Текст книги "Мгновенье славы настает… Год 1789-й"
Автор книги: Натан Эйдельман
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
В Париже 14 июля 1789 года чернь штурмует Бастилию – на берегу крохотной русской речки Ржавки Миша Лунин гарцует на палочке и учит первые английские слова. Какая связь? Внешне – ничего общего… Знал бы Михаил Муравьев, что и в жизни маленького Миши, и в биографии двух детей автора письма, которые родятся только через несколько лет, – в их судьбах огромную, розовую роль сыграет революция во Франции, не сразу, через десятилетия – но сыграет…
Пока же из Франции идут новости, слухи, движутся депеши.
Симолин из Парижа в Петербург, 9 октября 1789 года:
"Новое восстание, трагические и гибельные последствия которого неисчислимы, повергло Париж и Версаль в ужас. В понедельник утром 5-го этого месяца несколько сотен торговок, величаемых теперь «дамами рынка», рассеялись по городу и принудили идти за собою попадавшихся им навстречу женщин…
Женщины хотели ворваться в апартаменты королевы, ротив которой они, по-видимому, имели злодейские намерения. Один гвардеец королевской охраны, стоявший в карауле, начал стрелять, убил и ранил нескольких женщин и одного гвардейца из буржуазной гвардии. Этому гвардейцу и еще одному отрубили головы, посадили их на пики и отправили в Париж. Я их встретил на полдороге от Версаля; пять других гвардейцев охраны сделались жертвами народной ярости и были бы также убиты, если бы сам король не попросил пощадить их. В четыре часа тра с понедельника на вторник толпа этих бешеных женщин, среди которых, как говорят, были переодетые мужчины, взломала ударами топора несколько дверей со стороны оранжереи, чтобы проникнуть в комнату королевы, где она почивала; ее величеству пришлось поспешно спасаться, почти в одной сорочке, в комнату короля…
Папский нунций встретил в Севре процессию с отрубленными головами, его карета была остановлена. Он почувствовал себя дурно и вернулся обратно. Эта же процессия пропустила меня, не остановив и не сказав ни слова".
6 ноября 1789 года:
«Недостаток муки начинает снова чувствоваться в Париже. Во вторник и среду была давка дверей булочных, хотя они делали семь выпечек вместо пяти, как обычно, и вчера я не имел хлеба ни для себя, ни для своих домашних».
9 июля 1790 года:
"Марсово поле представляет собой уже несколько дней самое необычное зрелище. Амфитеатр, возводимый по всей его окружности, оставался незаконченным, несмотря на непрерывную работу от 12 до 15 тысяч рабочих. Граждане, из опасения, что эта большая работа не будет выполнена к назначенному сроку, взялись однажды вечером за заступы и лопаты, чтобы помочь рабочим. На другой день стечение народа стало еще многочисленнее, можно было видеть людей всех сословий, всех возрастов, нарумяненных женщин в шляпах, украшенных перьями, кавалеров ордена св. Людовика, священников, монахов, – все они поспешили принять участие в этих работах.
Таким образом, более 40 тысяч человек занято теперь сооружением этого обширного амфитеатра".
Тираж двух главных русских газет, санкт-петербургских и московских «Ведомостей», не превышал обычно тысячи экземпляров; но к началу 1790 года у петербургской газеты уже две тысячи, а у московской – четыре тысячи: рекордные цифры! В других городах газет нет (заведутся только через полвека), но десятки людей переписывают новости и посылают друзьям в города, городки, деревни… И вот уж помещики в лесной глуши обсуждают парижские события; и на Волге – вблизи тех мест, где скачет на палочке пятилетний Миша Лунин; и в штабе русских войск, сражающихся против Турции. А затем рукописные газеты переходят через Урал и углубляются в невообразимые пространства Сибири: знал бы Париж, как горячо и постоянно обсуждаются его новости в столице Западной Сибири Тобольске, городе, все же более удаленном от русской столицы, чем Франция; там, в Сибири, как раз в эти годы усилиями прадеда Менделеева, отца композитора Алябьева и других достойных людей выпускается журнал с эффектным названием, упоминающим две реки – ту, на которой стоит Тобольск, и знаменитую греческую, священную реку вдохновения, – журнал «Иртыш, превращающийся в Иппокрену». Реверансы просвещенной монархине там естественно соседствуют с комплиментами французским свободолюбцам.
