагноза. Вспомним недалекое прошлое. Возьмем историю болезни Сталина, Гитлера. Психически они здоровые или ненормальные? Все зависит от того, кто ставит диагноз и кому. Наука сейчас может доказать, что неполноценными психически были и Нерон, и Калигула, и Сталин. А возьмем Наполеона? В Германии мне доводилось слышать версию, что император в конце жизни все больше и больше становился похожим на женщину. И сейчас мы только в начале пути. Поди распознай, а главное, предупреди скрытый период. Можно бездоказательно облить грязью, опорочить неугодного определенным силам товарища. Допустим, вы направляете в многотиражную газету вопрос: правда ли, что такой-то товарищ, известный телекомментатор, журналист, политический деятель, не служил в армии в связи с психическим нездоровьем?