355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Натан Эйдельман » Мгновенье славы настает… Год 1789-й » Текст книги (страница 10)
Мгновенье славы настает… Год 1789-й
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 21:03

Текст книги "Мгновенье славы настает… Год 1789-й"


Автор книги: Натан Эйдельман


Жанр:

   

История


сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 20 страниц)

«Vous mes comblez»{29}
 
"Мадам! При вас на диво
Порядок расцветет", —
Писали ей учтиво
Вольтер и Дидерот, —
"Лишь надобно народу,
Которому вы мать,
Скорее дать свободу,
Скорей свободу дать".
"Messieurs!{30} – Им возразила
Она. – Vous mes comblez", —
И тотчас прикрепила
Украинцев к земле.
 

Эти шуточные стихи были сочинены много лет спустя (опубликованы в 1883-м). Сочинитель Алексей Константинович Толстой посмеивается над уже «отстоявшимся в истории» сюжетом: Вольтер и Дидро наставляют Екатерину II в духе вольности, а царица резонно находит, что они ей льстят, – и превращает свободных украинских крестьян в крепостных.

Эпизод с украинскими крестьянами случился за несколько лет до революции, и, строго говоря, Вольтер и Дидро не были уже его свидетелями. Однако некоторые «облака», и прежде омрачавшие эффектную с виду дружбу царицы с французскими философами, в 1790-х годах переходят в ненастье, бурю. Старые собеседники, чьи книжные собрания дремлют в Эрмитажной библиотеке, вдруг попадают в сильнейшую опалу; можно сказать, чуть ль не в крепость, в Сибирь. В самом деле, революция клянется именами Монтескье, Руссо, Дидро, Вольтера. И Екатерина постоянно обращалась к тем же именам. Кто-то должен отказаться, «уступить»… Для начала царица приказывает вынести из своего кабинета бюст Вольтера. Начинаются длительные скитания замечательной работы Гудона, которую почти каждый очередной царь велит запрятать так, чтобы "не попадалась на пути"; и как назло, странствуя по своему дворцу, цари постоянно встречают "саркастическую персону".

Жозеф де Местр, непримиримый враг революции, также встретившись вдруг с ненавистным Вольтером в Эрмитажной библиотеке, записал примерно то, что, наверное, хотели бы выразить Екатерина и ее потомки: «Париж увенчал Вольтера, Содом изгнал бы его. Колеблясь между восторгом и отвращением, я хотел бы воздвигнуть ему статую – рукою палача! Не говорите мне об этом человеке. Я не выношу его!»

Как быстро и легко – куда легче, чем во Франции, – печатался Вольтер по-русски в 1770–1780-х годах; и вот опытный редактор и переводчик Рахманинов начинает готовить полное собрание сочинений великого насмешника вв своих переводах. Первые три тома напечатаны еще в 1791 году, В 1793-м дошла очередь до тома четвертого.

Вольтер в 1793-м!

Тут же, конечно, следует строжайший запрет: типография опечатана, Рахманинов забран в полицию, 5205 экземпляров изъято; в дворянском обществе раздаются восклицания (зафиксированные одним из современников), что «Омары, Нероны, Аттилы и все злодеи вместе не могли произвести столько зла, сколько произвел один Вольтер».

Прах Вольтера пока еще в парижском Пантеоне – но через два десятилетия начнутся его странствия с кладбища на кладбище; в России же изгнание уже началось. впрочем, так легко с Вольтером не справиться: это лишь начало его удивительных посмертных российских приключений. Мы еще встретимся с его усмешкою, с его образом в нашем повествовании.

К счастию, хоть библиотеку Вольтера, некогда с таким трудом доставленную к Неве, цари не тронули; только велели крепче запирать и никого не пускать… Дидро не удостоился и такой милости. Его огромное собрание Екатерина мстительно рассеяла посреди десятков тысяч эрмитажных книг…

Старые споры просвещенной царицы с умнейшими людьми XVIII столетия продолжаются.

Целый приключенческий роман можно было бы написать о необыкновенной судьбе не только печатных, но и рукописных страничек, которые Дидро навсегда оставит в Петербурге…

Точно известно, что философ преподнес царице небольшую тетрадь, переплетенную в красный сафьян, подшитый снизу голубым сатином с позолотой по краям. По обычаю XVIII века тетрадь запиралась в специальный сафьяновый ящичек; на первом листке было заглавие: «Melanges philosophiques, historiques etc. Annee 1773».

Екатерина II эту тетрадь запрятала глубоко, никогда не показывала, не сообщила даже самым доверенны корреспондентам; после же начала революции секретный документ сделался, естественно, «сверхсекретным».

А позже он, можно сказать, чудом спасся от уничтожения: Екатерина II легко могла так же распорядиться о тетрадке, как и о книгах Дидро: спрятать меж другими рукописями, сделать недоступной. Этого, к счастью, не произошло, но уж сын императрицы, Павел I, поначалу очень агрессивно настроенный против всего французского, при случае непременно велел бы швырнуть философские поучения в камин.

Кто-то, однако, предвидя подобную опасность, попросту выкрал тетрадь из потаенных бумаг Екатерины – и на несколько десятилетий она исчезает в доме неведомого спасителя…

Исчезает, но существует: примерно в середине XIX столетия А. С. Норов, известный коллекционер, некоторое время являвшийся министром просвещения, добывает рукопись Дидро для собственного собрания. Потом, однако, долг царедворца взял верх над собирательской страстью – и тетрадь возвращена правнуку Екатерины, царю Александру II. Возвращена и снова упрятана, так как за прошедшие десятилетия ее смелый, откровенный, разрушительный смысл нисколько не потускнел. О том, где находится рукопись, знали очень немногие, и точнее всех царский библиотекарь Александр Гримм.

Наступил 1881 год. Александр II убит революционерами-террористами, на престоле его сын Александр III. И в этом-то году, разумеется, без всякого высочайшего разрешения, сильно рискуя, но еще сильнее опасаясь, что рукопись снова канет в Лету, – Гримм «шепнул» о ней французскому исследователю Морису Турне; более того, француз сумел снять копию.

Пока был жив Гримм, опубликовать в Париже новообретенный текст было бы предательством; но вот проходит еще 18 лет, XIX век на исходе, ни Александра III, ни Гримма уже нет на свете, – и тогда-то Турне решился и впервые напечатал интереснейшие заметки Дидро.

О том, сколь это было важно и своевременно, можно судить по двум весьма впечатляющим фактам.

Во-первых, когда русские историки попытались в начале XX столетия сообщить своим читателям хотя бы перевод того, что было напечатано Турне, то оказалось, что около двух третей текста для русской публики еще опасны и цензурно «непроходимы»: вот на сколько лет вперед Дидро нажил врагов…

Второй же факт – что с тех пор никто больше не видел подлинную рукопись в сафьяновом переплете: она опять исчезла и до сих пор не найдена…

Лишь сравнительно недавно советским исследователям во главе с В. С. Люблинским и американскиму ученому А. Вильямсу, специально прибывшему в Ленинград для розысков исчезнувших книг и рукописей Дидро, удалось извлечь из книжной пучины несколько старинных книжек с карандашными пометами владельца.

Некоторые из помет быстро стали знаменитыми: читая книгу своего единомышленника Гельвеция, Дидро обратил внимание на строки, что в Европу из колоний «не доставляется ни единого бочонка сахара, который бы не был смочен человеческой кровью».

Дидро: «Эти две строчки отравили весь сахар, который мне придется есть до конца жизни, а я очень люблю сахар».

Гельвеций: «Страсти… движут великими личностями, и многие из них становятся весьма посредственными, едва лишь их перестает поддерживать пламя страстей».

Дидро: «Образ ложен, – страсть не способна возвысить глупца до уровня…»

Запись обрывается; множество других помет стерлось или ждет своих открывателей среди 3000 книг Дидро, рассеянных в Публичной библиотеке.

Трудно жилось Дидро и при жизни, и после смерти. Но и недоброжелателям досталось…

Вспомним его предсказание, сделанное царице за 20 лет до того:

«Если, читая только что написанные мною строки, она обратится к своей совести, если сердце ее затрепещет от радости, значит, она не пожелает больше править рабами. Если же она содрогнется, если кровь отхлынет от лица ее и она побледнеет, признаем же, что она почитает себя лучшей, чем она есть на самом деле».

Царица отреклась от того, чьей дружбой столь дорожила, с кем вела долгие беседы двадцатью годами прежде.

Некоторые же старинные собеседники, даже расходясь с Дидеротом по нескольким весьма серьезным вопросам, сочли бесчестным предавать память о дружбе.

На закате дней княгиня Дашкова, вовсе не мечтающая о французской свободе для своих крепостных и увидевшая, что многие пророчества Дидро сбылись, отнюдь не думает винить его в "крайностях революции" и т. п. Марта Вилмот, английская подруга Дашковой, свидетельствовала, что «княгиня всегда говорила о Дидро не только с величайшим удивлением, но и глубочайшим почтением»; копии тех писем, что некогда написал ей французский философ, княгиня переправила в Англию; иначе мы бы той переписки вообще не знали, ибо подлинники бесследно исчезли вскоре после кончины Дашковой (1810 год). Однако вернемся в 1790-е.

Кто виноват?

В 1790-х годах для тонкого мыслящего слоя российских людей (грамотных в стране не более 3 %) уже существовали оба главных российских вопроса:

Кто виноват?

Что делать?

Радищев отвечал по-своему, Новиков – по-своему. "Кто виноват во французской революции?" – этот вопрос позже будут задавать иначе, без употребления слова «виноват»: "В чем причина, кто разжег французскую революцию?" Но это позже.

Теперь же очень серьезно задумались многие, преимущественно молодые, люди, которые еще два-три года назад видели в 14 июля весну, благоуханное обновление истории – прекрасное и почти бескровное…

Преследования, запреты, ссылки, сожжение книг были совсем не так страшны, как собственное глубочайшее сомнение.

Если бы они, русские люди 1790-х годов, твердо верили в якобинскую истину, их не поколебали бы ни ужасы французского террора, ни преследования собственных властей. Однако не было твердой уверенности. Газеты не очень-то балуют читателя подробностями, но по западноевропейской печати, по рассказам надежных очевидцев являлась картина, которую и вообразить не могли несколько лет назад поклонники Руссо, радовавшиеся крушению Бастилии.

Собор Парижской богоматери – теперь "храм разума". Парижане торжественно сжигают "дерево феодализма".

«Лион боролся против свободы – нет больше Лиона!»

«Что сделал ты для того, чтобы быть расстрелянным в случае прихода неприятеля?»

Тридцать лет спустя Пушкин, можно сказать, заново пережил те надежды, разочарования, путем которых прошли и многие французские участники, и многие русские наблюдатели. Сначала радость прекрасной победы, свободы:

 
Уже в бессмертный Пантеон
Святых изгнанников входили славны тени,
От пелены предрассуждений
Разоблачался ветхий трон;
Оковы падали. Закон,
На вольность опершись, провозгласил равенство,
И мы воскликнули: Блаженство!
О горе! о безумный сон!
Где вольность и закон?
Над нами Единый властвует топор.
Мы свергнули царей. Убийцу с палачами
Избрали мы в цари. О ужас! о позор!
Но ты, священная свобода,
Богиня чистая, нет, – не виновна ты,
В порывах буйной слепоты,
В презренном бешенстве народа,
Сокрылась ты от нас; целебный твой сосуд
Завешен пеленой кровавой:
Но ты придешь опять со мщением и славой, —
И вновь твои враги падут…
 

Вопрос вопросов – о цели и средствах. Что французская революция меняет мир, создает совершенно иную экономическую и политическую структуру, иные человеческие отношения, можно даже сказать – иное человечество, – все это лучшие умы понимали уже в 1790-х годах, а позже вынуждены были признать и недруги новой эпохи.

Эпоха эта ведет свой отсчет с 1789-го: нравится это или не нравится современникам, потомкам, – но это так. Прогресс несомненен, но и цена велика: цена крови во время революционных и наполеоновских войн, безжалостная мясорубка гильотины. Как быть? Можно ли оправдать? Можно и должно – отвечают многие историки и теоретики: абсолютизм и феодализм никогда не сошли бы сами со сцены: только насилие, разрушение Бастилии, якобинский террор могли расчистить поле для великого прогресса XIX–XX столетий…

Да, это правда. Но вся ли правда? Не следует ли отсюда, что нечего средства жалеть, коли цель хороша; что смешны и наивны те, кто отрицали, не принимали Марата, Робеспьера, Комитет общественного спасения, толпу, уничтожающую заключенных в парижских тюрьмах, расстрелянную Вандею, сожженный Лион?

Если б не было подобных людей, решительно не принимавших террор и кровь, то, на первый взгляд, прогрессу было бы легче пробиться; но более глубокие размышления откроют нам, что человечество, не думающее о средствах, о нравственных вопросах, немногого бы стоило: оно озверело бы, съело само себя, не смогло бы в конце концов воспринять тот самый прогресс…

Поэтому, признавая, что новый мир стоил крови, решительно не станем этому радоваться; в лучшем случае признаем: таков закон истории, по крайней мере в определенные эпохи. Жестокий закон, который "в природе вещей". Так же как – закон гуманности, сострадания, отвращения к пролитой крови: законы, чье действие усиливается или смягчается человеческой волею…

Осенью и зимой 1792/93 года современники отмечали невиданное число самоубийств среди русской дворянской молодежи: повесился молодой писатель Сушков, застрелились два брата, молодые офицеры Вырубовы, зарезался гвардейский офицер Протасов. Молодой ярославский помещик Опочинин в январе 1793-го роздал хлеб своим крестьянам, поручил наследникам сжечь «любезные книги французские» и покончил с собою. Эти люди увлеклись вихрем революции, затем отшатнулись, но назад, к прежнему бездумному дворянскому житью, вернуться уже не могли. И тогда жизнь стала столь немила, что от нее поспешили избавиться.

В ту же пору начинает приближаться к подобному кризису и первый революционер Радищев, давно уж отбывающий ссылку в Восточной Сибири. Там, среди лесов и снегов, он, казалось бы, ведет спокойную жизнь философа в духе Руссо: путешествует по округе, лечит крестьян; сестра давно умершей жены вместе с двумя младшими его детьми проводит несколько месяцев в пути, чтобы разделить неволю Радищева, вскоре они женятся, вторая жена рожает новых детей, и, казалось бы, страсти большого мира должны отступить… Но Радищев, хоть и с опозданием почти в полгода, но все же регулярно получает от друзей разные печатные и письменные сведения о том, что происходит в столице мира – Париже.

Мы уже говорили, что уверенность Радищева в необходимости русской революции основывалась, между прочим, на первых его наблюдениях за французской: взятие Бастилии и последующие события вдохновляли. Мало крови – много результатов!

1793-й был еще неразличим в ту пору, когда Радищева везли за восемь тысяч верст на восток. Но вот он грянул – и вздрогнул сам Радищев. Марат, Робеспьер представляются ему новыми тиранами, хуже свергнутого; он набрасывает стихи, разоблачающие кровавого древнеримского диктатора Суллу, и задает риторический вопрос, кто может сравниться с ним в наши дни?

 
Нет, никто не уравнится
Ему в лютости толикой,
Робеспьер дней наших разве…
 

Позже – сочинит печальные стихи, как бы свидетельствующие, что – нет выхода:

 
Ах, сия ли участь смертных,
Что и казнь тирана люта
Не спасает их от бедствий;
Коль мучительство нагнуло
Во ярем высоку выю,
То, что нужды, кто им правит;
Вождь падет, лицо сменится,
Но ярем, ярем пребудет.
И, как будто бы в насмешку
Роду смертных, тиран новой
Будет благ и будет кроток:
Но надолго ль, – на мгновенье;
А потом он, усугубя
Ярость лютости и злобы,
Он изрыгнет ад всем в души.
 

В глухом сибирском остроге, более далеком тогда от Парижа, чем ныне труднодоступные районы Антарктиды, – в этом краю Радищев больно уязвлен французскими событиями: он так верил в революцию, но он не может принять ее с таким кровопролитием… Радищеву тяжко в тюрьме – другим душно на воле. Совсем недавно веселый, полный впечатлений «русский путешественник» Николай Карамзин наблюдал революционный Париж 1790 года; многого не понял, не принял, но уехал с надеждою, что просвещение возьмет верх без большой крови. Уехал, воодушевленный пламенными речами народных депутатов и симпатизируя вдохновенному и бескорыстному идеалисту Максимилиану Робеспьеру…

А затем – террор 1793-го; "национальная бритва" работает не переставая; заграничные газеты сообщают подробности, как террор поглощает и тех, кто его провозгласил; приводят последние слова Робеспьера в Конвенте: «Республика погибла, разбойники победили!»

Мы вчитываемся в старинные письма, которые 27-летний, но уже довольно известный писатель Карамзин посылает летом 1793 года своему родственнику и другу, тоже писателю, Ивану Ивановичу Дмитриеву:

«Поверишь ли, что ужасы происшествия Европы волнуют всю душу мою? Бегу в густую мрачность лесов, – но мысль о разрушаемых городах и погибели людей везде теснит мое сердце. Назови меня Дон-Кишотом; но сей славный рыцарь не мог любить Дульцинею свою так страстно, как я люблю – человечество».

Позже:

«Политический горизонт все еще мрачен. Долго нам ждать того, чтобы люди перестали злодействовать и чтобы дурачество вышло из моды на земном шаре».

Франция, Франция – «дурачество на земном шаре»; 27-летний писатель теряет охоту «жить в свете и ходить под черными облаками».

Для Карамзина, и, конечно, не для него одного, важнейший, главнейший вопрос – тот самый, который в ту пору записал один из его современников:

«Вольтер, Руссо, Рейналь, Дидро… Вразумите меня постигнуть, как могли сии, столь знаменитые разумом люди, возбуждая народы к своевольству, не предвидеть пагубные следствия для народа? Как могли они не предузнать, что человек может быть премудр, но человеки буйны суть?»

Иначе говоря, – кто виноват в терроре, гильотине: неужели Вольтер, Руссо, Дидро? И если так, то стоит ли верить просвещению? А если не так, – то как же иначе?

Нам сегодня, в конце двадцатого века, задающего свои "проклятые вопросы", – как не понять этих людей из XVIII столетия, которые мечтали, разочаровывались, не знали, как жить, но понимали, что жить надо…

Пройдет больше полувека со времени якобинской диктатуры, и Александр Герцен, чье имя неоднократно появляется в нашем рассказе, в тягчайшие часы раздумий и сомнений вдруг отыщет в старинной книге присутствие родственной души и сам отзовется:

"…Странная судьба русских – видеть дальше соседей, видеть мрачнее и смело высказывать свое мнение…

Вот что писал гораздо прежде меня один из наших соотечественников:

«Кто более нашего славил преимущество XVIII века, свет философии, смягчение нравов, всеместное распространение духа общественности, теснейшую и дружелюбнейшую связь народов, кротость правлений?.. Хотя и являлись еще некоторые черные облака на горизонте человечества, но светлый луч надежды – златил уже края оных… Конец, нашего века почитали мы концом главнейших бедствий человечества и думали, что в нем последует соединение теории с практикой, умозрения с деятельностью… Где теперь эта утешительная система? Она разрушилась в своем основании; XVIII век кончается, и несчастный филантроп меряет двумя шагами могилу свою, чтобы лечь в нее с обманутым, растерзанным сердцем своим и закрыть глаза навеки.

Кто мог думать, ожидать, предвидеть? Где люди, которых мы любили? Где плод наук и мудрости? Век просвещения, я не узнаю тебя; в крови и пламени, среди убийств и разрушений, я не узнаю тебя…

Падение наук кажется мне не только возможным, но даже неминуемым, даже близким. Когда же падут они; когда их великолепное здание разрушится, благодетельные лампады угаснут – что будет? Я ужасаюсь и чувствую трепет в сердце. Положим, что некоторые искры и спасутся под пеплом; положим, что некоторые люди и найдут их и осветят ими тихие уединенные Свои хижины, – но что же будет с миром?..

Медленно редела, медленно прояснялась густая тьма. Наконец солнце воссияло, добрые и легковерные человеколюбцы заключали от успехов к успехам, видели близкую цель совершенства и в радостном упоении восклицали: берег! но вдруг небо дымится и судьба человечества скрывается в грозных тучах! О потомство! Какая участь ожидает тебя?

Иногда несносная грусть теснит мое сердце, иногда упадаю на колена и простираю руки свои к невидимому… Нет ответа! – голова моя клонится к сердцу.

Вечное движение в одном кругу, вечное повторение, вечная смена дня с ночью и ночи с днем, капли радостных и море горестных слез. Мой друг! на что жить мне, тебе и всем? На что жили предки наши? На что будет жить потомство? Дух мой уныл, слаб и печален!»"

Приведя длинную цитату, Герцен замечает:

«Эти выстраданные строки, огненные и полные слез, были писаны в конце девяностых годов – Н. М. Карамзиным».

Сомнения, огорчения, разочарования Радищева, Карамзина. некоторых других тонко мыслящих и чувствующих русских людей были сродни тем чувствам, которые в разных концах мира в ту пору переживали многие примечательные люди. Столь надеявшиеся на французскую революцию и столь потрясенные террором.

Изгнанный из России дипломат-романтик Эдмон Женэ назначается посланником в Соединенные Штаты, где с таким же пылом, как на Неве, пытается интриговать против генерала Вашингтона, но явно проваливается; а за это время революционная температура в Париже становится слишком горячей даже для такого энтузиаста: и он махнул рукою на все, позабыл политику, революцию, женился на дочери одного из американских губернаторов и умер на новой родине 40 лет спустя…

Это один из многих примеров ухода, разочарования. Были и другие – у людей разных умственных возможностей.

 
Франции горькую участь великим обдумать бы надо,
Малым подумать о том надо, конечно, вдвойне.
Свергнут властитель, но кто же толпу оградит от толпы же?
Освободившись, толпа стала тираном толпе.
 
(Строки, сочиненные вместе Шиллером и Гете.)

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю