Текст книги "Мгновенье славы настает… Год 1789-й"
Автор книги: Натан Эйдельман
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 20 страниц)
“Подобно отдаленной буре…”
Предвестниками сокрушительного урагана явились в Россию второй половины XVIII века французские книги и их авторы.
Предчувствие урагана влекло в ту же пору не одного россиянина в Париж…
Среди довольно пестрой толпы русских путешественников, восхищенных или возмущенных, о многом догадывающихся или ничего не понимающих, среди всех, кому суждено очень скоро сделаться современниками 1789-го и 93-го, выделяем двоих – абсолютно как будто бы не похожих и потому, может быть, особенно интересных важными чертами сходства.
Речь пойдет о Денисе Фонвизине и Иване Тревогине. Первый – уже популярный писатель, автор “Бригадира”, а вскоре после возвращения из Франции – знаменитейший сочинитель “Недоросля”. Второй – обладатель столь же длинного, сколь невесомого титула: «Харьковских новоприбавочных классов французских диалектов адъюнкт и сочинитель Парнасских ведомостей» (иначе говоря, знает по-французски; журнал же “Парнасские ведомости” прекратился после третьего нумера).
Фонвизин – из потомственных дворян, знаком со знатнейшими персонами, отправляется во Францию на четвертом десятке лет женатым, солидным человеком.
Тревогину едва за двадцать; он – разночинец; воспитывался в сиротском доме, расписывал церкви, пробовал учить, лечить, сочинять, держать чужую корректуру – и всегда без денег…
Денис Иванович пробыл во Франции более года, а вернувшись, литературно обработал свои французские письма 1777 и 1778 годов. В Париже и других городах он повидал многое и многих – от простолюдинов до Вольтера, от Академии и театра до судебных палат…
Тревогин же, спасаясь от столичных кредиторов, осенью 1782-го нанялся в Кронштадте матросом на голландский корабль: “В России столько раз был во всем несчастен… и, не думая уже найти более в ней счастие, поехал оного искать в других землях”. После разных злоключений в Голландии явился к русскому послу в Париже князю Барятинскому и затем провел во французской столице несколько месяцев. Фонвизину Франция не понравилась.
“Господа вояжеры лгут бессовестно, описывая Францию земным раем. Спору нет, что в ней много доброго; но не знаю, не больше ли худого”.
“Рассудка француз не имеет и иметь его почел бы несчастьем своей жизни, ибо оный заставил бы его размышлять, когда он может веселиться. Забава есть один предмет его желаний… Божество его – деньги”.
“Правду сказать, народ здешний с природы весьма скотиноват”.
“Прибытие Волтера в Париж произвело точно такое в народе здешнем действие, как бы сошествие какого-нибудь божества на землю”.
“Из всех ученых удивил меня д'Аламберт. Я воображал лицо важное, почтенное, а нашел премерзкую фигуру и преподленькую физиономию… Д'Аламберты, Дидероты в своем роде такие же шарлатаны, каких видел я всякий день на бульваре; все они народ обманывают за деньги, и разница между шарлатаном и философом только та, что последний к сребролюбию присовокупляет беспримерное тщеславие”.
“Если что во Франции нашел я в цветущем состоянии, то, конечно, фабрики и мануфактуры. Нет в свете нации, которая б имела такой изобретательный ум, как французы, в художествах и ремеслах, до вкуса касающихся”.
За эти и другие строки автору “Недоросля” позже достались похвалы от славянофилов и упреки от западников; его первый биограф Петр Андреевич Вяземский негодовал за Париж и лучших людей Франции; один же из первых читателей рукописи Вяземского Александр Сергеевич Пушкин в свою очередь подтрунивал над биографом и полушутя-полусерьезно защищал Фонвизина…
Действительно, как понять подобный взгляд на Францию не какого-нибудь невежественного крепостника, Простакова или Скотинина, но образованнейшего сатирика, не раз опасавшегося гнева и расправы Екатерины?
В разное время были высказаны мнения, что “недостатки” Фонвизина – продолжение его достоинств, и наоборот; что это – у русской литературы, общественной мысли “зубы прорезывались”; что многие лучшие люди не хотели “французского образца”, потому что искали русского.
“Предвзятость Дениса Ивановича, – тонко замечает современный исследователь С. Б. Рассадин, – главным образом, не наследие прошлого, а предвосхищение будущего”.
