355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Наталья Арбузова » Мы все актеры » Текст книги (страница 15)
Мы все актеры
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:53

Текст книги "Мы все актеры"


Автор книги: Наталья Арбузова


Жанр:

   

Драматургия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 17 страниц)

УРОКИ РУССКОГО

Май идет, несет майское деревце в лентах. Дожди сокрушительно обрушиваются на него. Сады цветут, лягушки квачут, над ними тучи горько плачут, и соловью, пока поет, вода за шиворот течет. Как няня Паня рассказывает: первый день дождь льет сорок днёв и сорок ночёв… второй день дождь льет сорок днёв и сорок ночёв… Наконец вся вода вылилась. Погода излютовалась. Тут и занятия в гимназии кончились. Лёля, на волю! Эгей! Школяры, врассыпную! Бросим все премудрости, побоку учение, наслаждаться в юности наше назначение.

Настало Вознесенье. Рванулись ввысь погожие облака. Нюта привезла Лёлю домой, повидала матушку и скорей обратно в госпиталь. Незачем Бога гневить – отец на фронте, двое братьев под его началом. Лёля с утра отсиживается на сундуке в гардеробной, поджавши ноги под не совсем еще длинную юбку. Свыкается с тишиной и безлюдьем. Кто-то вошел, сел за шкафом. Села – в доме сейчас только женская прислуга. Лёлина подруга по меланхолии подала голос, сначала глубоким вздохом. Потом запела и мало-помалу разошлась во всю мощь своей печали. Горничная Глаша, тремя годами старше Лёли. Какую придумала балладу, понабравшись у господ:

Во Франции, во Франции

Жил да был король.

У короля две дочери,

Красавицы собой.

Старша была смуглянка,

Как темная ночь.

Меньшая – красавица,

Как царская дочь

Ну конечно. Наша царская дочь лучше ихней королевской.

За младшую красавицу

Посватался король.

Старша сестра меньшую

Сманула потайком.

Пойдем, пойдем, сестрица,

На бережок морской,

Посмотрим, родная,

Чем моря убрана.

Убрана вся моря

Сребринскою парчой,

Еще моря покрыта

Парчою гробовой.

Заныли все реки,

Проснулись все леса –

Старша сестра меньшую

Столкнула с бережка.

Плыви, плыви, сестрица,

Ищи у моря дна.

Родимая сестрица,

Водица холодна.

Под конец баллады Глашина беспредметная тоска улеглась, и Лёлина заодно. Лёля вышла из укрытия – пошли, Глаша, на речку, я ее с лета не видала. Пошли, пошли, я матушке скажу – одной мне нельзя, там берег осыпается.

Шагают вдвоем по проселочной дороге, петляющей, как сама речка Поворя. А та, радуясь свиданью, синеет впереди. Все горести взлетели в высокое небо, где на них есть управа. Даль в ровных березовых рощах так ясна, что больше походит на ограду рая, чем на край света. В голове вертится строфа, пока ничья: вы могилку ройте в поле, вон у той реки, чтоб качались надо мною летом васильки. Светлая смерть, еще не знаемая в лицо, привечает Лёлю из-за церковной ограды. Вон и высокий обрывистый бережок. Смотри не столкни меня, Глаша, не возьми греха на душу. Что Вы, барышня, я Вам не сестрица лютая. Окститесь широким крестом. Это всегда пожалуйста. Рука сама знает. Не сестрица, так дальняя кузина. Мы Полтевы, деревня Полтево и все крестьяне пишутся Полтевы. У них у всех легко узнаваемые полтевские глаза. Да и не только глаза. Когда-то в деревню попала наша кровь и на диво прочно закрепилась. Встретишь мужика на меже и невольно сделаешь кникс. Захочешь отказаться от родства и не откажешься. Лёля взглянула через плечо на идущую позади Глашу – как в зеркало. Что, барышня? Ничего, приходи вечером буквы учить. Приду.