Мало того, в столичных лавках кое-где из-под полы продаются издания, пришедшие прямо из Парижа, – письма графа Мирабо, десятки острых карикатур. Случалось, несколько торговцев подписывались на одну газету, и единственный грамотный среди них читал вслух, остальные же только внимали; «глаза устают от чтения газет, так они интересны», – восклицает княгиня Вяземская, а старая графиня Салтыкова, послушав, что читает ее племянник, с ужасом заявляет, что в их семье «зреют семена революции»…
Но, полно, не преувеличиваем ли мы? Франция так далеко от России, исторические проблемы столь различны: ведь еще Дидро, беседуя с Екатериной II, между прочим заметил, что рабство крестьян в той форме, как это сохранилось в ее империи, во Франции отменил еще король Людовик Толстый в начале XII века; положим, Дидро преувеличивал, жесткие феодальные отношения сохранялись и позже, но в общем философ прав: уже два века русский сеньор может купить, продать, заложить не только свою землю, но и своих крестьян; во Франции же ничего подобного нет – устройство этой страны лишь внешне совпадает с некоторыми российскими чертами: и там, и там абсолютизм, но в России куда более тиранический; и там, и там крестьяне зависят от владельцев, но в очень разной степени. Зато в России совсем нет такой большой промышленности с вольнонаемными рабочими, как во Франции, и почти нет третьего сословия.
Очень разные страны: в одно время они существуют как бы в разных эпохах…
И тем не менее посол Сегюр хорошо помнил:
«Хотя Бастилия не угрожала ни одному из жителей Петербурга, трудно выразить тот энтузиазм, который вызвало падение этой государственной тюрьмы и эта первая победа бурной свободы среди торговцев, купцов, мещан и некоторых молодых людей более высокого социального уровня».
В ту же пору Семен Воронцов, русский посол в Англии, написал императрице, что Пугачев, не читая французских книг, осуществлял ту же программу, что и французские бунтовщики… Несходство – и сходство.
Дело в том, что сегодня, двести лет спустя, мы, пожалуй, при всем желании не способны почувствовать, что значила для Европы, России, для всего мира революция во Франции.
Нам возразят – разве после 1789 года не было революций, по масштабу еще больших? В 1848 году запылала вся Европа; Октябрьская революция в 1917 году потрясла мир. Все так! Но в XIX и XX веках люди как бы привыкли к революциям; на жизнь одного поколения их приходилось иногда по нескольку…
Иное дело Франция: нидерландская и английская революции за сто и двести лет до того были замечены куда меньше, ибо – иной масштаб, да и Европа еще не созрела, чтобы оценить новизну тех переворотов; правда, американская революция за несколько лет до французской прозвучала внушительно – но все же за океаном; все же – борьба с иноземными захватчиками.
14 июля 1789 года прогремело тысячекратным эхом, потому что взрыв состоялся в Париже, средоточии культуры и мысли, "столице мира".
Худо-бедно, после падения Римский империи 1300 лет в Европе существовал один и тот же строй: времена менялись, рыцарские латы уступали место камзолу, примитивные суденышки – многопарусным кораблям, но все же второе тысячелетие в любой европейской стране существовали короли, сеньоры, зависимый народ…
Так было всегда, и Франция была одним из самых красочных образцов "тысячелетнего царства". И вдруг – французская революция; и мир ахнул: оказывается, можно и так!
Разница цивилизаций, даже такая, как между Россией и Францией, мало теперь значила по сравнению с общим ожиданием перемен: они, разумеется, будут неодинаковыми, в зависимости от обстоятельств, – но будут! 70 лет спустя Александр Герцен запишет:
«Никогда человеческая грудь не была полнее надеждами, как в великую весну 90-х годов: все ждали с бьющимся сердцем чего-то необычайного; святое нетерпение тревожило умы и заставляло самых строгих мыслителей быть мечтателями».
