Текст книги "Мгновенье славы настает… Год 1789-й"
Автор книги: Натан Эйдельман
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 20 страниц)
«Рыцарство против якобинства»
«Никогда не было при дворе такого великолепия, такой пышности и строгости в обряде» (позднейшая и достаточно объективная оценка писателя-министра И. И. Дмитриева).
26 февраля 1797 года в Петербурге на месте снесенного Летнего дворца Павел самолично кладет первый камень Михайловского замка. Обрядность, символика здесь максимальные: возводится окруженный рвом замок старинного, средневекового образца, цвета перчатки прекрасной дамы (Анны Лопухиной-Гагариной), которой царь-рыцарь поклоняется; расходы же на замок превышают самые смелые предположения: сначала было отпущено 425 800 рублей, однако затем суммы удесятерились, и в течение трех лет ежедневный расход на строительство составлял десятки тысяч рублей.
Наконец, православный царь берет под покровительство Мальтийский рыцарский орден, как будто и не подумав, что это объединение католических рыцарей и гроссмейстер ордена формально подчинен римскому папе. Таким образом, на невских берегах появляются мальтийские кавалеры, мальтийские кресты, орден св. Иоанна Иерусалимского.
«Рыцарство», «царь-рыцарь» – об этом в ту пору говорили и писали немало. Нейтральные наблюдатели не раз толкуют о причудливом совмещении «тирана» и «рыцаря».
"Павел, – пишет шведский государственный деятель Г. М. Армфельдт, долгое время находившийся при русском дворе, – с нетерпимостью и жестокостью армейского деспота соединял известную справедливость и рыцарство в то время шаткости, переворотов и интриг".
Дело не в "возвышенных понятиях", а в идеологии. Армфельдт правильно уловил некоторое внутреннее единство внешне экстравагантных, сумасшедших поступков. Фраза о «времени шаткости, переворотов и интриг» в устах монархиста Армфельдта и многих других означает примерно следующее. У мира королей, аристократов, феодализма к исходу XVIII столетия нет мощной, ведущей идеи: проверенное тысячелетиями религиозное обоснование власти дало серьезную трещину; преобладают неуверенность, смуты, мелкие страсти, в частности тот цинизм, который вплетался в российское, и конечно не только в российское, просвещение.
С презрением описывал обстановку "бабушкиного двора" великий князь Александр.
Даже Герцен, представивший в своих сочинениях целую серию «антипавловских» мыслей и образов, в конце жизни заметит, что «тяжелую, старушечью, удушливую атмосферу последнего екатерининского времени расчистил Павел».
Между тем в последние годы XVIII века старый мир с ужасом наблюдает не только военные победы французских санкюлотов, но также и силу, влиятельность революционной идейности – куда более могучей идеологии, нежели неуверенная смесь просвещения, цинизма и религиозной терминологии.
После же 1794 года, когда французская революция идет на убыль, когда ее лозунги все более расходятся с сутью и наиболее чуткие европейские мыслители, прежде увлеченные парижскими громами, ошеломлены как якобинским террором, так и термидорианским перерождением, – в этой сложнейшей переходной исторической ситуации монархи особенно жадно ищут лучших слов, новых идей – против мятежных народов.
Одну из таких попыток мы наблюдаем в последние годы XVIII века в России: обращение к далекому средневековому прошлому, рыцарская консервативная идея наперекор «свободе, равенству, братству».
Чего желал нервный, экзальтированный, достаточно просвещенный 42-летний "российский Гамлет", вступив на престол после многолетних унижений и страхов, при таких событиях в Европе?
Идея рыцарства – в основном западного, средневекового (и оттого претензия не только на российское – на вселенское звучание "нового слова"), рыцарства с его исторической репутацией благородства, бескорыстного служения, храбрости, как будто бы присущих только этому феодальному сословию.
Рыцарство против якобинства (и против "екатерининской лжи"!), т. е. облагороженное неравенство против "злого равенства".
«Замечательное достоинство русского императора, стремление поддержать и оказать честь древним институтам», – запишет в 1797 году Витворт, британский посол в России, будущий враг Павла.
«Я находил… в поступках его что-то рыцарское, откровенное», – вспомнит о Павле его просвещенный современник.
Граф Литта и другие видные деятели Мальтийского ордена, угадав, как надо обращаться с царем, гчтобы он принял звание их гроссмейстера, «для большего эффекта… в запыленных каретах приехали ко двору» (заметим, что Литта к тому времени уже около десяти лет жил в Петербурге). Павел ходил по зале и, «увидев измученных лошадей в каретах, послал узнать, кто приехал; флигель-адъютант доложил, что рыцари ордена св. Иоанна Иерусалимского просят гостеприимства. „Пустить их!“» Литта пошел и сказал, что, «странствуя по Аравийской пустыне и увидя замок, узнали, кто тут живет…» и т. п. Царь благосклонно выслушал все просьбы рыцарей.
"Принц Гамлет" становится "императором Дон-Кихотом".
«Русский Дон-Кихот!» – восклицает Наполеон. Пройдут еще десятилетия, и к павловской теме обратится молодой Лев Толстой. «Я нашел своего исторического героя, и ежели бы Бог дал жизни, досуга и сил, я бы попробовал написать его историю».
Он не возьмет на веру обычные отзывы о "безумном царе", но не сможет и доискаться настоящих источников, ибо тема, была чересчур запретной. "Мне кажется, – записал Толстой, – что действительно характер, особенно политический, Павла I был благородный, рыцарский характер". Однако позже в одной из работ писатель замечает: «Да и тот человек, в руках которого находится власть, нынче еще сносный, завтра может сделаться зверем, или на его место может стать сумасшедший или полусумасшедший его наследник, как баварский король или Павел». Писателю удается получить нужные сведения только лет через сорок.
"Читал Павла, – записывает Толстой 12 октября 1905 года. – Какой предмет! Удивительный!"; в другом месте: «…признанный, потому что его убили, полубешеным Павел… так же, как его отец, был несравненно лучше жены и матери…»
Лев Толстой не успел осуществить свои замыслы, но мы кое-что знаем о них. Симпатизируя Павлу как личности, порою идеализируя его, Толстой тем не менее понимал его обреченность: даже самодержавный царь не может создать то, для чего нет исторической основы. Нельзя (по Толстому) «выдумывать жизнь и требовать ее осуществления».
Консервативная утопия. Неосуществимость ее была засвидетельствована кровью.
Откуда же взялась подобная идея, где ее предыстория?
Многое заимствовано из книг (как было и у героя Сервантеса). Учитель юного Павла Семен Порошин, между прочим, замечал, как в детских мечтах будущего царя его угнетенность, униженность, обида на мать явно компенсировались воображением. Немалое место там занимали рыцари, объединенные в некий "дворянский корпус".
"Читал я, – записывает однажды Порошин, – его высочеству историю об Ордене мальтийских кавалеров. Изволил он потом забавляться и, привязав к кавалерии свой флаг адмиральский, уменьшить в армии пьянство, разврат, карточную игру".
Идея рыцарской чести вызывала к жизни и ряд других. Рыцарству свойственно повышенное внимание к жесту, эмблеме, гербу, цвету, форме.
Наполеон отмечал, что русский царь «установил при своем дворе очень строгий этикет, мало сообразный с общепринятыми нравами, малейшее нарушение мельчайшей детали которого вызывало его ярость, и за одно это попадали в якобинцы».
При Павле высокий смысл приобретают такие элементы формы, строя, регламента, как шаг, размер косицы на парике и т. п.
Рыцарский орден, сближающий воина и священника, был находкой для Павла, который еще до мальтийского гроссмейстерства соединил власть светскую и духовную.
Кроме любимой формулы Павла «русский государь – глава церкви», можно вспомнить о контактах царя с иезуитами (и о его просьбе, обращенной к папе Пию VII, отменить запрещение иезуитского ордена), о знаменитом отце Грубере, иезуите, игравшем видную роль при дворе в последние месяцы царствования Павла. Переписка Павла с Пием VII была весьма теплой. В конце 1800 года папа получил личное приглашение царя поселиться в Петербурге, если французская политика сделает его пребывание в Италии невозможным. Позже Пий VII не раз отслужит заупокойную мессу по русскому царю. Все это нелегко понять вне «рыцарской идеи»: союз царя-мальтийца со вселенской церковью – важная цель для монарха, собирающегося вернуть всему миру утраченную «главную идею». Речь не шла об измене православию или переходе в католицизм: для Павла различие церквей было делом второстепенным, малосущественным на фоне общей теократической идеи.
Любопытно, что другой "вселенский деятель" – Наполеон в это время был накануне своего конкордата с папой Пием VII, т. е. акции, близкой к планам Павла. Слухи, разговоры о планах российского императора соединить церкви (и даже принять со временем папскую тиару!) в этом контексте кажутся не лишенными почвы.
Царь-папа, мальтийский гроссмейстер – это и чисто российское поглощение церкви властью («Вот вам патриарх!» – восклицает в пушкинской интерпретации царь Петр Великий, ударив себя в грудь, когда слышит просьбу духовенства о назначении главы церкви); это и российская аналогия «наполеоновскому направлению»: недаром Павел и первый консул столь легко поймут друг друга…
Рыцарская идея Павла порождает определенный тон, стиль, театральность, юмор.
Распекая адмирала Чичагова (сидевшего перед тем в крепости будто бы за якобинство), Павел произносит: «Если вы якобинец, то представьте себе, что у меня красная шапка, что я главный начальник всех якобинцев, и слушайте меня» (шутки насчет собеседника-якобинца, видимо, употреблялись часто).
Насмешливое предложение русского царя всем монархам выйти на дуэль (с первыми министрами в роли секундантов) было опубликовано как бы от "третьего лица" в "Гамбургской газете".
Итак, консервативно-рыцарская утопия Павла возводилась на двух устоях (а фактически на минах, которые сам Павел подкладывал): всевластие и честь; первое предполагало монополию одного Павла на высшие понятия о чести, что никак не согласовывалось с попыткой рыцарски облагородить целое сословие.
Основа рыцарства – свободная личность, сохраняющая принципы чести и в отношениях с высшими, с монархом, тогда как царь-рыцарь постоянно подавляет личную свободу.
Честь вводится приказом, деспотическим произволом, бесчестным по сути своей. В XII–XIV, даже более поздних веках многое в этом роде показалось бы естественным. Однако в 1800 году мир жил в иной системе ценностей, и царя провожает в могилу смешной и печальный анекдот: Павел просит убийц повременить, ибо хочет выработать церемониал собственных похорон.
Притесняя дворян, привыкших в течение долгого царствования Екатерины II к личным свободам, Павел в то же время любил подчеркивать свою народность; разумеется, не зная и опасаясь российской «черни», он, однако, противопоставлял ее французской: та – казнит своих королей, эта – может поддержать своего императора против непокорной знати.
Кое-какие уступки были даны крестьянам, купцам, солдатам; народ по-прежнему жил в тяжелейших условиях, но все же предпочитал Павла умершей его матери: во-первых, царь-мужчина казался более законным правителем, нежели самостоятельно правящая женщина; во-вторых, солдатам и крестьянам доставляло немалое удовольствие наблюдать, как Павел смещает и унижает генералов, офицеров, знатных особ.
Причудливое, зловещее сочетание павловской тирании и «народности» было замечено современниками. Без труда можно выбрать из сочинений разных авторов примерно однородные высказывания и образы.