Вечер синий-синий. Майские жуки летят в открытое настежь окно. Глаша, голубка, ты же в школу ходила. Аз, буки, веди – дальше ни с места. Глаша, что ж ты из школы-то помнишь? А всё помню, барышня. Помню, батюшка Ваш в метель домой не пускал. На колокольне звонарь прозвонит – не выходите за околицу ребятишек встречать. Дядя Парфён настелит нам соломы, дров из сенцов принесет – в печь подкинет. Барский Гнедко возле школы стоит. Дядюшка Игнат сгружает парного молока флягу и хлеба горячего мешок. Подсаживает в санки учительницу Софью Афанасьевну, шубейку под нее подтыкает. Вьюга за окошком то-оненько поет. Дядюшка Парфён молочко по кружкам разливает, хлебушек ломает, фитиль в лампе подкручивает. Читать уж не надо, а мимо рта небось не пронесем. Бог напитал, никто не видал, кто видел – тот не обидел. Нам приказано спать – дяде Парфёну караулить, чтоб не угорели. Ты, Глаша, как по писаному говоришь. А буквы-то, буквы? Ну-тко! Я, барышня, всё помню – Отче наш, Свете тихий, Достойно есть, Богородице дево радуйся, Иже херувимы… Глаша, аз, буки, веди… твоя-то буква глагол. Господь как пишется? в церковных-то книгах? Вспомнила, барышня. Вот такая кочерга. Типун тебе на язык, Глаша. Сама ты кочерга. Грех. И грех с той же буквы, барышня. И в кочерге она есть, правда? Есть, есть. Ну благо ты поняла. Я уж думала – не в коня корм. Иди-ко ставь самовар, матушка зовет. И Глаша выносит из комнаты свое удивительное лицо – серьезно, будто икону подымает.

Старенькая Валерия Андревна просыпается на раскладушке в коммуналке. Не со всеми виделась во сне, но всё же – с матушкой, Нютой, Глашей. В коридоре пляшет обычно мрачная Полина по прозванию Грейс Пул: зарплату получила я, чекушечку купила я… Ох не надолго эта зарплата. У Лёлечки всегда лежит спасительная трешка на тот конец, когда Полина озвереет.

Синий был вечер. Жуки гудели. Почту со станции передали с оказией. В одной перевязанной бечевкою пачке для именья и деревни. Открытки с красным крестом вместо марки. Прочли свои – офицерские, без дурных вестей. Потом долго разбирали солдатские, две из госпиталя, пока не убедились, что ничего худого нет. Завтра Лёле идти по избам всё это читать. Хорошо-хорошо лететь вестницей без единой тяжелой вести. На ногах крылья – с аттического барельефа. Ветер надувает юбку, будто не Лёля, а рыбачья фелюга идет под плотным коричневым парусом. Пачка писем спешит вперед, отрывая карман. Впереди за развилкой маячит молодая баба. С утра пораньше косить ходила – где трава подросла. Немножко с сеном не дотянули. Лёля бабу обходит с осторожкой, поберегаясь вострой косы. Наша баба, полтевская. Точеное лицо, узкие ладони. Ты чья? Полтева Марья. Это ни о чем не говорит. В деревне их шестеро. У тебя на фронте кто есть? Муж, Иван. Это тоже дела не проясняет. Таких пар Иван-да-Марья у нас четыре. Отец к каждой свадьбе корову дарил, то и счет вел. Мой раненый лежит. Ага, уже легче. Сейчас найдем. Из двух госпитальных открыток одна от Ивана с наказом к Марье, как ей жить. Лёля, войдя в транс, исполняет перед бабой импровизированный танец Меркурия. Машет открыткой, разгоняя запах пыли пополам с росой. Марья, пляши! Марья пляшет на пригорке, а зеленые перелески теснятся кулисами позадь деревни. Лёля читает звонко, эхо возвращается издалека. От воина Ивана поклон отцу-матери, сёстрам-невесткам и жене Марье. Живи, Марья, честно. Много не убивайся, меня на выписку. Свечку поставь за исцеленье раба Божьего Ивана. Баба закрывает лицо передником. Лёля удаляется танцующим шагом навстречу застенчивому солнцу, унося с собой открытку, читать отцу-матери, сёстрам-невесткам. А Марья всё медлит, опершись на косу, застясь уже целой юбкою. Над ее удлиненной головой, покрытой клетчатым платком, стоит чуть приметное сиянье.

Нейдут письма от гимназических подруг. Никто гостить не едет. Все притихли. Юности не до наслаждений. Матушка в свалившихся на нее заботах об именье немногословна. Няня Паня, Глаша да кухарка Евдокия – вот и вся Лёлина компания. Идет июль шестнадцатого года, и Лёлиного шестнадцатого года тоже. Эти молодые глаза – как теперь Валерия Андревна сказала бы: просветленная оптика. Выйдешь в поле, небо накинет на тебя невесомый покров – кажется, взгляд достает далее горизонта. Там, за синими лесами опять равнина, подвластная ветру. Тени облаков бегут по жнивью. Незваные-несеяные васильки не просят на бедность. Колокольни колосятся крестами. Не надо и глаз, всё в тебе с рожденья. Слепой узнает любую пядь. Зимой в Москве Лёля, не окончив французского сочиненья, закроет под лампой глаза и станет виться над этой рожью, доколе не скрипнет дверью приехавшая из госпиталя Нюта. Тогда лишь вернется мыслью в зиму, и то не московскую. Там, на снежной равнине, матушка коротает одинокие вечера над своей двойной бухгалтерией. В девичьей няня Паня вяжет чулки, прикладывая один к другому. Неспешно рассказывает молодой пряхе Глаше: первый день дождь льет сорок днёв и сорок ночёв… второй день дождь льет сорок днёв и сорок ночёв… Ворочается в школе совсем оглохший Парфён, крестя спросонок темные углы. Курятся дымком избы прекраснолицых крестьян Полтевых, не бахвалящихся родством. Наконец допишет Лёля сочиненье о Гийоме Оранжском. Еще останется полчаса на милые беседы с Нютой о близких. Это пока не завопит в коридоре сорвавшаяся с цепи Полина, требующая трешку с кроткой Валерии Андревны.


ПРИХОДИМ, УХОДИМ, ПРИХОДИМ ОПЯТЬ

Моей любезной внучке Анюте

Летний день пылит в стёкла первого этажа. Тому, кто не видел жизни лучше этой, уже рай. Мелкие цветы жимолости рябят на подстриженных кустах – ах, хорошо. Инженерша Верочка – ее недавно ушли на пенсию– выдает одежду из химчистки. Пробирается боком между вешалок, в белом халатике, рукава обрезаны. Мотает с большой бобины синтетический шпагат. Ловко придерживает бумагу острыми локтями, заворачивая сложенную вещь. Через дорогу Верочкина пятиэтажка – ну очень удобно. Там, на остановке, крепко стоит торчащими из шортов ногами загорелая Юлька, средоточие ее любви. Между ними двумя было промежуточное звено – Верочкина дочь, мать Юльки. Ее вроде бы больше нет на свете. В доме, теперь обреченном на слом, куда поменялись уже вдвоем, не считая собаки Жульки, никто имени этой третьей женщины не слыхал. Вот тут мне подсказывают, в ноосфере записано – была махровая альтруистка. Тогда понятно. Верочка витает в своих мыслях, склонив к стопке наколотых квитанций легкую голову, не то седую, не то белокурую. А Юлька той порой уж ходит на серфере в заливе возле Строгина, упершись в доску обеими ступнями, пропустив парус меж колен – низкорослая и суперустойчивая.

