Текст книги "Мы все актеры"
Автор книги: Наталья Арбузова
Жанр:
Драматургия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
СТАРИК И ГОРЕ
До чего же они все худые – участники войны. Испитой старик, портки висят. У него в Ессентуках лицензия на торговлю скобяными товарами, ларек на рынке. Так уж ему повезло – был с Брежневым под Новороссийском. Его гвозди, шурупы, дверные петли мирно соседствуют с ребристыми тыквами и крапчатой фасолью. Другие, тоже поджарые и загорелые лицом старики вечно толкутся подле его будки. Импровизированный клуб. Глядишь – и веселей. Сейчас приехал в Москву посмотреть кой-какого товару, чего на месте не достанешь. У него раз в году бесплатный билет.
Сын на вокзале его не встретил. Старик немного подождал, потом деловито повесил через плечо сумки с жаренными на сковороде пирогами. Такие же сын скоро привезет с его стариковских похорон. В этом деде, уроженце натеречной станицы, семнадцатого года рожденья – ничего казацкого не заметно. Может, и есть, но так затерлось, что не различишь. Долго и упорно полоскала его жизнь. Вытащил бумажку с адресом. Разглядел хорошими глазами, но разобрать не смог. Попросил молодую девушку, расспросил ее про метро и поехал на неприветливую окраину. Сын только что заимел комнату в коммуналке. Оттягал при разводе у третьей по счету законной жены. Старик знал, что ему определено там недолго пожить. Потом сын пустит квартирантов, как он сам делает в Ессентуках. Сын обитает на одну остановку ближе у четвертой, незаконной жены – адрес на другой стороне. Дед пошевелил мозгами под кроличьей шапкой и послал себя по этому адресу, написанному незнакомой теткой незнакомой четкой рукой.
Так, без мороки, ничего не выходит. Старик проехал на остановку дальше, чем намеревался, и вышел там, где ему предстояло поселиться. Рыжие кирпичные дома с белым узором-бегунком теснились к самой мостовой, будто боялись не попасть, не сесть на невиданный супертранспорт сумасшедшей городской жизни. Фабрики в глаза не лезли, но дышали где-то рядом. Лица у людей были типичные-фабричные. Старик в этом немного разбирался. С пирогами на плече пошел обратно через мост, поверх великого множества железнодорожных путей. Собака увязалась за ним, нюхая промасленную спину. Ушлый, он легко нашел длинный дом на шоссе, зашел с тыла и позвонил в дверь квартиры на втором этаже.
Открыла женщина с отсутствующим взглядом, и старик со вздохом облегченья узнал домотканые шерстяные половики со своего же базара. Зеленые с красным или красные с зеленым, они лежат там скатанные на прилавке рядом с толстыми узорчатыми носками, невесомыми пуховыми платками и прочими предметами привычного обихода. А с прилавка напротив светит яркая, слипшаяся сладким комком курага, набравшая запас солнца на всю зиму. Вслед за половиками старика обступила тьма-тьмущая знакомых вещей, что сын наживал из года в год и упорно таскал от жены к жене, втискивая по тесным московским углам. Старик потыкался между стен, почитал по слогам чудные названья книг на корешках: Ма-хаб-ха-рата… Лао Дзы… Русскими буквами, но не по-русски. Это у нас есть такие народы. Даже на деньгах написано – бир манат.
Пришел сын, правда – не сразу. С резко выраженным горским типом, хоть в родне напрямую такого не просматривалось. С бородой и бегающими глазами. Абрек. Сразу кинулся к магнитофону, выломанному из чего-то более крупного, и включил свою беспокойную музыку. После ужина, за которым сам не ел, отвел старика на ту квартиру. Больше они до старикова отъезда не виделись – только звонили друг другу. Но их жизни в течение десяти дней шли близко и параллельно. От этого было никуда не уйти.
Старик, привыкший сам возле себя росу обивать, приладился к распорядку работы пельменной и пункта приема стеклопосуды. Отчужденье шибко грамотного сына – беда давнишняя, сто раз оплаканная. Покупки предстояли немудрящие, в конце концов хватило универмага на трех вокзалах. Времени было навалом. В облупленной куртке до колен старик раза три на день ходил по мосту, провожая взглядом шмыгающие внизу поезда. Куда пошли? не к вам, не к вам. А что, у нас как раз неплохо. У нас осенью рясные сады. У нас река Подкумок быстрая. У нас далёко видно – всё в горы и в горы. А здесь грязный туман – лица не отмоешь. У нас таких и холодов нет. Вон, баба мимо прёт – гляди, как упехтерилась.
Сын ходил в шапке пирожком, скупо поджавши губы. Укрывал шапкой раннюю седину и преждевременную лысину. Лечил кого-то наложением рук, будучи при этом вконец больным. Скорее, сам таким путем лечился – забирал энергию. Приносил с ксерокса эзотерические книги. Пять страниц про циклы солнечной активности, а уж потом текст, никак с содержаньем первых страниц не связанный. Сын голодал по строгой системе, а старик, видавший настоящий голод, дивился. Одно у старика было чадо, и то чудное. Наглядевшись на проворно змеящиеся поезда, старик перемещался по мосту ближе к сыновнему дому и силился разглядеть в талой мгле три окошка над плоской крышей магазина. Напротив них теснились к железнодорожному полотну малюсенькие огороды за спинками от железных кроватей. Время летело, как летит в старости, и сквозь городскую гарь уж проступала весна. Где-то там, за много шпал, пересыпанных щебнем, на другом конце Москвы жил Миша, которого старуха тринадцать лет назад потайком окрестила в Ессентуках.
То есть старуха была тогда еще не совсем старуха. По-станичному уже старуха, а по-городскому еще бабёнка. Несла в церковь довольно тяжелого, почти двухлетнего Мишу. Тот, тыча пальцем по сторонам, спрашивал –чо? чо? Благорастворение воздухов было вроде как сейчас – предвесеннее, только здесь это март, а там февраль, и веет слаще. С гор шли сырые серые облака, но крест всё равно сиял, такой утешный вблизи чужих народов. Батюшка разбранил, что поздно принесли крестить. Старуха отмалчивалась, не желая валить на сына, которого рядом не было. Миша той порой ухватился за поповский крест. Батюшка усмехнулся и велел наливать воду в купель. Миша хорошо у них погостил, до самой осени. Сын зимой привез его на долгую побывку и отчалил в Москву. Когда забирал, тайный Мишин крестик остался в старухиной коробке, обклеенной ракушками. До следующего свиданья, которое так и не состоялось. Теперь, через два сыновних развода, Мишу не то что в Ессентуки не залучишь, а и сюда на шоссе.
А что Миша? Миша захлопнул том «Всемирной литературы», дочитав «Тэма О'Шентера». Поглядел с девятого этажа на разбросанные огни полупустого, не заполненного жизнью Конькова. Невольно послушал телефонный разговор деда – министерского чиновника. Двое зануд на проводе. Подумал про приехавшего, экзотического деда – пьянчужку из ларька с южного базара. Отец упомянул вскользь про этот визит. Миша дождался, пока московский дед положит трубку, и стал звонить по номеру, тихонько списанному накануне, при встрече, из отцовской телефонной книжки. Старик в это время открывал дверь непривычным ключом и всё боялся не успеть. Но мальчик звонил долго, с настойчивостью новичка в мире поступков. Старик ворвался в дверь, не зажигая света, поднял трубку. Дед, это я, Миша. Ты что, оглох? Чего ты там копаешься? Старик, уронивший от неожиданности бутылку пива, шарил в темноте. Кажется, не разбилась, стукнулась о носок ботинка. Дед, я к тебе в Ессентуки приеду. Старик ощупывал бутылку дрожащими руками. Ну, ты что, дед? Телефон на том конце отключили. Чуждый мир сомкнул оборону, не впуская старика. Так однажды, не в Москве, не в Ессентуках, еще где-то, на Пасху не мог войти в церковь. Стояли намертво, плечом к плечу. Вот и сейчас – глухо, как в танке.
Утром встал затемно. Последний нонешний денечек. Поезд в ночь, билет в кармане. Дожидаясь открытия пельменной, стоял на мосту, как на посту. Что-то в мире изменилось за ночь. Сильный южный ветер сломал фронт, прорвал низкие тучи, явил синеву. Тамошний ветер, горный, горний. Летели облака, которые просто так не летят. Не облака, а крылья. Они подняли тяжелое горе и понесли аж до Ледовитого океана, где умеют его привычно горевать смирные северные народы.
К вечеру пришел сын. Взял в обе руки старикову поклажу, запер дверь, положил ключ себе в борсетку на смешной петельке. Велел старику достать билет из кармана пиджака, проверил день и час. Отвез на вокзал, посадил, помахал рукой в перчатке. Старик бросил на него прощальный взгляд, время сделало свою зарубку. Платформа подалась прочь от старика – к северу. Там остался, как в погребе, холод. А старик поехал доживать оставшуюся жизнь – немногим менее года – в отзывчивой суете рынка. До того самого дня, когда остановятся над его головой белоснежные облачные крылья.
ТАРУССКИЕ СТРАНИЦЫ
Ока течет, оглядываясь за поворотами. Несет надкушенные яблоки – на них в это лето никто глядеть не хочет. Течет, заносит илом низкорослый ивняк. Передвигает тихонько песчаные отмели. Берег высокий – Танька и сама хотела бы тут лежать. Прямо сейчас умереть и не встать, до того хорошо. Отойдешь от реки в рощу – там старые коленчатые березы. Сядешь, как в кресло. Ишь, вытянули всю влагу из долинки – сухая земля прогрелась. Васёк идет босиком с удочкой, остановился. Танька, тебе чего завтра подарят? – Не знаю… а тебе? Им исполняется пятнадцать, они близнецы. Двухлетнюю Таньку при разводе забрал отец-художник, с него тогда и копейки было не взять. Васёк достался матери. И по виду – высокая большеглазая Танька похожа на Ростислава, веснушчатый востроносый Васёк на Тому. Лишь к лету теперь приезжают на машине – отец с женой, бабушка Рита, что растит Таньку, и она сама. Тома работает здесь в столовой, Васёк ходит в школу. Пошли, Васёк, к нам, тебе от бабушки Риты тоже что-нибудь перепадет. – Да ладно, мне уже от бабушки Фроси по шее перепало. – Пошли, пошли. Идут по мосткам через овражек, заросший бальзаминами. Бабушка Фрося, легка на помине, загоняет свинку. Та уклоняется, оступаясь в канаву. «Вот и ноги перломаешь», – отмечает бабушка Фрося с удовлетвореньем. Наставив свинку на путь истинный – на торную тропинку – наконец реагирует на Таньку: «Эк вымахала девка». Потом снова обращается к свинке: «Погибели на тебя нет». Брат с сестрой прыскают. Получается, что на Таньку нет погибели. Покинув эту бабушку, взбираются на горку к другой. Таруса на колесах высоко стоит. Красивая бабушка Рита под яблоней печет оладьи на дровяной садовой печке. Яблоки, падая, разбиваются о чугунную плиту и сами пекутся, издавая заманчивый запах. А, Васёк, здравствуй, милый… сейчас будем есть оладьи с печеными яблоками. Васёк садится на краешек стула. Вежливо поевши оладьев, сматывает удочки.
Вваливается отец с женой и гостями. Набивают березовые поленья в три багажника и кортежем отправляются на Оку жечь костер, прихвативши Таньку и оставив бабушку Риту сумерничать в саду. Стоит великая сушь. Дрова на берегу, на ветру, так и полыхнули. Затрепетало, загудело пламя, рванулось лоскутьями ввысь. Молодая переводчица с испанского взяла гитару и запела по-испански. Знаменитый текст – начинается плач гитары, разбивается чаша утра. Не надо знать каждого отдельного слова, понятно по интонации. Кругом заклубилась мгла, а огонь поет свое: у меня светло, у меня тепло – красно летечко! Танька отходит в сторонку, издали смотрит в очерченный круг света. Какие-то ничейные стихи, которые она не смеет еще назвать своими, начинают звучать в голове:
Костру, человечьему голосу в темной ночи, что так легко звучит –
Огня сияющий столп летящий звук освещает, будто Господь из огня вещает –
Костру, человечьему голосу отдайте мои слова,
И темным теням затихающим справа и слева
Тени моей затихающий трепет отдайте, и не рыдайте,
Когда лишь пепел холодный его сохранит поутру.
Тише – когда умру.
Танька глядит на звезды – они в августе на небе плохо держатся. Не успевает придумывать желанья, твердит одно и то же: чтобы бабушка Рита подольше прожила. Чтоб она, Танька, была при ней и к мачехе в дом не попала. Это желанье не сбылось Танька перестаралась в своих просьбах к звездному небу – нечаянно спугнула судьбу. Но сейчас она об этом еще не знает. Хотя кто поручится. Может быть, такая настойчивая мольба – уже догадка.
Васёк с товарищами шатается в темноте. У матери шофер, он потом уйдет. Пока что курят утащенные у шофера сигареты. Дразнят собак, те никак не уймутся. Трясут яблони, свесившиеся через забор. А чего трясти – земля и так усыпана. Закапывать не поспевают. На базаре яблоки дешевле картошки, и то ни один приезжий не берет. О своих и говорить нечего. Странное дело – дождей всё лето нет, а грибы в лесу пошли кольцами от каждой грибницы. С кольца по полведра. Жарили, солили, теперь и на них не глядят. Люди говорят – к войне. Капуста завилась плотными кочнами – не унесешь. Крали и красть устали. Куры высидели Бог знает сколько цыплят, они подростками бегают по дальним оврагам. Лови – не хочу. Такому шею свернуть – милое дело. Жгут свои пацанячьи костры, поджаривают цыплят на листах железа. Носят соль в кармане. Цыплячья кожица хрустит на зубах.
Что дерево трясти – само в срок яблоко спадает спелое. Маргарита Александровна замаялась подбирать свою коричневку в тонких прожилках – гости ордой ходят топчут мягкие яблоки. Стоит, усталая, провожает взглядом падающие звезды. Загадывает без уговора Танькино желанье. Чтоб ей, старой переводчице, посидевшей, пораженной в правах, приютившейся тогда за сотым километром – еще пожить. Чтоб Таньке к мачехе не идти. А тайная опухоль растет как гриб в это буйное лето.
Полночь упала – так падает занавес. Отец чокнулся с женой и гостями. Поздравил Таньку с днем рожденья. Васёк поглядел на них из кустов, потом тихо свистнул друзьям, и побежали в темноте купаться. Вышла из тумана стреноженная лошадь. Стали подсаживать друг друга к ней на спину, она брыкалась. Танька слушала тихое ржанье и жалела, что их с братом поделили так, а не наоборот. Однако же зависть в дворянском дитяти посеять нам было бы жаль. Когда Васёк пришел домой, шофер еще был там, сидел выпивал, и Ваську досталось за позднее возвращенье. Сами посудите, мог ли он придти раньше. Васёк был человек тактичный. Не стал спорить, только стрельнул из кармана не очень трезвого шофера еще полпачки сигарет.
Мать не сообразила, что завтра уж настало, и Васька можно поздравить. Васёк и на это не обиделся. Лег зубами к стенке смотреть свои сны. В них лошадей было явно больше, чем наяву. А утром мать рано ушла – подарка теперь надо ждать до вечера. И это Васёк проглотил. Оделся почище, чтоб днем заглянуть в тот, верхний дом. Вышел на берег и получил свой подарок. За ночь цыгане встали табором над Окой, растянувши цветные польские палатки – такая мало у кого есть. Вот откуда вчера взялась лошадь. Забегали близ воды цыганята – в рубашонках без порток, с непременной соплей до земли. Лошадей оказалась две, одна вчерашняя, другая с пегим жеребенком. С телег еще сняли не весь скарб. Цыганки в многочисленных юбках разбирали самовары и чашки, перекликались гортанными голосами, напевали обрывки песен. Что-то их было очень уж много. Ясно одно – на телеги сажали только ребятишек, сами же шли пешком. Девочки лет по десяти показывали подругам какие-то танцевальные движенья, прищелкивая пальцами. Васька окружили темнолицые мальчишки, стали клянчить сигарет. У него сколько-то было в заначке. Долго жался, потом отдал. Взрослых мужиков было совсем не видно. Должно быть, не вернулись еще с небезопасного ночного дела.
Дома Васёк достал огромную тетрадь и акварельные краски, подаренные той, верхней бабушкой в прошлое лето. Налил воды в баночку из-под майонеза. И вдруг рука пошла сама рисовать и нарисовала больше, чем увидели глаза. Не просто тенты палаток и оборки юбок. Движенье, воздух, звон голосов, дрожь натянутых веревок. Васёк высушил рисунок, выполненный по мокрой бумаге – подсмотрел у отца – и спрятал. Спрятал все улики своего нового занятья. Кисточку, краски, альбом, на обложке коего великолепным почерком бабушки Риты было написано: тетрадь сия принадлежит и никому не подлежит. Никому не подлежал непонятный дар, полученный Васьком в день пятнадцатилетья. Никого не касался внезапно открывшийся в нем врожденный талант к изобразительным искусствам, развитью которого интеллигентность даже вредит. Васёк погляделся в зеркало, причесался и пошел наверх к отцу как равный. Впереди над холмом стоял облачный столп с крыльями и нимбом.
НОЖ
Здесь с ножом в груди он лежит,
И никто его здесь не знает.
Из Федерико Гарсия Лорка
Четырехэтажный кирпичный дом на станции был один, стоял торцом к рельсам, темный от старости, похожий на большой ломоть ржаного хлеба. И еще три двухэтажных оштукатуренных барака – три ломтя поменьше. Дач в сорок восьмом году еще не было, появились позже. Рельсы лежали на соплях, шпалы приплясывали, когда шел товарняк. Цвела сирень, Колька с Аликом играли в ножички, и Колька прошил ножом рант Алькиной сандалии, пригвоздив ногу брата к земле. Еще чуть-чуть, и поранил бы. Но чуть-чуть не считается. Вытащили нож, Алька помотал ногой в дырявой сандалии и сказал старшему брату с улыбкой: бросай еще раз. «А то я тебя не спросился», – посмеялся Колька. Бросил удачно, оттяпал большую часть братнина земельного надела. Вышла из барака тетя Нюра, позвала Альку привязать веревки для белья. Безотказный Алик тут же побежал. После тетя Нюра увела его к себе – дать печеньица. Кольке стало завидно, он сложил ножик и ушел без брата домой, в четырехэтажку. Бабушка спросила: «А где Алик?» – «Что я, сторожить его что ли стану», – буркнул Колька. Старая пристала с ножом к горлу: «Возьми слова назад… скажи – это не я… я такого не говорил». Но тут Алик пришел с печеньицами, себе и Кольке, и всё забылось. А ножик куда-то запропастился. Искали и не нашли, ни вечером, ни утром. Колька кружился на одной ноге, приговаривая: «Черт, черт, черт, поиграй и отдай». Не сработало. Потом и это забылось.
Старое старится, молодое растет. Бабушка стала плохая, всё лежит на диване под зеркальцем и половинкой целлулоидной утки, прислоненной к стене. Укатали сивку крутые горки. Кольке уже пятнадцать, работает учеником в вагоноремонтных мастерских. Лязг с утра до поздней ночи. Бегает на новенького за водкой. Немного и пьет, когда взрослые нальют. Худой, будто дикий гусь, и весь как обсыпанный – веснушка на веснушке. Круглолицый Алик доучивается в семилетке. Пятый раз читает под партой «Графа Монте – Кристо» без начала и конца. Еще в войну разорвали на самокрутки. После уроков хозяйничает как умеет. На нем огород – длинный, в низинке, возле железнодорожного полотна. Народу на станции мало, земли в полосе отчужденья всем хватает. По весне Алик жжет старую ботву и мусор, что набросали из окон проезжие. Обгорает дочерна склон, горечь дыма смешивается с запахом угля от разноголосых паровозов. Алик ворочает лопатой тяжелый суглинок, поезда идут над его головой. Видно их брюхо, со всеми причиндалами. Рельсы приподымаются, пугая проносящийся скорый: а вот скинем. Птицы подождут, пока состав покажет хвост, и опять за своё: фьють да фьють. Алька режет на четыре части жухлую, проросшую в погребе картошку, тычет ее в землю бледными ростками вверх. Меркнет дневной свет. Колька волочит на сбитых дощечках с приделанными колесиками мешок угля для домовой котельной – в мастерской мужики дали и велели поскорей забрать, пока мастер не хватился. Их тут, ремонтников, в четырехэтажке до фига. Затащил в подвал, высыпал на кучу, уже почти подчищенную совковой лопатой. Подгребая поаккуратней, наткнулся на нож. Тот сперва звякнул, после сверкнул в свете тусклой лампы. Поднял – не детская игрушка, финка с прозрачной наборной рукоятью. Отнес к насыпи и незаметно от еще копошащегося Альки зашвырнул в медленно идущий открытый вагон с углём. Пусть уйдет, откуда пришел. Потом пекли с братом прошлогоднюю картошку, какая получше, на угольях от прогоревшего костерка. После залили огонь по-свойски. Алик понес бабушке горячие картошки, а Колька пошел обратно в мастерские, на всю ночь. Чего-то там не поспевали в срок. Идти километра полтора. Немного не доходя наткнулся на тот же нож. Торчал в деревянной просмоленной шпале, так же угрюмо блестя рукояткой. Колька со всей злостью вырвал холодную финку из рассохшегося бруса и забросил в колодец. В глубине плеснуло, булькнуло, будто рыба ушла на дно.
После смены Колька спать не лег, а ушел искать сморчков – вчера дядя Витя принес полную корзинку. Глупый весенний гриб, похожий на извилистый человеческий мозг, повылазил величиною с кулак, только надо знать места. Снег еще не везде стаял, медуница проглянула, темно-голубая с темно-розовым в одном цветке. Брать грибы Колька был проворен. Быстро спустился в темный овражек. Там сохранился сугроб, весь облепленный еловой хвоёй и обнаживший полосатую рукоятку финки. Уж показалось и острое лезвие. Птицы кругом испуганно молчали. Колька к ножу не притронулся, пустился бегом, унося на подметках слипшиеся пласты осиновых листьев. На опушке разорались вороны – держи, держи – и уж было не до сморчков. Дома Алик рылся в тумбочке. Перебирал учебники, тоже наполовину ободранные. Нет сморчков? на нет и суда нет. Нашел какую-то срамотную алгебру Киселева, облитую бензином, и уткнулся в нее. Ему за семилетку сдавать.
Алик в Москве, живет у тети Раи – покойной матери сестра. Учится в радиотехникуме, работает в мастерской по ремонту радиоприемников. Ездить к бабке с отцовской стороны, у которой Колька остался, не поспевает. Чинит радиолы «Латвия». Чтобы проверить, не плавает ли звук, ставит одну и ту же обколотую по краям пластинку на 78 оборотов: «Давно ли роскошно ты розой цвела, но жизни непрочной мину–у–ула весна». Идет запоздно к тете Рае, то же самое и поет: давно ли роскошно. Давно. Давно горел костерок на пригорке, постукивали колеса на стыках рельсов, а Колька заливался художественным свистом: соловьи, соловьи, не тревожьте солдат.
Автомобили с ЗИЛа нынче запирают на платформе товарняка в железную клетку и везут, ровно диких зверей напоказ. Раньше везли в открытую. Они забирались колесами друг другу на спину, будто молодые бычки в стаде. Было их не так уж много, бензину – залейся. Открыть с инструментом в руках кран цистерны – милое дело. Главное не зарываться. Колька успел взглянуть на встречный состав с «москвичами», пока наливал канистру. Закрепил ее на багажнике старого мотоцикла и скорей свалил. Товарняку дали зеленый, человек с флажком на подножке проходящего через переезд вагона матюгнулся Кольке в спину. Мотоцикл припечатывал колесом сор с цветущих берез, резал надвое густо настоянный воздух. Кольке было куда спешить – в женском фабричном общежитии его ждали. Железная дорога уж скрылась из виду, когда он остановился заправиться. Из канистры вместе с льющимся бензином выпал нож, проскользнул мимо бака и упал наземь. Не тот, что преследовал Кольку три года назад. Такой, из которого лезвие выскакивает со щелчком. Колька скривил губы, обтер нож об землю, засунул в карман и хорошенько застегнул.
Ночью Колька проснулся не дома и с тяжелой головой, неведомо отчего. То есть неведомо отчего проснулся, а голова раскалывалась от вчерашнего питья. Девушек в комнате не было, только быстро одевался в редеющей мгле долговязый парень – с вечера вроде такого не видал. Снизу доносился приглушенный шум драки. Колька живо сунул ноги в брюки, а чужой парень выхватил из нагрудного кармана нож. Щелкнул, лезвие выскочило, и парень выскочил – на лестницу. Там что-то мягко упало. Колька, уже одетый, нащупал в правом кармане куртки свой нож и сиганул в окно, на куст боярышника. Чуть левей был запрятан его мотоцикл. Газанул, рванул напрямки сквозь ветки. Почувствовал асфальт и – без оглядки. Лишь на переезде разглядел: куртка не его. Нож? нож чужой, хоть и с такой же кнопкой, как у того, чисто отмытого в цистерне. Проезжая через поселок, мимо своих мастерских, выбросил нож долговязого в колодец, где уж три года лежала не ржавея неотвязная финка. Воскресным утром, на райской заре подъехал к дому и залег спать.
В полдень милиция колотила в дверь. Бабушка долго шаркала отекшими ногами, покуда открыла, и долго плакала, собирая Колькины вещички. Отпечатки пальцев на ноже нашлись не только Колькины, однако фабричные парни все как один показывали – он. А долговязого мы тут не видали. Никаких долговязых не знаем.
Кольке дали всего два года. У того, кто споткнулся на лестнице об нож, пахнущий бензином, уже была судимость за вооруженное ограбление, и, убитый, в одервеневшей руке он сжимал настоящую финку. Кореши прозевали, не перевернули тело до прихода милиции. Колька срока не досидел – освободили пораньше за хорошую работу. Пришел весной, к новой сирени. Бабушка померла сразу после его ареста, Алика забрали в армию. Новенькие голубые вагоны скорого катились, катились мимо четырехэтажки.
В чисто прибранной комнате Кольку поджидал долговязый парень. Перед ним на столе лежал детский складной ножик, некогда пропоровший Алькину сандалию. Где нашел? – За образами, бабка твоя запрятала. Меня Саней зовут. Я денег искал, надо было отсидеться – здесь моей физиономии не знают. Нашел маленько. Три долга я тебе должен. Вот, держи за бабкино наследство – вдесятеро. И выложил на стол пухлую пачку денег. Вот тебе за тот нож, что бензином вонял. Бросил рядом с перочинным ножичком ту, заговоренную, вставшую из колодца финку. Потом обнял Кольку за плечи сильной рукой. Еще ты за меня полтора года отсидел. Мне бы десять как пить дать намотали, я личность известная. За эту услугу будешь мне братан. Сам тебя к делу пристрою и сам прикрою. Первое наше приключенье будет… ты автомобили любишь? Колька кивнул, глядя как завороженный на костистую руку, стиснувшую его плечо. Вместо застенчивого младшего брата Александра рядом стоял всемогущий старший брат Александр, учитель по жизни, полной опасностей, что усмехнулась ему в окно тюрьмы отчаянной усмешкой.
Ночью вблизи узловой, за шесть часов езды от дома, на платформе переформированного товарняка Саня с Колькой готовили «москвичей» к угону. Через сто километров… всё по плану… там ждут свои. Тут к платформе подошел солдат с винтовкой. Стоя в профиль к парням, смотрел на автомобили и втягивал носом воздух. Учуял запах бензина… заподозрил неладное… сейчас подымет тревогу. Нет, всё было не так. Солдат только что сменился с поста, шел сдавать табельное оружие. Загляделся на блестящие крылья «москвичей», пахнувшие лаком. Прямо с конвейера, окраска «белая ночь». Саня вложил Кольке в ладонь дарёную финку и подтолкнул его со спины к солдату. Проверка нового братана – без этого воровское дело не живет. Колька не успел ничего взять в толк. Плечи сами собой развернулись, рука описала полукруг, нож вонзился Сане под ребро. Аховый Саня повалился не ахнув. Часовой, уже отстоявший вахту, так ничего и не заметил. Задрал подбородок к звездному небу и затянул: «Давно ли роскошно ты розой цвела…»
Кольке и на этот раз дали всего два года, ровно ему бабушка ворожила. Из них скостили те полтора, что он отсидел раньше. Следствие установило: автором мокрого дела в женском общежитии был убитый теперь Колькой многократный рецидивист Александр Клячин. Дело – сложное, двойное – тянулось полгода. И эти полгода КПЗ Кольке зачли. Выпустили условно. Чуть было не убитый им Алик, отслужив в железнодорожных войсках, вернулся домой. Не к тете Рае, успевшей найти себе мужа, а в четырехэтажку, где на столе его ждал безобидный детский ножик. Колька, как пришел, раскрыл его и сильным броском всадил в столешницу. Ему почудилось: проклятая финка в этот миг от него отвязалась. А может быть, размагнитилась, пока суд да дело, лежа на виду, с биркой, в качестве вещественного доказательства. Или там, в преисподней, согласились взять заместо одного Александра другого. По-любому ножей Колька больше не находил. Шастал за грибами, истоптавши все сапоги, греб уголь в подвале до полного почернения рожи, топал всякий день по шпалам на работу. В общем, от судьбы не бегал. И пересилил ее.