Гордо не принимая для своей России “божество – деньги”, Фонвизин, мы догадываемся, за 100 лет до народников надеется, что его страну“минет чаша сия” – обойдется она без буржуазного мира; во Франции же ворчащий Фонвизин, сам о том не задумываясь, находит важнейшие “слагаемые” завтрашней революции: прекрасные фабрики и мануфактуры; отсутствие вольности, столь необходимой для этих фабрик и мануфактур; ограбленный народ; свободный нрав (по Фонвизину – “безрассудство”) этого самого народа…
Белинский в другом столетии не станет придираться к фонвизинским упрекам, но резонно заметит о его парижских письмах:“Читая их, вы чувствуете уже начало французской революции в этой страшной картине французского общества, так мастерски нарисованной нашим путешественником”.
Вот как готовился к 1789-му один из лучших русских писателей.
И – доживет: увидит начало и разгар революции… Как же “встречает революцию” совсем другой российский человек – Иван Тревогин?
Париж для него прежде всего центр науки, просвещения; посол Барятинский находит, что молодой человек “имел несколько знаний и оказывал большое любопытство к большему приобретению оных”. Чуть позже в Петербург сообщается, что Тревогин “хочет выучить все библиотеки королевства”; французы находят, что странный русский обладает“редко встречающимся твердым духом: великого просвещения умный человек, с которым можно о многом говорить”.
Тем не менее посол подозревает, что Тревогин многое скрывает, и собирается отправить его на родину; и тогда отчаянный молодец решается: он сочиняет себе новую биографию, да какую! На карте мира отыскивается огромный и почти никому в ту пору не известный остров Борнео; на нем воображение, обогащенное чтением и мечтанием, легко создает могучее Борнейское или Голкондское царство. Отныне нет Ивана Тревогина:“Божией милостью, мы, Иоанн Первый, Природный принц Иоаннский, царь и самодержец Борнейский и прочая и прочая”.
Принц “лишился голкондского престола не войною и не врагами, но своими же подданными, злоумышленниками и льстецами, которыми мы изгнаны из нашего отечества в ров злоключений, от коих избавились… по восемнадцатилетнем страдании”. Оказывается, во время скитаний Иоанн побывал в турецком плену, затем в России, ныне же в Париже собирает сторонников для возвращения трона. Вскоре составлены уже политические проекты, штаты будущего государства, бумаги“о заведении царства Борнейского” и “об установлении империи знаний”: принц Иоанн хочет создать царство справедливости, без всякого рабства, где главную роль будут играть ученые, которые в конце концов образуют всемирную империю знаний…
Сколько же тут перемешано славных идей XVIII столетия!
Во-первых, просвещение, знание, высокая мудрость, философия…
Во-вторых, утопические идеи справедливого, счастливого царства.
В-третьих, связь этих идей с далекими “неиспорченными” землями (тут, конечно, и Руссо, и путешествия Бугенвиля, Кука, может быть, российских первопроходцев).
Все эти черты тревогинской “фантастики” – из мира высокой культуры, просвещения, из предреволюционного Парижа…
Но рядом нечто совсем иное. Самозванство, легенда о странствиях и чудесном избавлении “благородного принца”: это уже нечто чисто российское, крестьянское… Разве не рассказывал за несколько лет до того о своих скитаниях и чудесном спасении крестьянский “Петр III” – Емельян Пугачев!
И разве не поведал Иван (Иоанн) изумленным французам о российском “государе над казаками”, который “вскоре будет в Париже”: тени Руссо и Пугачева неожиданно сближаются.
Французские, европейские и русские утопические миражи, столь ощутимые перед великим взрывом… А затем – печальный финал.
Для своего Голкондского царства Тревогин заказывает ювелиру гербы и медали, им самим спроектированные; серебро же для своих эмблем он похитил, надеясь вернуть, но – попался и оказался в Бастилии.
Один из последних узников той твердыни, которой осталось меньше шести лет “жизни”, – он написал в камере стихи.
Пою гониму жизнь несчастного Тревоги,
Который, проходя судьбы своей пороги,
Неоднократно был бедами окружен,
В темницу брошен и чуть жизни не лишен…
Вскоре 22-летнего “принца” отправляют под охраной в Россию; по пути он объявляет, что отказывается от Борнейского царства, но все равно попадает в Петропавловскую крепость.
Может быть, единственный человек, успевший посидеть и в Бастилии и в Петропавловке!