Гасконец Санглен (при Александре I одно время – многознающий и циничный деятель тайной полиции): «Павел хотел сильнее укрепить самодержавие, но поступками своими подкапывал под оное. Отправляя, в первом гневе, в одной и той же кибитке генерала, купца, унтер-офицера и фельдъегеря, научил нас и народ слишком рано, что различие сословий ничтожно, это был чистый подкоп, ибо без этого различия самодержавие удержаться не может. Если бы он наследовал престол (в XVI веке) после Ивана Васильевича Грозного, мы благословляли бы его на царствование…»
Шведский дипломат Стедингк: «Действительно, самая знатная особа и мужик равны перед волей императора, но это карбонарское равенство – не в противоречии ли оно с природой вещей?»
"Вдруг, – вспоминал чиновник, талантливый мемуарист Ф. Ф. Вигель, – мы переброшены в самую глубину Азии и должны трепетать перед восточным владыкой, одетым, однако ж, в мундир прусского покроя и с претензиями на новейшую французскую любезность и рыцарский дух средних веков; Версаль, Иерусалим, Берлин были его девизом, и таким образом всю строгость военной дисциплину и феодального самоуправления умел он соединить в себе с необузданною властию ханскою и прихотливым деспотизмом французского дореволюционного правительства".
Еще и еще возникают образы "уравнителей и санкюлотов" на троне – парадоксальное российское эхо французских событий.
В 1796 году Екатерина II спрашивала генерала Салтыкова о его воспитаннике и своем внуке Константине Павловиче: «Я не понимаю, откудова в нем вселился такой подлый санкюлотизм» (имелось в виду неуважение принца к аристократам, разумеется не с революционной, а с императорской «стороны»). Царица подозревала дурное влияние Павла.
Пушкин в 1834 году скажет брату царя великому князю Михаилу Павловичу:
"– Вы истинный член вашей фамилии: все Романовы революционеры-уравнители.
– Спасибо, так ты меня жалуешь в якобинцы! Благодарю, вот репутация, которой мне недоставало".
Наконец, Герцен назовет самодержавие XVIII–XIX века«деспотическим и революционным одновременно»; Павел у него действует, «завидуя, возможно, Робеспьеру», в духе «Комитета общественного спасения». Подразумевается огромная, подчас революционная роль той ломки, крутых преобразований, которые начинаются с Петра, производятся в России «сверху»; подразумевается, что мужик и барин в известном смысле равны перед всемогущим деспотизмом.
Якобинство и деспотизм; «равенство злое» и "благородное неравенство". Причудливые, противоречивые обстоятельства последних лет XVIII века приводили к удивительнейшим сочетаниям и парадоксам, когда «все смешивалось».
Je deteste
«Je deteste ie traltre de son roi et de sa patrie».
«Я презираю предавшего своего короля и отечество».
Это первое из дошедших до нас высказываний Матвея Ивановича Муравьева (в будущем – Муравьева-Апостола), которому было тогда лет пять, больше, чем брату Сергею (при том, кажется, присутствовавшему). 1798 год. Место действия – Гамбург, где отец двух мальчиков, 36-летний посланник Иван Муравьев, представляет особу своего монарха.
Высказывание пятилетнего мыслителя в высшей степени примечательно. Оно адресовано уже упоминавшемуся в нашем повествовании знаменитому генералу французской революции Дюмурье, который незадолго до того изменил революции, объявил о своей верности монархии и бежал к неприятелю. Матюша Муравьев слышит, как старшие говорят, что генерал служил сначала отечеству против короля, потом – наоборот; и его не волнуют тонкости – что в тогдашней Франции изменить королю и отечеству одновременно очень мудрено и т. п.
Когда генерал приходит в дом русского посла и пытается приласкать мальчика, он получает свое.
Но заметим – получает на хорошем французском языке, родном и для этого мальчика, и для Сергея.
Но зачем же генерал Дюмурье ходит к Ивану Матвеевичу? А затем, что формально для русского посла любой враг революции отнюдь не изменник, а герой, и из Петербурга велят намекнуть генералу, что в России его ждет благосклонная встреча: очевидно, блестящие победы, которые одерживал Дюмурье над своими сегодняшними друзьями, предводительствуя вчерашними, произвели на Павла впечатление. Выполняя это поручение, русский посол приглашает Дюмурье на обед, но старший сын выдает предобеденные разговоры дипломата!