Дома никого нет. Жулька сдохла в декабре своей смертью. Была так стара, что ее, вежливую, никак не согласную обойтись без выгуливанья, Верочка с Юлькой выносили во двор на полотенце. В молодости красавица, колли, черная с ярко-рыжей каймой, выбивающейся из-под густой шерстистой попоны, как солнышко из-под тучки. Умненькая. Не выпускала провинившуюся школьницу – Юльку из дому, если получала такую инструкцию. Читала Роберта Бернса в переводах и в подлиннике, по свидетельству Верочки, якобы заставшей ее за этим занятием. Господь, властный остановить солнце в небе, дабы свершилась победа иудеев, продлил Жулькины дни до той поры, пока у Юльки не появились крутые друзья с машинами. Petit maître Павлик, двадцатилетний владелец мастерской по ремонту бытовой техники, явился в дутой куртке поверх жилета с карманами для денег. Рожа у него была слегка опухшая. Еще двое парней ждали в машине. Юлька с Павлином вынесли Жульку в старом саквояже, отданном ей насовсем. Отвезли в лес под Крюково. Развели костер, оттаяли землю. Дали залп из охотничьего ружья, хоть порода была не охотничья. После погребенья поставили столбик, чтоб знать, где собака зарыта. Так что когда на той неделе средь сонного жаркого дня по водосточной трубе в открытое окно под прикрытием тополя залез вор, и тявкнуть было некому.

Вор быстро побросал на пол Верочкины тряпки из шкафа и, должно быть, чертыхаясь, взял единственное, что было нового – Юлькин свингер. Юлька первая вернулась. Встретила Верочку в дверях новостью – был вор с хорошим вкусом. Та поинтересовалась, что же вор у них нашел. Покачала головой: скажи лучше – у тебя с вором сходный вкус; а впрочем, доброму вору всё впору. Так или иначе, вор не поленился запихать объемистую одёжку в Юлькин кожаный рюкзачок, отпер изнутри дверь, порядком натоптав в прихожей, и был таков. Закрыв следственное дело, Верочка удалилась на кухню, а Юлька во двор, куда вышел вор. Гремел гром, сигнализация в машинах пела на разные голоса. Ласточка метнулась над доминошным столом, за которым в одиночестве сидел человек, ранее здесь не виданный. Изможденный, на вид лет тридцати пяти. В чуть прикрытых лихорадочных глазах сквозила дерзость пополам с усталостью. Выложил на обитый клеенкою стол татуированные руки с искалеченными пальцами. Юлька хмуро уставилась на предполагаемого пахана. «Чего тебе, голощелка?», – сказал тот не очень вежливо. Употребленное им слово, по-видимому, указывало на незрелость той особы, к которой было обращено. «Пойдем, – процедила Юлька сквозь зубы, – посмотрим, богатую квартиру обворовали или бедную». Пахан без возражений встал и оказался очень долговязым. Пришли. «Ну», – настаивала Юлька. «Бедную», – констатировал пахан. «Вот и дай им по шее». Кивнул ей в ответ и пошел – из квартиры, из подъезда и со двора. Больше его тут никто никогда не встречал. Выслушав пересказ беседы, Верочка нашла, что Юлька обратилась как раз по адресу.

В тихой химчистке остановились часы. Верочка тотчас включила радио. Время посмеялось ее наивности и обратило свое циферблатное лицо к шестидесятым годам. К Верочке в общежитие МАИ приехала из Калуги мать посмотреть, как устроилась. Привезла перелицованное перешитое зимнее пальто, внушительное – ну просто гоголевская шинель. Полюбовались, повесили на гвоздь, пошли смотреть Москву. Вот им Москву и показали. Сравненье с шинелью было не к добру. Подруги приходили, уходили, оставили открытым окно. Вор долго бросал в него рябину, потом залез и увёл Пальто. Мать с Верочкой вернулись в грозу под сломанным зонтом с праздно торчащими спицами. Ветер выгибал его наизнанку, меняя ориентацию репера. Ввалились, мокрые. Видавшая виды, как будто бы закаленная жизнью мать тут ни с того ни с сего дрогнула. Повалилась ничком на аккуратно заправленную Верочкину койку, заломив худые руки, с криком «последнее, последнее». Верочка скакала на одной ноге, вытирая казенным полотенцем длинные волосы и приговаривая: «Фуй, мама… как тебе не ай-яй-яй… побереги слёзы… нечем станет плакать… будут еще беды…» Девица вещая, она оказалась права. Господь наслал такие утраты, что и плакать было неуместно, а лишь думать о гневе Его. Но пока гроза миновалась, солнце село не в тучу. Мать с Верочкой спят валетом на узкой постели, старшая на подушке, младшая на скатанном свитере. Обеим снится Ока, песчаные обрывы и потемневший от дождей двухэтажный деревянный дом.