Что же будет дальше, как пойдут события во Франции и других краях?
Перелистывая сотни газетных листов, книги, письма, читая стихи Гете, Шиллера, внимательно наблюдающих за каждым изгибом революции, мы видим и слышим: многие умнейшие люди надеются, очень надеются, что, если на земле уже век просвещения, а революция началась в стране просвещеннейшей, то скоро, очень скоро все на свете устроится; са ira!
Иначе говоря, прольется немного крови – как в Париже 1789–1790 годов, – и короли уступят, разумные люди получат доступ к власти, расцветут наука, промышленность, торговля: человечество, как предсказывали мудрецы, приблизится к идеальному миру.
Революция с одними положительными результатами, без отрицательных, темных сторон!
Иван Симолин, по должности обязанный предсказывать дальнейший ход "французской болезни", 26 марта 1790 года извещает Екатерину II:
«Только провидение может предугадать, когда Франция сможет снова занять свое место среди держав Европы. Если судить по сложившейся обстановке, то, конечно, это не произойдет в настоящем столетии, если бы даже контрреволюция, кажущаяся невозможной при существующем положении дел, перевернула все, что совершено за это время. Все в этом королевстве дезорганизовано, извращено, уничтожено, и расстройство финансов сулит банкротство фактическое, если даже о нем не будет объявлено».
Мы не имеем претензии к 70-летнему послу за то, что он не предвидит, как через два-три года армии санкюлотов разгромят коалицию всех европейских держав вместе взятых. Он иначе воспитан, русский посол: в его жизни, у десятков предшествующих поколений ничего подобного не встречалось.
И разве не столь же уверенно и пренебрежительно многие французские, английские, американские эксперты будут толковать о слабости, безнадежном положении только что победившей революции 1917 года в России?
Подобно Симолину мыслил ряд русских аристократов; впрочем, один из них, князь Александр Голицын, все же предсказывал обратное – что в случае принятия конституции и установления нового строя во Франции «нельзя беспристрастному человеку не признаться, что это государство будет наисильнейшее и придет на высочайшую степень цветущего состояния».
В России спорили, вырывали друг у друга газеты, с особым интересом читали известия, что «парижские жители поют и танцуют, а парижанки убираются опять по-щегольски»; что в одежде «пунцовый цвет все еще господствующий», а молодые парижские модницы появляются «в платках и уборе по-крестьянски»; впрочем, на эти моды обрушилась та самая просвещенная княгиня Дашкова, которая 20 лет назад спорила с Дидро о рабстве.
"Теперь, – писала она, – когда Париж, прежний источник мод, есть только скопище разбойников, каторжников и бунтовщиков; когда все знатные и благомыслящие сей град оставили, кто моды там издает? Кому хотите подражать? Рыбачихи суть одни дамы в Париже, женский пол представляющие, и чернь, в пагубное заблуждение приведенная, царствует".
Дашкова, однако, не всесильна. Для многих мыслящих людей Германии, Италии, Польши, Испании и России вопрос о том, что будет дальше во Франции, – отнюдь не французский, а их собственный: если все случится, как они хотят, как они предсказывали, – значит, живут правильно, смысл жизни понятен. Если же нет…
И конечно, не случайно в это самое время один русский мыслитель отправляется за границу, в Париж, за главным ответом; а другой россиянин, которому кажется, что ответ уже ясен, приносит себя в жертву…
Путешественник
Странная судьба у книг Николая Михайловича Карамзина, с которого началось наше повествование.
После возвращения из революционного Парижа он примется печатать "Письма русского путешественника". Писателю приходилось выполнять труднейшую задачу – соединить воедино свои впечатления 1790 года (время путешествия) и последующих лет (время публикации, когда уже были известны многие события, что произошли после 1790 года). Молодой литератор, происходивший из небогатой дворянской семьи и живший за счет собственного литературного труда, талантливо справился с различными трудностями, сохранив живость рассказа, искренность, максимально возможную объективность…
Позже Карамзин приобретет в России новую славу своими литературными сочинениями, а еще более – своими историческими трудами, 12-томной "Историей государства Российского".