Символическая ситуация, особенно в середине 1780-х…
Борнейским принцем специально интересуется Екатерина II; ему предстоит “смирительный дом”, затем – Сибирь, где он узнает о 14 июля 1789-го… Вряд ли Фонвизин слышал о странном самозванце; Тревогин же, стремясь “выучить все библиотеки”, конечно, читал фонвизинские комедии. Огромная разница судеб, столь различные взгляды на Францию, несоизмеримые культурные роли в России… Но – и великий сатирик и авантюрист-мечтатель уж подхвачены несущимся и все крепнущим ураганом. Их споры и согласие с французами, русские пророчества, утопические и реальные; Во-льтер, Руссо, Пугачев, деньги, вольность, Бастилия, Петропавловка…
Зная, что будет потом, мы с изумлением замечаем, сколь причудливы, непредвидимы посмертные судьбы исторических лиц, идей.
Фонвизину не по душе коренные, революционные перевороты во Франции и России – но, оказывается, французские события он предсказал, российские же революционеры XIX века увидят в авторе “Недоросля” одного из своих предтеч, услышат в его смехе начало того “великого русского смеха” – пушкинского, гоголевского, герценовского, щедринского, – который сильнее дворцов и армий.
Точно так же мы не можем удержаться от внезапных параллелей, заметив, что о поведении Ивана Тревогина докладывает Екатерине II столичный губернатор Коновницын: сын этого Коновницына – известный генерал, герой 1812 года, внуки же – среди героев 1825-го: двоих разжалуют в солдаты, сошлют, одна же последует в Сибирь за мужем-декабристом Михаилом Нарышкиным…
Россия еще далека от своих революций, но, может быть, близ 1789-го впервые их смутно предощущает… Разумеется, не вся Россия – лишь немногие русские… В петербургских дворцах, например, еще царит спокойствие.
Французская революция, только что посетившая русскую столицу в лице господина Дидро, получает новое лестное приглашение от русской императрицы, все еще надеющейся сговориться, ублажить, перехитрить.
Последний визит
Ленинград, угол Невского и Садовой: здание, когда-то именовавшееся императорской Публичной библиотекой, теперь – Государственная Публичная библиотека имени М. Е. Салтыкова-Щедрина. Вторая библиотека страны, по количеству книг уступающая лишь библиотеке имени Ленина в Москве, и, несомненно, первая по числу старинных книг и манускриптов, ибо все книжные рукописные драгоценности императорской России, все многочисленные культурные трофеи, захваченные русскими войсками во время войн XVIII–XIX веков, – все здесь, на углу Невского и Садовой. Сокровища, к сожалению малознакомые даже большинству ленинградцев.
В хранилище инкунабул собраны первенцы типографского искусства – книги, появившиеся сразу после изобретения печатного станка, т. е. с середины XV века.
Этот зал называется “кабинетом Фауста” и оформлен в средневековом стиле.
Пестро расписанные крестообразные своды. Две стрельчатые оконницы из цветного стекла. Тяжелый стол и кресла, пюпитр для письма, на нем часы с кукушкой. Красные гербы первых типографщиков. Огромные шкафы, где тысячи фолиантов. Основатель этого зала, один из директоров старой императорской Публичной библиотеки Модест Корф (лицейский одноклассник Пушкина) приказал сделать над входом надпись на латинском языке (она взята из устава средневековых библиотек): “Не повышай голоса в этом месте, где говорят мертвые”.
Украшает собрание этих древних книг самая первая из напечатанных: Библия, 1456 год, типограф Иоганн Гутенберг. Дальше, за кабинетом, – сумрачный сводчатый зал. Застекленные шкафы с портретами тех, чьи архивы здесь хранятся. Сегодня в Отделе рукописей свыше 300 тысяч, как принято говорить, единиц хранения. Из них три тысячи – наиредчайшие…
Одному из древнейших документов три тысячи лет, и тем не менее он является памятником русско-французских связей: ученый, сопровождавший Наполеона во время похода в Египет, вынул древний папирус из руки древнеегипетской мумии; 30 лет спустя манускрипт был подарен петербургской библиотеке.