Юлька, голоногая и голопузая, прямо из Строгина, не заходя домой, едет на одну из своих тусовок. Их у нее штук пять – есть и крутые, и всмятку. Соскочив с двадцать восьмого трамвая, ныряет в метро Щукинская. Как эскалатор услужливо тянет людей ей навстречу! Юлька играет, будто у нее на плече кинокамера. Нету, а хочется. Ага, парень попал в кадр. Вести, вести, не упускать. Заметил взгляд, помахал рукой. Уже сверху обернулся, бросил к ней, тоже оглянувшейся, банку от пепси. Банка проскакала мимо и брякнула – привет! Сойдя с эскалатора, Юлька пошарила в пакете. Купальник тут, а мобильника нет. Только купила, заработала – возила на море группу детей. Вот так, побаловались.

Часы в химчистке пошли, но не в ту сторону. Опять какой-то шестьдесят затертый год. Верочка стоит на эскалаторе в блузке, сшитой из белого школьного фартука. Та немного съехала набок, образовав в костюме своей хозяйки трудно извиняемый беспорядок. Верочкой владеет устойчивое заблужденье, что лишь она смотрит на окружающих, а на нее никто не глядит. Комплекс невидимки. Будто экран поставлен меж нею и людьми, проницаемый лишь в одну сторону. Жадно разглядывает едущих навстречу, воображаясь режиссером. Ищет актера на роль. Вон, вон. Нет, тот, высокий. А кудрявый будет дублером. Уже садясь в вагон, замечает – ей разрезали бритвой сумку. Взяли кошелек, в котором один проездной. Всё равно жалко, месяц едва начался.

Старенькая Верочка идет с работы домой. Ей кажется – она летит подобно горнолыжнику, разгрузившему пятки в передней стойке, вся сместившись к цели. Но, поймав на миг боковым зреньем свое отраженье в витрине химчистки, составляет несколько иное представленье о своем четырехмерном облике. Оказывается – сгорбилась, вытянула по курсу движенья длинную шею. Плохо заколотые волосики торчат смешными рожками. И вообще ползет как улитка. А Юлька, рано пришедшая на квартиру Таси Монаховой, мерит перед зеркалом классный прикид. Ловит на плече радужного зайчика. Спрашивает – как? Слышит в ответ чистую правду: ты на свете всех милее, всех румяней и белее. Победно хлопает себя по сильному брюшному прессу. Верочка засыпает, объятая сумерками, убаюканная шумом тополей. Юлька уж позвонила – домой не будет, уезжает на Истру с тремя ночевками.

На Истре дым коромыслом. Проснулись поздно. В багажнике заранее заготовленный фарш, тесто для мантов и две мантышницы с дырками. Надо только лепить. Лепят, шумят, нажгли жарких углей от больших бревен. Вода давно уж кипит, и скоро долгожданные манты – первый блин комом – опрокидываются наземь. Их едят, нацепив на прутики, сплевывая еловую хвою. Перезваниваются по мобильным, ездят в деревню встречать прибывающих, заодно – в магазин. Собрали большой катамаран с парусом, и самая шустрая четверка, заняв места на раме, отчалила от берега. Кто-то шпарит вдогонку на серфере. Северный ветер рябит темную от солнца воду. Снова падает вечер, все тусовки колобродят возле своих костров, не замечая друг друга. Стоит сплошной тяжелый рок, с ведрами вместо ударных. В Москве жара долго не спадает. Верочке снится, как она, в возрасте уже за тридцать, идет на водных лыжах. Развернулась, и по своей волне, как по стиральной доске: др-др-др. Душа в легких снах отдыхает от пережитых страданий и радуется – так, должно быть, в камере пыток человек радуется обеденному перерыву палача. Утром привыкшая бить тревогу мысль вскидывается: что там, в этих тусовках? Вон – она, дурно хранимое сокровище, уж заявляет непререкаемым тоном, что анаша продукт натуральный, и вреда от нее быть не может. Верочка робко возражает – и белена натуральный; тут грань очень и очень размыта, лучше к краю не подходить. Дитя молчит, таит свои упрямые резоны: какого тогда лешего все эти стертые до полного безличия люди учили нас в школе – есть упоение в бою и бездны мрачной на краю?