Посмертная слава Карамзина то усиливалась, то слабела: порою критики отвергали его сочинения, оспаривая позднейшие консервативные взгляды автора; в иные годы, наоборот, читатели были склонны подойти к воззрениям Карамзина исторически, многое ему «прощая» за большой литературный талант, восхищаясь его яркой личностью.
Сегодня у нас в стране происходит, пожалуй, очередной "карамзинский бум": 200 лет спустя этот писатель, обычно уступавший по своей известности главным русским классикам, вдруг заново оказался нужен, интересен множеству читателей. Поразительный факт – "Письма русского путешественника" в 1980-х годах переиздавались несколько раз общим тиражом более миллиона экземпляров, и тем не менее, этой книги нет в магазинах.
В чем дело? Почему столь свежими, актуальными кажутся наблюдения и рассуждения Карамзина, 23-летнего молодого человека, отправившегося два века назад в Европу наблюдать, учиться, думать?
Дело, по-видимому, не в фактах, но в авторской личности, и мы можем гордиться, что в роковые месяцы великой революции Париж посетил столь оригинальный, талантливый русский наблюдатель.
Черновых рукописей, первоначальных дневниковых записей того путешествия не сохранилось: Карамзин предпочитал уничтожать свои бумаги, не раз опасаясь обыска, ареста в России; лишь недавно Ю. М. Лотман и другие исследователи установили, что о многих своих встречах и симпатиях писатель умолчал; при всей умеренности своих прогрессивно-просветительский взглядов – доверял сердцу, и тот, кто представлялся ему добрым, хорошим, мог занять там свое место даже вопреки острым политическим разногласиям.
Только узкому кругу друзей Карамзин рассказал нечто, опубликованное через полвека (и то за границей). Оказывается,
«Робеспьер внушал ему благоговение. Друзья Карамзина рассказывали, что, получив известие о смерти грозного трибуна, он пролил слезы; под старость он продолжал говорить о нем с почтением, удивляясь его бескорыстию, серьезности и твердости его характера, и даже его скромному домашнему обиходу, составляющему, по словам Карамзина, контраст с укладом жизни людей той эпохи».
Составляя список вероятных французских знакомых Карамзина, Лотман называет Кондорсе, Рабо де Сен-Этьена, Жильбера Ромма, Лавуазье, Неккера, Сийеса, Талейрана, госпожу де Сталь, Шамфора, Фоше, Бонвиля, наконец, Робеспьера…
На страницах "Писем русского путешественника" революционная Франция представлена четырьмя месяцами 1790 года. Сначала Лион, Макон, Фонтенбло:
«В 30 часов переехали мы 65 французских миль; везде видели приятные места и на каждой станции – были окружены нищими! Товарищ наш француз говорил, что они бедны от праздности и лени своей и потому недостойны сожаления; но я не мог спокойно ни обедать, ни ужинать, видя под окнами сии бледные лица, сии разодранные рубища».
И вот Париж. Многие, очень многие русские путешественники отзываются о столице Франции как бы в три приема: сначала ожидание встречи с легендой, мечтой; затем – разочарование от того, что город отнюдь не идеален:
«Скоро въехали мы в предместье св. Антония, но что же увидели? Узкие, нечистые, грязные улицы, худые дома и людей в разодранных рубищах. „И это Париж? – думал я. – Город, который издали казался столь великолепным?“»
Наконец, последняя стадия – знание, понимание, новое восхищение (впрочем, не всегда – вспомним Фонвизина).
Париж, веселый Париж 1790 года: 1 130 450 жителей. в том числе 150 000 иностранцев. Бастилии уже нет. – Войны, террора еще нет.