Двадцать четыре прекрасные пергаменные древне-персидские рукописи, но и они несут на себе отпечаток XIX столетия: в 1829 году в Тегеране был растерзан русский посол, великий поэт Александр Грибоедов. Внук персидского шаха, специально прибывший в Петербург с извинениями, доставил и уплату – «цену крови» посла-поэта. Совсем скромные, ничем не привлекательные на вид рукописи начала XV века. Но это собственность знаменитого чешского реформатора и гуманиста Яна Гуса, погибшего на костре 6 июля 1415 года… На одной из страниц – подпись самого Гуса.
Пурпурный кодекс VIII века. “Церковная история англов” ученого-энциклопедиста VII–VIII веков Беды Достопочтенного – уникальный источник по истории древней Британии. Такого нет даже в библиотеках Великобритании… Во время визита в Лондон А. Н. Косыгина кодекс путешествовал вместе с ним, и англичане сделали фотокопию.
Больше всего здесь, естественно, русских рукописей и книг: древнейшие сборники XI, XII веков (увы, их сохранилось куда меньше, чем соответствующих старинных книг во Франции: результат неприятельских нашествий, разрушений, пожаров). Среди секретных политических документов XVIII столетия обращают на себя внимание листки, заполненные нервным, почти совершенно неразборчивым почерком Петра Великого (его умеют сегодня читать всего несколько человек в стране); документы, касающиеся суда и расправы над сыном Петра, царевичем Алексеем.
И еще одна узница. В заключении она писала стихи. Начала сочинять их еще в 13 лет, когда из родной Шотландии попала к парижскому двору, в атмосферу музыки, поэзии, искрометных бесед. Король часами разговаривал с этой юной женщиной, восторгаясь ее умом, Ронсар в стихах воспевал ее красоту. В 17 лет она – королева Франции, а в 25 – вечная пленница английской королевы. Покинутая всеми, преданная самыми близкими друзьями, даже собственным сыном, Мария Стюарт двадцать лет живет воспоминаниями и надеждами. Перед нами молитвенник – спутник ее мучительного заточения. На его страницах рукою Марии написаны стихи. Им нет цены: ведь автографов шотландской королевы почти не сохранилось – ее сын Яков I, вступив на английский престол, сжег весь архив матери.
Спешу испить до дна всю чашу мук.
Мне смерть давно милее жизни бренной.
Взгляни, как все изменчиво вокруг,
И лишь одни страданья неизменны…{11}
Под этими строчками узница упрямо ставит подпись: Maria R.(Regina, т. е. королева). До последней минуты она сохраняет царственную гордость, склонив голову только перед плахой.
В тихих залах Публичной библиотеки соседствуют миры и века: редчайшая нотная рукопись Гайдна, рука Шиллера, Байрона, Дарвина, Вашингтона, Пастера… Бумаги и книги кардинала Ришелье. Письмо Наполеона Кутузову от 3 октября 1812 года с предложением вступить в мирные переговоры. Листовки Парижской коммуны. В одной из них – проект декрета о бесплатном возвращении из ломбардов заложенных вещей первой необходимости. Другая напечатана на очень тонкой бумаге – ее должны были доставить в провинцию на воздушных шарах.
Можно ли сомневаться, что в таком огромном собрании неплохо представлена первая французская революция?
Скажем более того: она присутствует в бывшей императорской библиотеке столь широко и весомо, что, как увидим, в свое время это вызывало страх у первых хозяев, императоров.
Прежде всего – архив Бастилии, но о том, как он попал сюда и что в нем есть, разговор пойдет особый.
Библиотека Дидро, – о ней уже говорилось и еще будет сказано.
Наконец, – Вольтер.
Один из самых знаменитых людей XVIII века был и самым знаменитым французом в России. Вольтер, вольтерьянство – эти слова начиная с 1760 года употребляют кстати и некстати тысячи русских людей; известный авантюрист Казанова, посетивший Россию в царствование Екатерины II, записал: “Сочинения Вольтера для московитов представляют всю французскую литературу”.

Вольтер (1694–1778)
Разумеется, это преувеличение, но довольно характерное. Для многих, даже никогда не открывавших сочинения Вольтера, все равно было ясно: Вольтер – это насмешка, безбожие, дерзость, презрение к богам земным и небесным.“Прорицалище нашего века!” – восклицает один из виднейших просветителей и издателей Николай Новиков. Статс-секретарь же императрицы с презрением писал о петербургских торговцах, что “сии людишки вменяют себе в стыд не быть с Вольтером одного мнения”.
Сотни писем Вольтера к разным русским вельможам сохранились закованные в роскошные переплеты; коллекционеры за большую цену продавали кусочки подлинных или поддельных его рукописей (один небольшой автограф, между прочим, приобрел и хранил Пушкин). Сверх того, по музеям и коллекциям страны “рассыпано” огромное количество разных изображений “фернейского короля”: здесь и знаменитая скульптура работы Гудона (о чем еще речь впереди), и странный дерзкий образ, запечатленный в мраморе Марией Колло (сотрудницей Фальконе, которая изваяла голову Петра в петербургском памятнике).
Пушкин – прекрасный рисовальщик – не раз чертит пером профиль Вольтера на полях своих рукописей…
Впрочем, русские вольтерьянцы, преимущественно аристократы-насмешники, в сущности немало отличались от французских.
Там, во Франции, дерзость и хохот Вольтера подрывали устои и готовили революцию; в России большинство вольтерьянцев, находя забавными, острыми идеи своего кумира, притом и не думали идти так далеко. Герцен позже скажет печальную фразу о том, что во Франции вольтерьянцы сделались “историческими людьми”, а в России – “циническими людьми”.
Конечно, эта формула не относится ко всем почитателям Вольтера, но ее горький смысл несомненен. Граф Алексей Орлов (тот, кто извещал Екатерину об убийстве ее мужа), выслушав жалобу одного губернатора, что его понапрасну обвиняют в воровстве, отвечал: “Вот и со мной такая же история: обвиняли, будто краду и тайком вывожу древние статуи из Италии; но как только я перестал их красть, – обвинения сразу прекратились”.
Вольтерьянским считали поведение одного просвещенного помещика, который, проповедуя равенство, сажал с собою за стол крепостного лакея и беседовал с ним о Вольтере; однако, когда однажды у помещика недоставало денег, он взял и просто продал лакея-собеседника другому хозяину.
Удивительный образец российского вольтерьянства – это история приобретения вольтеровской библиотеки.
Шесть тысяч девятьсот два тома
Газета “Санкт-Петербургские ведомости” известила читателей, что“отлично славный нашего века писатель, господин Вольтер, владетель маркизантства фернейского, изнемог напоследок под бременем своих лет и мучительных болезней” и что“он скончался 30 мая 1778 года, в 9 часов ввечеру, восьмидесяти шести лет от рождения, оставя в ученом свете пустоту, которую трудно будет наполнить редкими произведениями разума человеческого… Течение его жизни оставило по себе лучезарные стези, которые навсегда будут сиять в его память. Дарования его были столь превосходны и успехи столь беспрерывны, что зависть, во весь его век, не могла с ним примириться”.
Во Франции же, как известно, разгорелся скандал: “безбожника” преследовали после кончины, запрещали хоронить, так что мертвеца пришлось посадить в карету меж друзьями и вывезти из Парижа как “обыкновенного путешественника”. Воистину, “когда бог хочет кого-либо погубить, он лишает его разума”: казалось, французское правительство всеми силами старалось себя скомпрометировать и, – как будто сговорившись с Вольтером, – выступало в роли главнейшего ускорителя революции…
Пройдут десятилетия, и точно такие же “безумные поступки” будет совершать русское правительство, торопя и приближая свой конец. Однако в XVIII веке здравый смысл в Петербурге еще не потерян – выгоду еще надеются отыскать на путях просвещения…

Фридрих Мельхиор Гримм (1723–1807)
21 июня 1778 года императрица пишет своему постоянному корреспонденту Гримму, уверенная, что послание тотчас разойдется по Европе:
“Получив ваше письмо, я вдруг ощутила всемирную утрату… Но возможны ли где-нибудь, кроме той страны, в которой вы живете, такие переходы от почета к обиде и от разума к безумию? После всенародного чествования через несколько недель лишать человека погребения, и какого человека! Первого в народе, его несомненную славу. Зачем вы не завладели его телом, и притом от. моего имени? Вам бы следовало переслать его ко мне…
Ручаюсь, что ему была бы у нас воздвигнута великолепная гробница. Но если у меня нет его тела, то непременно будет ему памятник. Осенью, вернувшись в город, я соберу письма, которые писал мне великий человек, и перешлю их вам. У меня их много. Но если возможно, купите его библиотеку и все, что осталось из его бумаг, в том числе мои письма. Я охотно и щедро заплачу его наследникам, которые, вероятно, не знают этому цены… Я устрою особую комнату для его книг”.
События развернулись довольно стремительно; Екатерина требует и получает точное изображение фернейского замка, чтобы воспроизвести его в Царском Селе (“…мне надо знать… какие комнаты выходят в замке на север, какие на юг, восток и запад. Также важно знать, видно ли Женевское озеро из окон замка и с какой стороны расположена гора Юра. Еще вопрос: есть ли у замка подъездной двор и с какой стороны?”).
Искусная модель из дерева (“длина 3 фута, ширина 2 фута, высота 1,5 фута”). Можно было рассмотреть точные подобия окон, каминов, узоров на полу и на обоях. До воспроизведения Фернея в натуральную величину дело, правда, не дошло (и модель в будущем испытает немало любопытных приключений), но летом 1778 года было множество разговоров об этом замысле.
Племянница Вольтера госпожа Дени прелестно лицемерила, делая вид, что дарит библиотеку Вольтера царице, а той, если угодно, представляется возможность “сделать ответный подарок”. В конце концов появился на свет смешной документ – расписка госпожи Дени, данная Гримму:
“От барона Гримма по особому распоряжению императрицы всероссийской я получила деньги в сумме 135 тысяч ливров, четыре су, шесть денье за библиотеку покойного Вольтера, моего дяди, которую я, зная желание ее императорского величества приобрести ее, взяла на себя смелость принести ей в дар”.
Цена была истинно царская, тройная. Французский посол в Петербурге пытался помешать; торопился объяснить своему правительству, что библиотека Вольтера – достояние Франции; однако Екатерина ядовито заметила, что нет никакой необходимости сохранять книги Вольтера в той стране, которая отказала ему самому в могиле.
Тут можно философски порассуждать, что за библиотеку великого француза Екатерина заплатила сумму, которая ежегодно взималась с тысяч крепостных; впрочем, продолжив это рассуждение, следует также заметить, что прославление Вольтера в России – независимо от намерений и планов Екатерины II – усиливало свободомыслие в стране и, стало быть, способствовало грядущему освобождению крепостных. Тех людей, потомки которых когда-нибудь придут рассматривать Вольтеровы книги.
Возможно и другое размышление: покупка библиотеки Россией столь сильно компрометировала Людовика XVI и его двор, что опять же, независимо от воли новой хозяйки книг, все это ускоряло гибель французской монархии…
Так или иначе, 6902 книги с аккуратными экслибрисами Вольтера были упакованы секретарем покойного философа Ваньером в двенадцати огромных ящиках, соответственно двенадцати главным разделам: богословие, история Франции, словари и древние авторы, сочинения самого Вольтера, книги на итальянском, английском языках, путешествия, торговля, медицина, литература и т. п.
Осталось доставить книги из Франции в Россию: Вольтер немало посмеялся бы над подробностями и, вероятно, сравнил бы приключения своего мертвого тела с опасными странствиями фолиантов. Сначала предполагался морской^путь до Амстердама, но пришлось отказаться; Франция была в состоянии войны с Англией, – и тут уж все перепуталось: Людовик XVI вел эту войну в защиту только что образовавшихся Соединенных Штатов, Англия стремилась молодую республику подавить, – и притом могла вдруг перехватить книги Вольтера, изгнанные из той самой Франции, которая в этот момент встала на защиту заокеанской свободы…
Началось длинное странствие по суше: тысячи книг, модель Ферне, да сверх того статуя Вольтера работы Гудона.
Наконец караван достиг Любека, где секретарь Вольтера так долго ждал русский корабль, что заболел; лишь на третьем месяце пути книги прибыли в тот город, куда их автора так настойчиво приглашала Екатерина, но – при жизни совершить путешествие, подобно Дидро, не удалось.
Ваньер привел книги в порядок, был щедро вознагражден (пенсия ему платилась до 1793 года!) и покинул северную столицу: он был не в силах выдержать дурной климат. Русская царица писала Гримму, что Ваньер“рассказал мне столько вещей о моем учителе, что все это только усилило мою горесть по случаю его утраты”.
Когда помещения, отведенные Вольтеру, были окончательно приведены в порядок, царица радостно известила Гримма:
“Статуя Вольтера работы Гудона распакована и установлена в Утренней зале (в беседке парка близ озера); там ее окружают Антиной, Аполлон Бельведерский и много других статуй, модели которых привезены из Рима, но отлитых здесь. Когда входишь в эту залу, буквально захватывает дух и, о чудо! Гудоновская статуя Вольтера не проигрывает от такого окружения. Вольтер помещен здесь на хорошем месте и созерцает все, что есть прекраснейшего между древними и новыми статуями… С тех пор как там Вольтер, смотреть Утреннюю залу ходят караванами”.
Мы почтительно разглядываем корешки изданий, вышедших четверть тысячелетия назад. Хранители Вольтеровой комнаты бережно вынимают тома, открывают, помогают прочесть многочисленные записи Вольтера на полях и титульных листах этих книг. Тысяча сто семьдесят одну страницу составляет специально изданный Академией наук СССР Каталог Вольтеровой библиотеки (сверх того готовится научное издание Вольтеровых помет!).

Вольтер, статуя работы Гудона
Полистаем же книги, вообразив Екатерину II и немногих придворных, которые разбирают почерк умершего философа накануне, а также после взятия Бастилии.
Как странно в тиши библиотеки, в северной столице, видеть этот спрессованный хохот, эту дерзость, издевательство, отрицание многого, очень многого, от чего русская императорская власть не отказывалась, никогда не думала отказаться.
Преобладают замечания насмешливые, ехидные; в одной из книг на полях стоит пятно, которое, как удостоверяет запись Вольтера, след плевка, посланного “любезному автору”. Редко-редко на полях (например, в книгах Руссо) можно отыскать одобрительное “bon” (хорошо), чаще же так: “Пошел вон, ты мне слишком надоел”. Рассматривать надписи на титульных листах – одно удовольствие:“шедевр фанатической глупости” (№ 502), “вестгот!" (№ 907), “капуцинская галиматья, поддерживаемая полицией” (№ 1339), “без метода, без ума, без стиля, без надобности” (№ 1438); на книге “Мария Стюарт, королева Шотландская, трагедия, представленная в Париже в первый раз 3 мая 1734 года” Вольтер помечает:“и в последний раз” (№ 2001). Иногда книга так плоха, что Вольтеру стыдно за век, за просвещенный XVIII век, в который могла выйти “подобная бессмыслица” (№ 1890). Случается, вместо Вольтера делает записи секретарь Ваньер. Например, на книге некоего Шампливера делается пояснение, что это – “экс-иезуит, который занял штаны в Ферне, чтобы предстать пред господином Вольтером, у которого он надеялся добыть денег; он не мог выговорить никаких иные слов, кроме «месье, месье», и, не получив ничего, написал разные гадости против Вольтера и Ваньера” (№ 708).
Книги, множество книг, посвященных истории культуры едва ли не всех народов; в их числе немало материалов о Петре I (там есть панегирик Петру, написанный Ломоносовым, – № 2161). Некоторые тома, например, сочинения Гольбаха, направленные против религии и церкви, помечены – “книга опасная”; на одном из томов – “приговорен парламентом и сожжен палачом”; наконец, огромное собрание “Вольтерьяны” – собственных сочинений на множестве языков, среди которых и подделки; на одной из них Вольтер пишет подлинное имя “псевдо-Вольтера” и сообщает, что автор был заперт в тюрьму Бисетр “именно за это издание, наполненное ложью ужаснейшей и смешнейшей” (№ 3786).
Книги, “молчащие” в петербургских шкафах, разговаривали во Франции и по всей Европе. Позже Екатерина будет жалеть, что не смогла спрятать в Петербурге все тиражи столь опасного автора. Но это – позже. Пока же императрица скорбит только о том, что ни Гримм, ни племянница Вольтера не смогли вернуть подлинники ее собственных писем к философу, публикации которых она боится “как огня”. Она пишет, настаивает, запрещает печатать, – но предреволюционный Париж не очень-то боится окриков с Невы. Письма попадают в руки не кого иного, как автора “Женитьбы Фигаро” господина Бомарше, который быстро их публикует. Царица сильно гневалась, запретила свободное распространение 67-го тома вольтеровского собрания, куда попала переписка, но было уже поздно.
Пройдут годы, и внук Екатерины, Александр I, разрешит публикацию и перевод тех писем в России, правнук же царицы, Александр II, однажды получит из Франции эффектный подарок – подлинники 74 писем Екатерины к Вольтеру… Но вернемся в 1780-е.
Библиотека Вольтера, можно сказать, последнее явление в России французской революции, перед самым ее началом.
Вскоре Екатерине II, ее дворянству, миллионам крестьян быть современниками величайших парижских событий.