Приходит холодная осень. Юлька бегает в шапочке, связанной шлемом, закрывающей уши, а заодно и зубы от пронзительного ветра. Похожа на Сольвейг. Вообще вид у нее такой, будто за ней и грехов не водится. Ходит в институт (не очень прилежно). Носится там по лестницам, ловко ставя ноги в башмаках на платформе и никогда не оступаясь. В ее походке слышно эхо других шагов. Это молодая Верочка прыгает через две ступеньки в МАИ. Срок установки кожимитовых набоек на ее босоножки давно упущен. Деревянные каблуки наполовину стесались, она щелкает ими, как козочка копытцами: цок-цок-цок. Время свершило один круг, и мне очень хотелось бы увидеть, как свершит второй. Души, ушедшие в мир неизведанный! Дайте мне увидеть Юльку в будущем! В ней есть нечто, подобное сильному ростку. То малое, из чего потом разовьется большое. Вижу, слышу, знаю! Вот она идет. Только не такая, какой я мечтала ее застать – в расцвете сил и разума. Ладно, уж какую показали, на такую и погляжу с немым удивленьем.

Лица не видно, на нем легкая тень, будто от проплывающего воздушного корабля. Но это она – узнаваемая резкая отмашка «шатуном», как при спортивной ходьбе. И кто-то держится за ее юбку, кто-то непонятный, еще не явившийся. Не ее дитя, не может быть – осанка у нее немолодая. Внук или внучка. А Верочка? существует ли она еще хоть в каком-нибудь другом измеренье? витает рядом с этими двумя или нет? Ложится ли ее неприметная тень на песчаную дорогу, когда они быстро походят мимо мокрых кустов? Нет, не ощущаю ее присутствия. Ушла, и с концами. Тут Юлька говорит новым, более низким голосом: «Верочка!» Маленькое существо, будучи названо, сразу же обретает явственные черты девочки и откликается – что? Надо же, перевоплотилась. Тогда всё хорошо. Лучше не бывает. Пойдем, моя недоверчивая муза. Ну же, левой, правой. Сено, солома.


ПЕРИОД ПОЛУРАСПАДА

И шмели, и цветы, и трава, и колосья,

И лазурь, и полуденный зной.

Срок настанет – Господь сына блудного спросит,

Был ли счастлив я в жизни земной.

И забуду я всё – только вспомню вот эти

Полевые пути меж колосьев и трав -

И от сладостных слез не успею ответить,

К милосердным коленам припав.

Иван Бунин

Звоню Ване. Ага, дома, уже выписался. – Ваня, это Варвара. – Не знаю такой (голос холодный). – Ваня, вспоминай… Варвару, Алевтину… – Алевтину знаю (тон отстраненный). – Ваня, помнишь, я еще на дерево лазала? – Зачем? (Недоуменье. Пауза.) – Ваня, выздоравливай (кладу трубку).

Алевтина здесь. Ее вспомнил – уже хорошо. Хочу сесть в кресло рядом с ней и чуть не плюхаюсь на колени к Ване. Только не такому, как сейчас, а лет на пять помоложе. Он занял свое привычное место справа от Алевтины. Именно она у нас уполномоченная по Ване. Видит ли она эту тень Банко? Видит, налила третью чашку чаю. А он не пьет, лишь сияет благодарной улыбкой. Теплый пар делает его черты неясными, и скоро кресло пусто. Должно быть, он сейчас не совсем точно локализован. Временами на том свете, временами на этом. Как шредингеровская частица.