"В одной деревеньке близ Парижа крестьяне остановили молодого хорошо одетого человека и требовали, чтобы он кричал с ними: Vive la nation! Молодой человек исполнил их волю; махал шляпою и кричал: Vive lа nation! Хорошо, хорошо! сказали они: мы довольны. Ты добрый француз; ступай куда хочешь. Нет, постой, изъясни нам прежде, что такое… нация?
Рассказывают, что маленький дофин, играя со своей белкою, щелкает ее по носу и говорит: Ты аристократ, великий аристократ, белка! Любезный младенец, беспрестанно слыша это слово, затвердил его.
Один маркиз, который был некогда осыпан королевскими милостями, играет теперь не последнюю роль между неприятелями двора. Некоторые из прежних его друзей изъявили ему свое негодование. Он пожал плечами и с холодным видом отвечал им: Que faire? l'aime les te-te-troubles{18}. Маркиз заика".
Веселые разговоры, весельчак маркиз. Однако затем Карамзин вставляет несколько строк, проникнутых знанием того, что будет дальше, что станет с маркизом:
"Но читал ли маркиз историю Греции и Рима? Помнит ли цикуту и скалу Тарпейскую? Народ есть острое железо, которым играть опасно, а революция отверстый гроб для добродетели и самого злодейства.
Всякое гражданское общество, веками утвержденное, есть святыня для добрых граждан; и в самом несовершеннейшем надобно удивляться чудесной гармонии, благоустройству, порядку. Утопия будет всегда мечтою доброго сердца или может исполниться непременным действием времени посредством медленных, но верных, безопасных успехов разума, просвещения, воспитания, добрых нравов. Когда люди уверятся, что для собственного их счастия добродетель необходима, тогда настанет век златой, и во всяком правлении человек насладится мирным благополучием жизни. Всякие же насильственные потрясения гибельны, и каждый бунтовщик готовит себе эшафот. Предадим, друзья мои, предадим себя во власть провидению; оно, конечно, имеет свой план; в его руке сердца государей – и довольно".
Маркиз-заика, чью судьбу «предсказывает», а на самом деле задним числом знает Карамзин, – это, очевидно, Кондорсе, принявший яд («цикуту»), чтобы избежать эшафота, уже приготовленного для него Робеспьером.
Карамзин предостерегает всех «бунтовщиков» – и его предостережение страшно не понравится 30 лет спустя одному молодому человеку; мы еще расскажем об этом споре; пока же рано, ибо молодой человек, сын того Михаила Муравьева, который столь весело писал Луниным в Тамбовскую губернию, – этот сын еще и не появился на свет…
И снова карамзинский Париж 1790 года. В городе работает 600 кофейных домов, но уже пустеют салоны, постепенно удаляются в эмиграцию аристократы.
В церкви толпа наблюдает короля и королеву:
"Иные вздыхали, утирали глаза своими белыми платками; другие смотрели без всякого чувства и смеялись над бедными монахами, которые пели вечерню. На короле был фиолетовый кафтан; на королеве, Елисавете{19} и принцессе черные платья с простым головным убором".
Комментаторы поясняют, что и фиолетовый, и черный цвет – знак траура… Наследник престола, дофин,
«в темном своем камзольчике, с голубою лентою через плечо, прыгал и веселился на свежем воздухе! Со всех сторон бежали люди смотреть его, и все без шляп; все с радостью окружали любезного младенца, который ласкал их взором и усмешками своими. Народ любит еще кровь царскую!»
«Любит кровь…» – фраза неожиданно двусмысленная…
В столице революции еще можно увидеть пьесу из русской жизни о любви императора Петра к прекрасной крестьянке Екатерине, которая в конце делается императрицей ("вельможи" падают перед ней на колени – радостные восклицания гремят в воздухе: "Да здравствуют Петр и Екатерина!" Государь обнимает супругу, занавес опускается).
Пройдет два года, и никакие театральные русские императоры не будут выходить на парижскую революционную сцену; меж тем неподалеку разыгрывается куда более грозный, занимающий весь мир спектакль – Учредительное собрание, завершающее подготовку первой французской конституции. В том театре русский путешественник – среди постоянных зрителей; слушает, между прочим запоминает шутки; шутки самих французов о причинах революции.
Аббат Н. (имя которого до сих пор не расшифровано) – постоянный проводник Карамзина в прогулках по Парижу – сочиняет прелюбопытное эссе о Франции XVIII века (если только все это не сочинение самого Карамзина).
"Аббат Н. признался мне, что французы давно уже разучились веселиться в обществах так, как они во время Людовика XIV веселились, например, в доме известной Марионы Делорм, графини де-ла-Сюз, Ниноны Ланкло, где Вольтер сочинял первые стихи свои; где Вуатюр, Сент-Эвремон, Саразень, Граммон, Менаж, Пелиссон, Гено{20}блистали остроумием, сыпали аттическую соль на общий разговор и были законодателями забав и вкуса. "Жан Ла (или Лас){21}, – продолжал мой аббат, – Жан Ла несчастною выдумкою банка погубил и богатство и любезность парижских жителей, превратив наших забавных маркизов в торгашей и ростовщиков; где прежде раздроблялись все тонкости общественного ума, где все сокровища, все оттенки французского языка истощались в приятных шутках, в острых словах, там заговорили… о цене банковских ассигнаций, и дома, в которых собиралось лучшее общество, сделались биржами. Обстоятельства переменились – Жан Ла бежал в Италию – но истинная французская веселость была уже с того времени редким явлением в парижских собраниях. Начались страшные игры; молодые дамы съезжались по вечерам для того, чтобы разорять друг друга, метали карты направо и налево и забывали искусство грации, искусство нравиться. Потом вошли в моду попугаи и экономисты, академические интриги и энциклопедисты, каламбуры и магнетизм, химия и драматургия, метафизика и политика. Красавицы сделались авторами и нашли способ… усыплять своих любовников. О спектаклях, опере, балетах говорили мы наконец математическими посылками, и числами изъясняли красоты Новой Элоизы{22}. Все философствовали, важничали, хитрили и вводили в язык новые странные выражения, которых бы Расин и Депрео понять не могли или не захотели – и я не знаю, к чему бы наконец должны были прибегнуть от скуки, если бы вдруг не грянул над нами гром революции".
Нереволюционер Карамзин в революционной Франции. Но он достаточно тонок и умен, чтобы понять, сколь многое из любезной ему французской культуры явилось увертюрой, предысторией революции.
Карамзин уверенно рассуждает о Тарпейской скале и цикуте, ожидающей «маркиза»; но революция, Робеспьер клянутся именем Руссо, – а разве способен молодой, чувствительный русский путешественник отречься от любимейшего писателя?
«Жан-Жак Руссо прославил один кофейный дом, Le Cafe de le Regence, тем, что всякий день играл там в шашки. Любопытство видеть великого автора привлекало туда столько зрителей, что полицеймейстер должен был приставить к дверям караул. И ныне еще собираются там ревностные жан-жакисты пить кофе в честь руссовой памяти. Стул, на котором он сиживал, хранится как драгоценность. Мне сказывали, что один из почитателей философа давал за него 500 ливров, но хозяин не хотел продать его».
Позже, отыскивая в самых крайних проявлениях революции таинственное движение истории, заставляя себя не поддаваться ни чувству восхищения перед прогрессом, ни чувству страха перед средствами революции, Карамзин написал строки, которые по цензурным причинам не смог включить в русское издание своих «Писем».
"Французская революция-одно из тех событий, которые определяют судьбы людей на много последующих веков. Новая эпоха начинается: я ее вижу, но Руссо ее предвидел. Прочтите примечание в «Эмиле», и книга выпадет из ваших рук{23}. Я слышу декламацию и «за» и «против», но я далек от того, чтобы подражать этим крикунам. Я признаюсь, что мысли мои об этом недостаточно зрелы. События следуют друг за другом как волны взволнованного моря, и есть еще люди, которые считают, что революция уже окончена! Нет! Нет! Мы еще увидим много удивительных вещей. Крайнее волнение умов служит этому предзнаменованием. Опускаю занавес".
Наступает час прощания с Францией; молодой и мудрый путешественник, кажется, предчувствует, что больше эту страну никогда не увидит: по тем временам, тем дорогам и тем обстоятельствам такие поездки – дело нешуточное. Правда, несколько лет спустя, приходя в отчаяние от европейских и русских дел, Карамзин задумает новые многолетние странствия – в Южную Америку, Азию; однако в конце концов найдет другой способ: перемещениям в пространстве предпочтет путешествие во времени и сделается великим русским историком… Карамзин прощается:
"Я оставил тебя, любезный Париж, оставил с сожалением и благодарностью! Среди шумных явлений твоих жил я спокойно и весело, как беспечный гражданин вселенной; смотрел на твое волнение с тихою душою, как мирный пастырь смотрит с горы на бурное море. Ни якобинцы, ни аристократы твои не сделали мне никакого зла; я слышал споры – и не спорил… Я не умел описать всех приятных впечатлений своих, не умел всем пользоваться, но выехал из тебя не с пустою душою: в ней остались идеи и воспоминания! Может быть, когда-нибудь еще увижу тебя и сравню прежнее с настоящим; может быть, порадуюсь тогда большею зрелостию своего духа или вздохну о потерянной живости чувства. С каким удовольствием взошел бы я еще на гору Валерианскую, откуда взор мой летал по твоим живописным окрестностям! С каким удовольствием, сидя во мраке Булонского леса, снова развернул бы перед собою свиток Истории, чтобы найти в ней предсказание будущего! Может быть, тогда все темное для меня изъяснится; может быть, тогда еще более полюблю человечество; или, закрыв летописи, перестану заниматься его судьбою…
Наконец, скажу вам, что, выключая мои обыкновенные меланхолические минуты, я не знал в Париже ничего, кроме удовольствий. Провести так около четырех месяцев есть, по словам одного английского доктора, выманить у скупой волшебницы Судьбы очень богатый подарок. Почти все мои земляки провожали меня, и Б., и барон В. Мы обнялись несколько раз прежде, нежели я сел в дилижанс. Теперь мы ночуем, отъехав верст 30 от Парижа. Душа моя так занята прошедшим, что воображение мое еще ни разу не заглянуло в будущее; я еду в Англию, а об ней еще не думаю".
Карамзин возвращается домой, в Россию, другим человеком: добрый, мягкий, чувствительный, он Прошел целый огромный курс истории, стоивший многолетних спокойных размышлений; позже Тютчев скажет:
Блажен, кто посетил сей мир в его минуты роковые,
Его призвали всеблагие, как собеседника на пир.
Друзья, не видевшиеся с Карамзиным всего полтора года, изумлялись происшедшим в нем переменам, и вот их отзывы:
«Я всякий день его вижу, но вижу не того, который поехал от меня. Сердце его сто раз было нежнее и чувствительнее…»
«Видно, что путешествие его произвело в нем великую перемену в рассуждении прежних друзей его. Может быть, и в нем произошла французская революция?»
Последние строки, принадлежащие известному мыслителю и масону Алексею Михайловичу Кутузову, конечно, очень замечательны. Во многих людях в разных странах происходила в ту пору французская революция – со всеми ее подъемами и спадами, надеждами и разочарованиями, с ее добром и кровью…
Летом 1790 года, когда Карамзин возвращался морем в Петербург, число жертв французской революции было еще не очень велико: несколько убитых защитников Бастилии, отрубленные головы королевских охранников. Французская революция, происходившая в немалом числе российских людей, также не могла обойтись без жертв. Первой из них, по удивительному совпадению, сделался ближайший приятель Алексея Кутузова, которого мы только что цитировали; расправа с ним произойдет именно за книгу, посвященную ему самому А.М.К. Случится же это печальное событие как раз в те дни, когда Карамзин снова вступит на русскую землю.