С поручением Иван Муравьев, однако, справился, Дюмурье поехал к Павлу, но они не понравились друг другу.
Матвея же, конечно, за выходку наказали. Позже он вспоминает о самом себе: «Пятилетний мальчик в красной куртке был ярый роялист. Эмигранты рассказами своими о бедствиях, претерпенных королем, королевой, королевским семейством и прочими страдальцами, жертвами кровожадных террористов, его сильно смущали. Отец его садится, бывало, за фортепиано и заиграет „Марсельезу“, а мальчик затопает ногами, расплачется, бежит вон из комнаты, чтоб не слущать ненавистные звуки».
Вот как порою начинались биографии будущих революционеров. Тут очень занимателен папаша Иван Матвеевич, сохранивший циническую веселость екатерининских времен: Дюмурье – друг, но разве не предатель? С «Марсельезой» – война, но неплохо сыграть ее, смеясь над слишком фанатичным сыном. События как-то раздваиваются, понятия смешиваются. Дети сочувствуют бежавшему из Франции маркизу де Романс, побочному сыну Людовика XV, но вряд ли он занимал бы их так, если бы в Гамбурге не стал обойщиком в рабочей куртке и фартуке.
При всем при этом шутки и серьезные рассуждения насчет павловского «якобинства» намекали на возможность соглашения, даже союза «императора-якобинца» с французской революцией, впрочем, давно миновавшей стадию Марата и Робеспьера.
Однако прежде чем помириться – понадобилось сразиться.
«Далеко шагает…»
«Далеко шагает мальчик, пора унять!» – эти слова 67-летний фельдмаршал Суворов произносит, следя за победоносной итальянской кампанией 28-летнего генерала Наполеона Бонапарта.
Сам Суворов в очередной раз попадает в опалу: снова его общая преданность императорской системе вступает в противоречие с особым, свободным взглядом на солдата, с передовыми, даже можно сказать, революционными принципами военного искусства. После того как Павел I узнал о несогласии полководца с новыми армейскими правилами, о насмешках над формой, плац-парадами, Суворова высылают в собственное имение и около двух лет держат там под строгим надзором. Однако, когда Павел вступает в новую антифранцузскую коалицию с Англией и Австрией, союзники выдвигают решительное требова ние, чтобы русскую армию возглавил Суворов. Царь, как с ним часто бывало, вдруг сменил гнев на милость. 69-летнего фельдмаршала извлекают из заточения и отдают под его начало огромную армию, которая должна отправиться в Италию.
Уже десять лет прошло после штурма Бастилии; все это время сначала умеренно, а потом все горячее петербургское правительство помогало европейской контрреволюции. Однако ни разу еще дело не доходило до прямой схватки: армии санкюлотов сражались с немецкими, австрийскими, итальянскими, голландскими, испанскими армиями – но только не с русскими. Добавим, что вообще Россия за всю свою историю до этого никогда с Францией не воевала (да и после революционных и наполеоновских лет – всего один раз, в Крымскую войну!). Теперь же вся Европа ожидала, чем кончится столкновение непобедимой армии Франции, где сражались свободные люди за свободное дело, – и русских войск, столь прославленных на полях многих сражений XVIII века и возглавляемых легендарным полководцем. Революция и контрреволюция, захватнические аппетиты как Петербурга, Вены, Лондона, так и Парижа, героические подвиги и низкие интриги – все переплелось в сложнейшем калейдоскопе событий…
Итальянские и швейцарские походы Суворова очень популярны у наших историков, литераторов, живописцев. Действительно, летом и осенью 1799 года происходили удивительные вещи; не удалось, правда, Суворову проэкзаменовать "далеко шагающего мальчика": Наполеон, отрезанный английским средиземноморским флотом, лишь с большим опозданием и огорчением узнал, что правительство Директории без него не справилось. Русский флот под командованием адмирала Ушакова, а также английский флот адмирала Нельсона в 1799-м сильно потеснили французские позиции в Средиземном море: трехцветное знамя перестало развеваться над Неаполем, Корфу и Мальтой. Однако главные события развернулись в Северной Италии.
У Суворова было не больше, а порой и меньше войск, чем у французов, возглавляемых отличными генералами Жубером и Моро. Как известно, молодые и честолюбивые начальники сами в ту пору могли претендовать на роль будущего диктатора и, сражаясь с Суворовым, "метили в Наполеоны". К тому же буквально с первых дней союзники России, Австрия и Англия, начали опасаться суворовских успехов, и вокруг русской армии быстро образуется некий вакуум: смысл интриги прост – боязнь, что русские, заняв Италию, из нее не уйдут, не вернут ее прежним хозяевам – австрийцам. И тем не менее блестящие, громовые победы Суворова при Треббии, при Нови и другие… Моро – опрокинут, Кубер убит, Италия очищена.
Про Суворова рассказывают сказки, будто он оборотень, колдун. Старый фельдмаршал охотно поддерживает эту версию; более того, культивирует свои странности; приказывает занавешивать зеркала в тех домах, где останавливается (ибо не желает видеть "свою уродливую физиономию"), встает всегда в 2 часа ночи, обедает в 8 утра, перед боем может быстро, невзирая на годы, залезть на дерево осмотреть местность и вдруг закукарекать. Впрочем, это только усиливает его авторитет у солдат; многие искренне уверены, что Суворов "волшебное слово знает", и это – придает дополнительные силы… Россия жадно ловит газетные известия с итальянского – других театров военных действий, попадающие в санкт-петербургские и московские «Ведомости», понятно, с опозданием на несколько недель.
"Думают, что Буонапарте (в Египте и Палестине) скоро решится отдаться в плен англичанам".
«Под туринскою цитаделью прошлую ночь отворяли траншею… Состоявший при армии его императорское высочество великий князь Константин Павлович находится а вожделенном здравии».
«Как особо отличившихся и достойных высших наград генерал-фельдмаршал граф Суворов-Рымникский считает генерал-майора князя Багратиона, генерал-майора Милорадовича».
Имена будущих героев 1812 года.
Суворов захватывает в Италии одну из крепостей, французскому же гарнизону дает "свободный выход", с тем чтобы 6 месяцев с русскими не воевать.
Известие об эпидемии, пожирающей наполеоновскую армию на Востоке, заканчивалось надеждой: «…и скоро их всех ч… поберет». «Черт» – слово, совершенно нецензурное.
1799 год – десятилетие парижской революции… Дальнейшие события известны: корпус Суворова, к великой радости австрийцев, покидает Италию; он идет на соединение с русскими, которые должны утвердиться в Швейцарии. Однако Массена, будущий знаменитый наполеоновский маршал, разбивает отряд, на соединение с которым движется Суворов. Положение русского войска в Альпах между победителями-французами и полуврагами-австрийцами отчаянное, но Суворов, старый и больной, совершает немыслимое: переходит через Альпы, спасает людей и по приказу Павла возвращается в Россию. Царь, чья "рыцарская слава" умножилась успехами Суворова, награждает фельдмаршала величайшим и редчайшим военным званием генералиссимуса; однако, награждая, уже ревнует к всемирной славе своего полководца.
Вскоре Суворов умирает, и Петербург его торжественно хоронит при полной безучастности монарха. Павел, казалось бы столь щепетильный к вопросам чести, национальной славы, совершенно не замечает, не хочет замечать того, что выражают петербургские проводы Суворова: той степени национальной просвещенной зрелости, которой достигло русское общество…
Павел ничего не понял; кажется, во французской революции он разбирался лучше, чем в русских событиях. Как раз в это время император совершает серию поступков, которые с удвоенной силой заставили современников рассуждать о его "якобинском деспотизме".