Потом приехала сестра из Хотькова и Ваню забрала. Поселила жильцов в его квартиру. Жильцы нам с Алевтиной ответили, что он жив, что туда можно звонить, только по междугороднему. Ваня сказал сухо и коротко – здоров, и сразу гудки. Так что мы, жалея денег, это дело прекратили. На бывшей общей Ваниной и Алевтининой работе доподлинно знают, что Ваня еще скрипит. Там по давнему решенью общего собранья акционеров всем ушедшим на пенсию (а на самом деле снова работающим где придется) ежемесячно выплачивают какие-то гроши. Так что мы держим ситуацию под контролем. В общем, на проводе другой человек, уже наполовину отчаливший. А прежний, привязчивый, позарез нуждающийся в нас Ваня вьется поблизости, пробиваясь к нам всякий раз, как только его отпустят из неведомых сфер.

Мы с Алевтиной ковыляем в Переделкине вдоль железной дороги, глядя на белое поле. Проходим мимо еще не совсем облетевшего старого дуба с огромным дуплом, заколоченным листом кровельного железа. Здесь Ваня когда-то подначивал нас ходить босиком по снегу, а сам и не думал. Мы, две голубки, перемигиваемся, снимаем походные ботинки и деревенские носки. Шлепаем по первой пороше и темной прелой листве разбитыми ступнями. Из-за дуба появляется тот, о ком мы думаем. Давится смехом, притопывает огромными резиновыми сапогами с толстой подкладкой из синтетического ватина. Говорит с затаенной нежностью: «Мне с вами хорошо!» Спешащая мимо девчонка в короткой кожаной куртке с удивленьем уставилась на троих рехнувшихся стариков, исполняющих под деревом диковинное pas de trois. Тут на меня находит сомненье: а вдруг она видит pas de deux? Я кричу ей вслед – скажи, сколько нас? «Двое, старая пьянь, – бранится та на бегу, – у меня, блин, в глазах еще не двоится».

Сидим – с кем? с Алевтиной, конечно. На дом-учёновской лыжной базе в Мичуринце. Склонились, пыхтим, шнуруем ботинки. Поднимаем головы, как по команде – Ваня стоит уже готовый. Нелепо одетый, в безобразной жовто-блакитной шапочке. Красивые черты лица уже немного расплылись. Голова Шаляпина на туловище Дон Кихота. Дает нам веселую отмашку и идет к дверям. Лыжи заранее воткнуты в сугроб, чтобы снег не лип. Выходит во двор, склонив голову. Ныряем за ним – его нет. Вышел в другое измеренье. Вот Ванины длинные лыжи торчат из снега, на фоне двух огромных елей в нарядных шишках. Заносим их в дом, ставим между лавкой и скамьей. Уходим вдвоем на десятикилометровую лыжню.

Зима миновалась. Мы, разумеется, с Алевтиной (мы с Тамарой ходим парой) сейчас возле Москвы-реки. По Усовской ветке, хоженной-перехоженной нашей троицей. Поля – непаханы, несеяны – всё равно дымятся. Песчаная почва давно впитала талую воду, и Алевтина чапает разувши – ей только дай. Жаворонки стоят в воздухе, между небом и землей. И наш друг будто с неба упал. Проявился внезапно, освещенный сверху солнцем. Встал столбом посреди дороги, заливается во всё горло: лейся, песенка моя, песнь надежды сладкой… Вдруг поперхнулся звуком и как сквозь землю провалился.

Неделя-другая проходит. Теперь сидим обе-две в овражке под распускающейся березой, на большущем пне, где всегда хватало места троим. Обуваемся, собираясь идти на электричку. С Алевтиной вечно так – разуваться, обуваться… Поём двумя некогда очень хорошими голосами: то было раннею весной, трава едва всходила, ручьи текли, не парил зной, и зелень рощ сквозила. Мягкий тенор присоединяется к нам. Мы подвинулись, дали место худой заднице нашего названого брата. И ручьи текут, и зной не парит, и сквозит зелень рощ.

Едем домой в электричке. Напротив нас, у окна, свободное место. Никто его не занимает – на него потусторонняя бронь. Вот, вот он. Прижался к стенке, подобрал длинные ноги. Смотрит на нас с немым обожаньем. Назябся душой где-то там. А где – рассказать не можно. Подъезжаем. Тестовская. Становится грустен, потом еле виден, и после Беговой окончательно исчезает. Мы встаем, машем в опустевший угол: прощайте, прощайте – пора нам уходить.

Начало лета, у нас, стало быть, с Алевтиной привал над круглым прудом. Это на месте затопленного картофельного поля, близ Барвихи. Она говорит – а слабо тебе залезть на ракиту для меня одной, старой дурочки? Я охотно лезу, это мой обычный цирковой номер. Слезаю – они уж вдвоем заворожённо ждут, как я прыгну с развилки наземь. Алевтина мечтает вслух: в следующий раз пойдем на Москву-реку и будем плавать под мост. Добавляет: ЕБЖ (если будем живы). Ее обычная аббревиатура. Говорит – почерпнула из дневников Льва Толстого. Ваня, услыхавши, погружается в себя. Думает, наверное, о своем новом нездешнем обиталище. Пока что он еще на двух стульях. Мы его не теребим. Переглядываемся – где он сейчас? что там? он слышит райские напевы? или ежится в холодном вихре? Ну что, неделя прошла. Мы с Алевтиной живы. Плывем под мост, по теченью, довольно далеко. Она посередине, я ближе к берегу. А вот и Ванина седая прилизанная голова, промежду нашими. Значит, еще не ушел. Но уже задумывается. Держи ухо востро.

Троица, высоко поставленная церковь звонит. Мы, подруги, идем туда полями, колыша юбками сорную ромашку. Колокола в небе, колокольчики на обочине проселочной дороги. Выбрались на нее. Ну, ну, где Ваня? Только в церкви он к нам присоединился. На полу свежескошенная трава, алтарь в цветах. Кто-то сзади так складно хору подпевал. Обернулись одновременно – он. Дышит нам в затылок. Всё время отвернувшись от алтаря стоять неловко. Когда я во второй раз взглянула, его уж не было.

Июль. В песчаных обрывах ласточки вырыли отверстия. Мы, читай с Алевтиной, премся в самый жар, сминая пыльный подорожник. Топаем на слиянье – Истра впадает в Москву-реку. Там такая струя, что утаскивает – еле выгребешь к берегу. Речная трава треплется бахромой по теченью. Сидим над водой на травянистом карнизе, болтаем ногами, попадая пятками в ласточкины гнёзда. И видим – Ваня идет к нам по берегу, с рассеянным лицом. Увидал, расцвел. Шел, шел – не дошел. Исчез в мареве.

Осень. Желуди под дубами, чуть поеденными гусеницей. Что делаем? правильно, сидим. С нею, с Алевтиной то есть, на стульчиках, прислонясь друг к другу спинами. Нету Вани. Не является больше. Не кружит по воскресеньям над нашими привычными маршрутами. Не ездит в электричке по Белорусской дороге. На его место супротив нас усаживается кто попало. И новая зима, зима без Вани, совсем на носу.

Ну что, после того первого инсульта года ему хватило, чтобы со свету убраться. В январе Алевтина позвонила на ихнюю работу, и ей сообщили новость, уже трехмесячной давности. С кем я стану долгу зиму коротать, с кем я стану тёпла лета дожидать? А как же – с Алевтиной. Летом пойдем снова и снова разучивать полевые пути меж колосьев и трав. Увидим Ваню – далеко впереди, оторвавшегося от нас. Алевтина, ходкая, скоро с ним поравняется. А там и я, младшая, их догоню, и мы уйдем втроем в блёклое от жары небо.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю